Глава 1

Однажды все станут называть его Ричардом Романом.

Оно на недолгий год прикипит к нему и останется навеки. Затихая и прикрывая измученные глаза, давясь надсадным и тихим смехом, он и сам заклеймит себя этим именем. Даже в воспоминаниях.

Однажды все станут называть его Ричардом Романом. Глупый набор звуков, дрожание чувств в хлипких человеческих голосах: бессердечный, циничный, жестокий, улыбка — словно пасть скалит, но так обаятельно, что к нему на ужин захочешь попасть главным блюдом.

Тогда Ричард будет вздёргивать кривой изгиб губ, равнодушно закуривая — как забавны их игры со смертью. Как забавны их страх, неутолимая жажда и то глупое, сентиментально-тупое, что зреет в груди даже самого жалкого существа — к себе ли, к ближним, к загаженной и пропахшей кровью планетке…

Но до этого далеко, и в Чистилище сером — пусто и голодно.

Но до этого далеко — тысячи тысяч лет, сотни копий бесконечного дня, адовой петли, если бы Ричард знал тогда, что такое ад.

Петля, из которой не вырваться, не разодрать острыми клыками, не разбить воем, предвещающим вечную охоту на тех, кто останется пеплом и прахом в пасти.

Он царапает стены, заливая первородной тьмою пустые земли, он сжирает каждую из жалких тварей, что попадают сюда. Глотает изодранную память. Ловит блёклые пятна. Всё немногое, что эти отбросы успели повидать на Земле.

Ричард заскулил бы, но унижаться — ни за что. Пускай тот, кто запер его здесь, кто запер их всех здесь и выбросил ключи, никогда бы не преклонил ухо.

Ричард воет и бьётся, колотит незримую дверь, ищет трещину и кусает себя за хвост, грызёт и давится самим собою. Змей, пожирающий вечность — красивая игрушка и знак для смертных, только ведомо ли им, как змей себя ненавидит? Как предпочёл бы пожрать весь мир, чтобы в одиночестве остаться и не чувствовать себя — выжигающее пятно на картинке.

«Моё творение потерпело… неудачу».

Он помнит, как Творец отворачивается от него, неслышным щелчком распахивая воронку в его будущую темницу; помнит, как брезгливо отводит взгляд, и помнит — как смотрят на него другие.

Ричард не молится — потому что нельзя молитвою назвать крик к тем, кто…

Кто мог бы прийти, распахнуть ворота и выпустить их всех, озверевших и сошедших с ума.

«Моё творение несовершенно».

Несовершенность.

Ричард — много после — смотрит на них, больных и потерянных, сжигающих годы, как сладковатую сигарету — затяжка остаётся на губах неземным блаженством, а за выдохом наступают выжигающая рот горечь и пустота.

Венец творения божия.

Как же ты позволил им, Господи?

Унижаться, болеть букетом чёрных цветов, осыпающихся трухою, быть такими наивными, глупыми, пустыми… Доверчивыми. Способными превратить эту планету в подобие эдемского сада — более креативное и весёлое подобие. Дышащими напрасною надеждой и тем детским, первобытным, жалким…

Он тоже надеется — тысячи тысяч лет, потому что верит, что однажды уродливую дверь распахнут.

Не их равнодушный и горделивый Творец, не сумасбродный глупец, сунувшийся в осиный улей, желая унести в горсти все выплаканные монстрами слёзы.

О, Ричард клянётся, они обожгут ему руки.

Он никогда свету не принадлежал, пускай он — плод чистого света, не бывший ему ребёнком, но если дверь распахнёт тот, другой…

…Тот, другой, от кого не Творец, но Отец отрёкся — тогда Ричард ещё не ведал…

Люди несовершенны, несовершенны твари, которые сбиваются в оголодавшее и тоскливое стадо, но были совершенны иные.

Четверо — божьи первенцы — прекраснейшее творение Бога.

Если дверь распахнёт светоносная утренняя звезда, первый рождённый бунтарь, то вся тьма внутри Ричарда кинется ему навстречу.

Бросится озверевшей от горя тварью, замарает, испачкает его, Самаэля, измажет безупречный слепящий свет; но тот рассмеётся — как смеялся в невинные дни Эдема — и прижмёт чудовище ближе, к сердцевине самой жизни, как старого друга; и тогда то нелепое, колотящееся внутри, больше не захочется прогонять.

Ведь оно заполнит всё вокруг, став для Ричарда целым миром.

