Глава 1

Даже если Сэму Винчестеру суждено гореть в аду, есть грех, в котором он никогда не раскается.

Привычная молитва замирает на губах. Безмолвная, безответная. Неразлучная с ним многолетняя спутница — и ни капли святости не остаётся в ней.

Не остаётся в ней ни капли святости, потому ничего неосквернённого в Сэме уже не найти.

Трикстер смотрит на него — лукавое языческое божество.

Трикстера Сэм всей душою ненавидел какой-то год назад. И себе напрасно твердил: не иди, не отзывайся, не беги за ним, глупый, не крадись по следам жестокого фокусника, у которого за спиною — трупы, шалости и сладкий грех…

Всё равно искал. Искал и шёл за ним, и, сталкиваясь в очередном городе — проклятая озорница-судьба, — приходил к трикстеру не чтобы его, нечисть, убить.

(Чтобы тоскливый пожар внутри потушить.)

Трикстер на него смотрит — и улыбается маняще. От улыбки молитвой захлёбываешься, как и сорвавшимся дыханием.

— Кому ты молишься, Сэм?

Сэму стыдно до томительной дрожи, потому что трикстер знает, о, трикстер знает, кому Сэм молится с самого детства, — и на прозвучавший ответ довольно и сыто щурится.

Трикстеру почему-то всегда смешно.

Он весь — сплошное святотатство и невероятная смешливость, которую хочется сцеловать с его румяных щёк и чудесных солнечных ямочек. Сэм иначе не может — и непозволительная нежность, взращённая из боли, злости и отзвучавшего гнева его почти пугает.

Молится он Господу, а после иного древнего бога целует.

Он трикстеру отдаётся искреннее, чем в ангелов верит.

Сэм не отвечает, прикрывая веки; вымученное, просящее «архангел Габриэль», оборвавшись, тает в омуте раскалённого июльского воздуха. Здесь жарче, чем в аду — сравнение подходящее, потому что однажды Сэм в нём удостовериться сможет.

(Здесь жарче, потому что поцелуи у трикстера из ненасытного пламени выплавлены, потому что его касания и ласка стары, как весь раскинувшийся вокруг необъяснимый мир. Как людская вера, из которой боги и рождены.)

Если однажды Сэм будет гореть в преисподней — воистину, не останется ничего слаще.

Трикстер отводит влажную прядь с его напряжённой шеи. Жмётся сухими губами, словно величайшую святыню целует.

Его губы мягче растаявшего воска. Голова гудит — по-хорошему, перезвоном то ли похоронных, то ли свадебных серебряных колоколов — и кружится, как от густого и вязкого фимиама.

— Хороший, — шепчет трикстер, и в его мурчащем голосе — довольство дракона, сжимающего в могучих лапах бесценное сокровище. — Ты такой хороший и чудесный, Сэм.

Когда чужие пальцы сжимаются крепче — знается, в них только дремлет беспробудным сном истинная его сила. Трикстер осторожничает.

Трикстер осторожничает, потому что — может дразниться, сверкать весёлыми и злыми глазами, хвалиться и властвовать над росстанью своих владений, но никогда больно не сделает. Груб не будет.

(Он уже сделал, брата его забрав, но когда божественная любовь была наполнена милосердием?)

Трикстер осторожничает — и за это отчаянно, скуляще и нежно, так умоляюще — пожалуйста-будь-рядом не-только-се… — его…

Любится.

Сэм в тёплую грудь лицом утыкается. Чувствует, как сердце заходится яростным биением — можно было перепутать трикстера с человеком. Только его сердце слишком многие века проводило и схоронило. Многих людей, жавшихся так к нему.

От мысли этой, ревнивой и нехорошей, что-то царапается и жжётся, но голову Сэма приподнимают обманчиво-человеческими пальцами.

Трикстер заманивает его дерзкими и острыми шуточками, из-за которых за ним тянет погнаться, но, своего верного охотника под бок получив, молчит.

Смотрит — так, что Сэму хочется на колени перед ним опуститься, как перед божеством. И поцеловать — как целуют своих наречённых.

Поцеловать, забыв про весь ад и мир — что с ними станется, право дело, — и утонуть, как тонули все, заплутавшие в чаще, полюбившие на горе своё божеств. Словно из Леты воды испить — и узнать, что для него она оказалась не мёртвою, а живой.

Сэм молится ангелам — и перед языческим богом склоняется.

Он сам улыбается этой нежданной, кощунственной мысли, и трикстер его веселье ловит, впитывает кончиками пальцев. В ответ усмехается:

— Чудесный христианский мальчик.

Сэму рассмеяться бы: какой из него христианский мальчик с нечистой кровью, что с демоницей дружбу водит. Сэму рассмеяться бы: он, кажется, обречён.

Сэму рассмеяться бы — без всякой горечи — потому что после редких встреч с трикстером ни о какой боли не думается. Словно они не только желание и грех делят.

Но Сэм, застывший на кровати, смотрит на стоящего перед ним бога. Ловит каждое чужое слово.

— Может быть, ты и целуя меня, архангелу Габриэлю молишься? — пальцы трикстера в волосах бродяжничают. — Своему любимому архангелу Габриэлю, который наверняка тебя, непутёвого, обожает всем сердцем — пускай вряд ли небесным придуркам его подарили. От него одни заботы.

Сэм хмурится и фырчит.

Он знает, что трикстер дразнится по-доброму, с изящным и лисьим весельем. Над верою Сэма смеясь, не осуждает его никогда.

(Это вечный их парадокс — трикстер, которому дóлжно быть ему врагом — ласковее многих к нему отнёсся.)

— А ты ревнуешь, мой фокусник? — колкость в ответ возвращает. Ему бы возмутиться или трикстера от дурацкой и неуместной шутки отвлечь, но в последний год Сэму слишком пусто, тягостно и тоскливо. И верится в Бога — с тяжёлой и режущей неохотой. Потому он игру подхватывает. — Не переживай. Ангелам молятся тысячи. С чего ему меня обожать?

Сколько молились — и молятся — трикстеру, чьи руки сейчас рубашку с Сэма стягивают? Чьи руки — ох, господи — по шрамам проходятся, и его оттолкнуть не хочется?

Чей голос спрашивает с необычайной мягкостью: «Ты точно этого хочешь, м, принцесса?»

(И Сэм кивает, и заставляет себя не сорваться на «пожалуйста-пожалуйста», потому что — боги, ничего сильнее он в этот миг не хочет.

Может, только — чтобы его любили.)

— Кто знает, — трикстер оставляет на ключице слабый укус, фырча. — Может, ему дороже всех один очень наглый и настырный мальчишка, который волей-неволей в самую душу залезет. И ни в раю, ни на Земле от него спасения нет, м?

Сэм отзывается протестующим стоном, — оборвавшееся возмущение — когда трикстер мягко толкает его ладонями. Кровать — мягкая, не в пример мотельным — принимает на смятые простыни.

На ней, если бы Сэму было дозволено рядом с трикстером заснуть, было бы так…

Хорошо, безумно хорошо, так же хорошо, как сейчас под умелыми и необходимыми касаниями. Хочется позабыться в его руках.

Сэм и забывает почти: про Дина, про Руби, про ад со всеми взбесившимися чертями…

Но не про трикстера с его ужимками и глухими смешками. Стыд на мгновение захлёстывает — потому что чужое колено мягко надавливает на пах и Сэм захлёбывается рваным вздохом, а ему про слова об ангелах думается.

— Грешно ведь, — фырчит он.

Грешно — ему, охотнику, желать непредсказуемое и жестокое существо сильнее, чем любого человека.

Грешно — ему, христианину, соблазну языческого бога поддаться.

Грешно — обо всём мире позабыть, о долге перед погибшим братом, о том, что трикстер натворил.

Грешно — зарываться в кудрявые волосы, открывать доверчиво шею и теряться в удовольствии и возбуждении, не узнавать собственный сорвавшийся голос…

Но трикстер истолковывает слова правильно. Выгибает бровь. Его рука по бедру Сэма скользит, задевает большим пальцем родинку, и, блять. Трикстер ещё не коснулся его члена — и Сэм уже готов умолять.

Готов, чёрт — языческий бог — возьми, молиться ему.

Точно.

Сэм же про ангелов говорил. Про какую-то шуточку трикстера о Габриэле.

Почему же тогда он вздрагивает всем телом от смешливого и ласкового:

— Чем грешна любовь, Сэм?

Вздрагивает сильнее, чем от любого толчка, самого яркого и необходимого оргазма и жуткого страха.

Вздрагивает — и смотрит на лукавую улыбку. Ямочку на мягкой щеке.

Трикстер смеётся — бархатно и хрипловато — и отвечает таким же неприкрытым взглядом, им по всему телу Сэма скользя.

Любуется.

Сэм хотел бы самые уродливые шрамы прикрыть, но и об этом сейчас не думается. Сердце в груди колотится — словно поклоны отбивает — и он весь под трикстером обнажённый, расхристанный, дрожащий. Полностью в его власти.

Трикстер кончиками пальцев по вспотевшей груди ведёт, и в этом больше дразняще-нежной щекотки, чем чего-то ещё.