…Ричард после узнает, что заржавевший венец творения дал Самаэлю иное имя. Гордое и звенящее на языке, рождающее страх и нарекаемое проклятием.

Наивные глупцы.

Самаэль сиял ярче, чем золото на пальцах, коронах и челюстях, и чем звёздная пыль в ваших мясных мешках.

В нём то, что вы зовёте смешным и коротким словом, превосходило вас всех, по образу и подобию сотворённых; и ничего из его нерастраченного сокровища вам не досталось.

Ричард помнит:

Он таится в разлившейся тени под раскидистым деревом, имени да названия не зная. Но у дерева соблазнительные и сладкие плоды, отливающие кровью, и сюда никто не заглядывает.

Он дремлет, как иное послушное творение, под пахучими и шуршащими папоротниками. Наблюдает, как идут волнами листья и дрожащая лазурь наверху, куда ему не дотянуться, ведь ни крыльев, ни свободы ползучей твари не подарили.

…Подарили иному — тому, чьё имя он узнает прежде иных имён.

Если долго вглядываться во тьму, тьма начнёт вглядываться в ответ. Он, тьма порядочная, вглядывается, когда нежную зелень раздвигают; и всё заполняет искристый свет.

…Ярче пылающих комет в небесах, разливающихся во тьме. Ласковее цветов, в которые он прежде зарывался, играя.

От касаний мягких пёрышек, не выдерживая, шипит.

— Здравствуй, — звенит речь, и звуки, сливающиеся с миром вокруг, обретают смысл и названия. На него, сжавшегося и сверкающего глазами, глядят с любопытством. — Эй, не бойся! Ты же новое творение моего Отца, верно?

Он урчит, кивая, и протянутую ладонь обнюхивает. Не отпрянув, потому что — впервые заговорили с ним.

Впервые — посмотрели с потаённым и живым, незнакомым ему.

Его касаются — ненавязчиво и просяще — и всё внутри откликается на касание.

— Я Габриэль.

После, много после, Ричард усмехается — неуловимое движение на человеческом лице — когда витраж церкви мелькает за окном машины.

Похож. Почти так же красив, как настоящий.

Габриэль весь был — искрящийся огонёк, сплошные ласка и детское веселье. Самый юный из них, четверых, расплавленное золото заката и нежности; от него не хотелось ни прятаться, ни убегать, ни рычать приглушённо, ни скалить зубастую пасть.

— Как тебя зовут?

Он смотрит на Габриэля. Пушистые крылья — рыжий мёд, на который он уже успел поохотиться. Открывает пасть, подставляясь под осторожные пальцы, и мотает головою, и размышляет — давал ли Творец ему право на речь, и каков был его замысел, если он, Ричард, пустой и жалкий, не мог сравниться с тем, сияющим, что сидит рядом…

Но он берёт себе право говорить — или ему вверяют.

Тот, который глядит без презрения; не как Творец, что отвернулся от них и позволил разбрестись по саду, заблудившись в высокой траве.

— Я не знаю.

Его нарекают смешным и нелепым именем.

Его, выброшенный осколок тьмы, подхватывают в объятия — и называют другом, и ведут по бескрайнему саду, не позволяя теряться в непроглядном свете. Его выбирают — как выбирают равного себе.

Люди тоже умеют так — и предают, и отворачиваются, и позволяют всему сгинуть в бездне и паутине памяти, отговорок и пустого «иногда так бывает». Ричард не забывает. Ричард помнит, таится и выжидает, какой же ключик подберётся к двери, занавешенной паутиной и людскими легендами.

Люди глупы — и растрачивают всё, живущее внутри, на холестерин, мудаков и то, что недорого им по-настоящему.

Ричард баюкает в колыбели памяти каждое мгновение рядом с архангелами, каждое ласковое касание и разговор, шуршание морских волн и утонувший в жемчужных глубинах закат. Ричард никому не доверится так, как ним, даже себе подобным, Ричард знает, что всю злобу свою, зреющую внутри, на то отдаст, чтобы их защитить.

Их Творец играет в жестокие игры — они, в Эдеме резвясь, в подобные не играли.

Застывший воздух райского сада расплавленный и терпкий, и Ричард, играясь, гонится за удирающим Самаэлем. Звонкий смех кромсает нерушимую тишину.

Самаэль — неприступный и насмешливый — позволяет опрокинуть себя на землю, и хохочет, и смотрит без отвращения, и на «я выиграл» отвечает с непривычным и нежданным смирением «выиграл, выиграл, хорошо-о…». Самаэль после — когда он сползает, скалясь, — сталкивает его в океанскую воду, что стелется за кромкой дремлющего сада.