От которой хочется засмеяться, благодарно выдохнув. Улыбнуться — словно не было ничего иного на целом свете.

Никаких религий, кроме той, что сцеловывал Сэм с его губ. Сладких и горьких — пятилистный цветок нежной сирени. Как самые страшные и верные клятвы, что обязаны прозвучать — как бы круговорот времени ни закрутить.

Никаких богов, кроме того, чьи поцелуи ложились на россыпи слабых созвездчатых веснушек и родинок. Чьи касания блуждали по его телу, как по алтарю.

Чьи пальцы были на нём, в нём, и взгляды — жаждущую и просящую душу ласкали изнутри. Даже если языческие боги видеть её не могли…

— Пожалуйста, — молит он, прикрывая веки. Потому что когда ловкие пальцы трикстера выскальзывают, остаётся болезненная пустота. — Пожалуйста…

…Даже если душа Сэма Винчестера для трикстера, наказывавшего людей, казаться прекрасной вовсе не в силах. Он почти такой же мерзавец, как и они.

Трикстер на него вновь смотрит неотрывно — каждую реакцию ловит, как величайший жертвенный дар. Словно не было у него молитвы искреннее, чем срывающийся мальчишечий почти-«я-хочу-тебя-без-остатка»-вопль.

Ничего прекраснее, чем попытки Сэма насадиться обратно на его пальцы.

Или — невыносимый, невозможный — он просто дразнится.

— Нетерпеливый, — глухо смеётся трикстер и жмётся подбородком к животу Сэма (вновь склонился, чтобы всего-всего зацеловать). — Сердитый. Мне нравится, когда ты злишься.

Он доволен — и не скрывает. Недаром Сэма старается достать, задеть побольнее, смеяться над ним, задирать, но так забавно, беззлобно, что хочется заткнуть его рот поцелуем.

Трикстер столько всего из необъяснимой глубины вытаскивает, где, казалось, кроме костей и обломков кораблей и не было ничего. Сначала — невероятную досаду из-за бесконечных проделок. Потом — бессильную и голодную злость.

Только чёртово желание прижать его к стене, оказывается, сопровождалось чувством совсем иным.

Таким, как сейчас.

— Невыносимый, — откликается Сэм. По тёплой — как у человека живого — скуле проводит влажной и подрагивающей ладонью. Она кажется слишком большой на лице трикстера.

Откликается нежным и тихим стоном. Словно цветочный шёлк по шипастым доспехам стекает. Словно они выбрасывают все мечи и кинжалы.

Сэм давно всё оружие в багажнике оставляет перед встречей с ним.

(И слушает потом смешливое «это кол у тебя в штанах или ты настолько рад меня видеть?», и глаза закатывает, и пытается мысль прогнать: он обожает это в своём взбалмошном и шебутном трикстере страшно.)

Трикстер вновь пальцы возвращает, простату невесомыми касаниями дразня. Прозрачную капельку с члена Сэма слизывает ловко, и…

…И Сэму остаётся только голову запрокидывать, и вновь просить, и пытаться не сойти с ума от чужого запаха. Ему жарко-сладко-хорошо до дрожи. И трикстера, его-господи-никаких-ангелов-не-нужно-больше трикстера, так в объятия притянуть хочется, в горбинку на носу поцеловать… Потому что эта нежность, ненормальная, украденная, от всего мира в секрете сохранённая, Сэмом завладевает без остатка.

Завладевает им глупая, странная вера, что, когда они вновь разбегутся, ничего не закончится. Трикстер о нём вспоминать будет, за подлецами гонясь, на застывшие храмы не-его-Бога смотря. Сообщения и сюрпризы оставлять.

И, может…

Трикстер, ласкающий его ртом, этим дурацким ртом, который так волшебно смеётся, болтает смешные, важные, нужные до нестерпимости вещи…

Трикстер, целующий его ладони каждый раз, когда берёт его — неважно как, с ласкою и заботой, или жадно и ненасытно…

(Целующий ладони убийцы, испачканные в несмываемой грязи. Сжимающий руки, в которых живёт пугающая Сэма сверхъестественная сила, перенятая от Азазеля. Вылизывающий языком рот, который ещё день назад наполняла демонская кровь, а сейчас — отголосок конфет и блаженства.)

Может, трикстер однажды встанет бок о бок рядом с ним. И не отпустит его ладонь.