— Запомни, я никогда не проигрываю и не сдаюсь.

— Ты, высокомерный, заносчивый…

— Ты тоже мне нравишься, дорогой.

Мгновения утекали шипящими брызгами воды, снежинками белоснежного пуха, золотою крошкою.

…Белоснежными снежинками выткано небо. Звёзды, затерянные в чёрном бархате, до щемящей тоски далёкие.

В Чистилище нет звёзд.

В Чистилище ничего нет.

Внутри левиафанов, скучающих, ждущих, терпящих на последнем рывке сердитой воли, набухает потаённая злоба и мучительный голод; внутри него — зреет крупицами странное и глухое.

Ричард не любит собак.

Даже на перекус они не годятся; а ещё — слишком умными глазами смотрят, понимающими, и ждут у дверей хозяев, и рычат, когда возвращается кто-то другой — с украденным лицом хозяина и пустотой в груди.

Ричард не любит собак.

Потому что в нём тоже жила собачья тупая верность.

Это необъяснимое и бесячее чувство, с которым они ждут.

Холодное мерцание величавых звёзд — Михаил, послушная опора для Отца и для младших братьев, против Отца, наверное, единственный раз в своей жизни шёл.

Когда райский сад ветшает и расползается скользящая пустота, когда впервые приходит смерть божьим тварям от первых монстров — их Творец разочарован.

Михаил слишком хорошо знает своих младших братьев. Потому находит и тайное место, где прежде Ричард и Габриэль прятались от первого дождя, а позже — встречались, принося осколки лунных камушков, золотистые цветы, взросшие из солнечных слёз, и смешных улиток.

— Ты вовсе не отвратителен.

— Твой Отец считает иначе.

— Он сотворил нас свободными, — Михаил жмёт плечами, а после сутулится — идеальная осанка ломается, — чтобы удобнее устроиться под ветвями. — Мы праве мыслить по-своему. Выбирать, как нам поступить. Какими нам быть, — он улыбается, спокойный и уверенный, и ещё-не-Ричард понимает, почему им так восхищается Самаэль. Планетам, пылащим неземным огнём, нужна орбита; Михаил вселенную держит в руках. — Ты тоже способен, левиафан.

Ричард смеётся — гортанный и рваный смешок.

Выбора ему никто не давал — подать голос — быть услышанным — оправдаться — иметь наглость заявить: мы такие, какие есть.

Мы имеем право на этот мир, даже если мы…

Злобные, голодные, свирепые твари, у которых ничего дорогого нет и которые Творца бы сожрали за милую душу, будь у них сила и воля.

Михаил — тихое уважение и принятие в каждом жесте — чудовище не отпихивает.

Самаэль — гордый, не дозваться, не достучаться — от чудовища взгляд не отводит.

Рафаил — одинокая тишина и молчаливая нежность — касается чудовища так, как касается братьев, которых любит — всем своим существом, и никто в этом не усомнится.

Габриэль — рядом с ним ни о чём дурном не думалось, и хотелось лишь жаться ближе и дышать каждым мигом — чудовище целует в нос и зовёт дурацким прозвищем, и шепчет секреты, доверяя, и смеётся. Он весь — нерождённая ещё весна.

Когда ему пусто, голодно и отчаянно, когда хочется разметать, разорвать Чистилище на куски, а потом взмолиться — сдаваясь и презирая себя, — чтобы Бог всё-таки позволил своему творению издохнуть на руинах, он вспоминает их.

Смешных, непостижимых, верных.

Как Габриэль убеждал братьев, что его друг вреда не причинит, а Ричард скалился во весь рот, изображая подобие улыбки — потому что Габриэль пришёл в забавный и очаровательный восторг, когда Ричард впервые так сделал. Как смотрел настороженный Рафаил — неуклюжая и трогательная защита — и, доверяясь брату и любым его идеям, желая быть ближе, опускался рядом.

О, их безумные затеи.

Весь Эдем сотрясался, честное слово.

Когда тонкой пеленою Чистилище накрывает сонный обрывок тьмы, Ричард прикрывает глаза и помнит.

Михаила, превратившегося в соляной столб, когда Творец выносит приговор. Рафаила — потускневшего и истёршегося, скованного молчанием, когда левиафаны рычат и рвутся из незримых оков.

Самаэля — и выжигающую дотла ненависть в его глазах.

Не на него, разочаровавшее чудовище.

На Отца.

Одного взгляда на Габриэля хватает, чтобы погасить бьющееся отчаяние и страх, и рвануться к нему — захрипеть, рухнуть, потому что его отшвыривают, а он тянется, не в силах выдержать страх и первую на свете боль в глазах их маленькой звёздочки.

(«Маленькая звёздочка», — Самаэль, нежный и тихий, кружил Габриэля среди синего круговорота ночных облаков, а тот смеялся — перезвон игривого ветра и несплетённых мелодий: «Хочу быть большой звёздочкой, как ты».

«Обязательно станешь».

Ричард наблюдал за ними с земли, и что-то щекотало незримыми крыльями, подмигивало, как небесные огоньки, ворожило неуловимой музыкой, от одного взгляда на них. Вечных и юных.

Прекрасных детей, которых не должны были коснуться ни тление, ни печаль.

Не должны были. Если бы в его силах было поглотить ту боль, что их ждала.

Самаэль опускался вниз. Ричард смотрел ему в глаза, и Самаэль, взгляд не разрывая, позволял увидеть всю щемящую ласку, что таилась в них; позволял увидеть — самое дорогое, что только существовало в этом непонятном мире.

Что-то невероятное, к чему Ричарду позволили прикоснуться.

«Маленькая звёздочка, — Самаэль ухмылялся, — давай проверим, достаточно ли ты выросла и набралась сил».

Ричард знал: Самаэль и Габриэль всегда понимали друг друга с полуслова, одного касания и смешливого намёка, неразлучные и счастливые. Поняли и сейчас — всё же Ричарду никогда не догадаться, что творится в их головах.

Откуда в них находится столько тепла, чтобы переглянуться — а затем без предупреждения подхватить Ричарда с двух сторон. Чтобы мир перевернулся, опрокинулся, завертелся в невообразимом танце; чтобы Ричард, разорвав оковы земли, взлетел на их крыльях, и вся вселенная ринулась к нему навстречу, закружила в крепком воздушном вихре их троих.

И были звёзды, пьянящая свобода и неописуемый ни ангельской, ни человеческой речью полёт.

А Самаэль и Габриэль рассмеялись, держа его в своих объятиях; и он знал, что они ни за что его не отпустят.)

Я обязательно вырвусь.

Вернусь.

Чего бы мне это ни стоило.

Он вопит тысячей истошных голосов, он рвётся из цепей и ползёт, раздирая комья травы и лапы, он молет челюстью воздух, скулит — вспомнит в будущем, скажет, как побитая псина, — и не отрывает взгляда от застывших и бессильных архангелов.

— Даже напоследок ты способен лишь на угрозы, — с горечью произносит Творец, и Ричард хохочет, давясь чёрной кровью, ядом и кипящим огнём.

Это не угроза для тебя, неудачник.

Это обещание — для них.

Ричард ждёт.

Он терпелив и держит свои обещания.

Ричард ждёт, сливаясь плотью и кровью с бессмертным адом, он не дремлет и копит силы, и знает, что они выломают врата. И Земле не поздоровится — он пережуёт и выплюнет дешёвую корону, что надел на людишек Бог.

Лучше бы Творцу было его уничтожить — милосерднее во сто крат. Будто не он, всемогущий и всеведущий, бессмертную и алчную ярость в своё творение вложил. Явится и защитит ли детей?

Однажды дверь открывается.

На пороге нет светоносного Самаэля.

На пороге нет раскаявшегося Творца.

Заходит некто, ломая печати и скрепы, и приказывает всем повелительно — к ноге. Заходит кто-то наивный, глупый, потому что левиафанов не видит и не смотрит, зажимая души в горсти, и те не жгут его руки, но среди чистого золота монеты паршивые и фальшивые — глупец и не мыслит, кто стекается, сползается к нему из тёмных углов на его зов — пение труб апокалипсиса.

Ричард срывается с места, Ричард ползёт, припадая к обглоданным костям и впитавшей семь пудов застекленевших слёз земле. Ричард приказывает всем — молчать, и они затихают, повинуясь его властному слову. Он — первый из левиафанов, и он ведёт их на свободу.

О, глупец, о, наивный, горделивый глупец, мы позволим тебе обмануться и забрать всё — хватай и впитывай, распахивая настежь двери и своё чистое сердце, которое о подобных тварях не ведает, позови нас, мы явимся, мы позволим тебе поверить…

Он смеётся и дышит впервые за тысячи лет — смеётся тихо, неслышимо, и кусает всех урчащих в предвкушении обеда братьев, затыкает их глотки. Молчать.

Кас-ти-эль.

Имя ангельское, крылья — обгорелые и рваные, не сияющие, как у них, жалкое подобие, тень совершенного творения. Расскажи нам, дорогой наш, поведай, мы теперь — одно целое, одно существо, одна — дышащая и мучимая голодом тварь…

Маленький божок, дерзкий самозванец.

Они голодны настолько, что сияние благодати не обжигает их, они выгрызают путь изнутри, как древесную кору, и Ричард впереди всех, и Ричард ведёт их к истине — отвоёвывать право на место в мире у этих обезьян с милыми мордашками.

…На него после векового молчания лимба, выскобленной тарелки, вываливается память.

Живая.

Дышащая.

Запах — дымящаяся кровь и пепел обугленных столетий, что пронеслись на Земле быстрее. Выпаренный аромат страха и боли, прошившей небеса, пробившей планетку стальной иглой, как бледную бабочку…

Разодранные небеса, раскроенные божие заветы — вот ты какой, идеальный Творец, бросивший своё произведение. Ничего у тебя не получилось, папаша. Ричард фырчит и копается в перепутанных извилинах, идущих цветными пятнами — долг, семья, свободная воля, не было её у вас никогда, не бы…

…ло…

«Дьявол».

«Чудовище».

Самаэль — окровавленные крылья — Самаэль, светоносный — испорченный, изломанный папин сын, летящий с небес вниз, в огненное марево, кричащий в бесконечной агонии, изрезанный ненавистью, бесконечным кошмаром, столетие за столетием; крошечный глоток и…

…человек, чьё лицо он носит, прыгает вниз. Бесконечная секунда падения.

…человек, чьё лицо он носит…

«Я люблю тебя, моя маленькая звёздочка», — Самаэль баюкает в сплетении крыльев крошечного Габриэля.

…человек, чьё лицо сломанное чудовище Люцифер носит, смотрит на Кастиэля:

— Габриэль мёртв. Он… — и в его глазах — что-то тупое и знакомое, отчего всё внутри вспыхивает жуткой болью, — он защитил нас от Люцифера. Дьявол убил его.

…«Один из братьев должен убить другого».

Михаил, спокойный и дрожащий, пустое поле — место, где всё закончится, вся история, начавшаяся с юного сада и сияющих счастьем детей…

— Я должен сразиться с ним. У меня нет выбора.

…У тебя же была свободная воля, Михаил, ты помнишь?..

«Мы вправе выбирать, как нам поступить».

Не было ни выбора, ни шанса, ни-че-го; Габриэль, сбежавший с Небес, Михаил, потерявший, кроме Рафаила, всех; измолотое ненавистью лицо Люцифера; Рафаил — беспомощность и неспособность остановиться и остановить.

Апокалипсис, тряханувший планету.

Неидеальным оказался венец творения, если и его планировали зашвырнуть в чёрную дыру, как в мусорную корзину.

«Мы должны его продолжить».

Кас-ти-эль поджимает губы, ищет ключи, перебирает монеты; Ричарду из-под душащего сияния душ не пробиться, дыру не прогрызть — слишком силён, он слишком беспомощен, он вновь против бога не может подняться. Жалкий клочок смертного времени не может, но этого хватает, чтобы.

Кастиэль щёлкнул пальцами.

…Рафаил — мгновение слепящего и животного ужаса на идеальном лице.

Ричард воет, Ричард сметает всех братьев, Ричард пытается перехватить контроль, но одно у дерзкого ангела, играющего в Бога, получается так же, как у Творца:

Он не желает слышать.

Двое из них — мертвы; двое из них — заперты навеки там, куда не дотянуться никакими силами. Так же, как был заперт он.

Кастиэль — жестокий и жалкий бог — усмехается.

О, бедный ангел, ты понятия не имеешь, что тебя — и твоих перепуганных дружков — теперь ждёт.

Столетия тишины тают, когда Ричард — вся несметная сила, весь легион тьмы — кидается вперёд, прогрызая дорогу. Столетия тишины тают, и планета, ничтожный мозг этого ангела и звенящая благодать дрожат и раскалываются от дикого воя.

Дикого воя существа, познавшего глубокое горе.

Ричард Роман — гений, держащий в руках Соединённые Штаты Америки и половину корпораций материка — прикрывает веки, глотая горячий кофе и застывший в горле комок.

В чём-то Творец не обманул: каждого на планете он наделил одним ничтожным умением.

Ломающим сильнее ада.

Ричард смотрит на оцепеневших Винчестеров и улыбается жуткой улыбкою человека, потерявшего последнее и единственное, что он любил.