Но кем бы они не станут завтра, сейчас его персональное проклятие в щёку горячо дышит. Носом уткнувшись. Двигаясь медленно — и всё равно невероятно так, что из груди всё дыхание выбивает, и хорошо-хорошо, правильно…

— Мой чудесный мальчик, — трикстер бормочет, хотя видно — он тоже на расплавленной грани, и Сэм хнычет в его руках, дрожа. — Волшебный. По-настоящему волшебный, Сэм, вот какое ты чудо необыкновенное…

(Он знает — вездесущий и загадочный — и про ад, и про кровь. Как знал однажды про сделку Дина. Он знает — Сэм буквально…)

— Демонический мальчик, — и под коленку крепче сжимает, и глубже толкается. Сэм чувствует себя распятым на кровати, под существом, которое мочку его уха прикусывает. — Такой потрясающий…

В глазах божества — восхищение.

Когда Сэм, разнеженный, обласканный этой негой, пытается подмахивать бёдрами, подаваться навстречу, послушный, покорный, ему в голову лезут глупости. Такие же необыкновенные глупости, какие твердит трикстер каждый вторник. Чушь, которую он нашептал бы ему на ухо, щекоча влажным дыханием.

Если бы трикстер был человеком.

Если бы они были людьми.

Если бы — господи — они были.

(Трикстер прикусывает плечо — след останется — и Сэм почти его за вечный вторник прощает.)

Персональное доставучее проклятие. Такое вредное и славное.

Кажется — золотые пылинки вокруг вспыхнут и загорятся праздничными огоньками. Кажется — трикстер сейчас весь светится. Кажется, будто не смертный мальчишка — с телом, сердцем и душой нараспашку — ему поклоняется.

Наоборот.

Потому что Сэма всего зацеловывают, до изнеможения доводят. Как бы он слёз не скрывал — эмоции дурацкие, — как бы ни зажимал рот. Потому что шепчут «хороший, милый, мой демонический…» — и в этом…

И в этом — даже если их запястья ложный бог алыми лентами обвязал — больше святости и любви, чем в чёртовом мироздании.

Больше, чем во всём мироздании, да.

Когда трикстер вздрагивает всем телом в оргазме вслед за Сэмом, его распухшие от поцелуев губы так близки, а взгляд туманен и нежен — на это зрелище можно молиться.

Сэм и молится.

Сэм жмётся к его груди, когда трикстер оседает рядом на испачканные простыни. Сэм не скрывает слёз — это у него всегда случалось, глупое и смешное. Сэм обессиленно прикусывает мягкий подбородок, целует в горбинку на носу, как ему и мечталось, и думает.

Думает о том, как светло и мягко фокусник улыбается.

Думает о том, что эта улыбка даст ему силы прожить ещё месяц — тик-так, тик-так, однажды ад тебя позовёт — и не чувствовать себя грязным.

— Хэй, Сэмми, ты живой? — морщинки у лучистых глаз собираются в тонкую паутинку. — Рано тебе к твоему ненаглядному Габриэлю.

Сэм глухо смеётся.

Богохульник проклятый. Но, возможно, на христианство огрызаться — часть рабочей программы язычества.

Он знает: трикстер сейчас вновь станет язвительным, насмешливым и далёким. Языческим божеством, что неплохо так развлеклось со своим классовым врагом. Сэм от этой мысли фырчит. Дин в аду узнал бы про них — тут же примчался обратно отрывать ему голову. Трикстеру. Сэму. Неважно. Может быть, им обоим.

— Всё хорошо, — откликается Сэм, прикрывая веки.

Пытаясь мгновение задержать.

Позже он оденется — чуть покачиваясь, пару раз едва не свалившись, потому что его всё ещё не держат ноги. Под бесстыдным взглядом трикстера держать себя в руках невозможно.

Позже он уедет. Неизвестно, где они встретятся.

Позже он будет на звонки Бобби не отвечать, таскаться повсюду с Руби, искать демонов, ответы, тонуть в той чёрной жиже, что окружала его годами и не отпустит его вовеки, наверное.

Позже — Сэм чует сердцем — что-то случится, грянет. Неизбежное и неумолимое.

Так, что о трикстере либо думать забудется, либо он станет последним, кто на стороне Сэма останется. Принимая его целиком.

Если, конечно, он вообще когда-либо на него в этой безумной игре делал ставки. Если, конечно, трикстер вновь не сбежит.

Но сейчас.

Сейчас Сэм сидит у окна и в чашке стынет любезно предложенный кофе. Жаль, что сигареты — дурная привычка — остались в кармане другой куртки. Или же трикстер их воровски стащил — не курит сам, но вот же — повод за ними вернуться. С него станется.

— Хэй, Сэмми, — звучит тихо, пока Сэм смотрит в окно на догорающее солнце. Мёртвое и золотое. Июльско-слепящее. Сходящее на горизонт, как на голодный до крови жертвенник.

Сэм вскидывается. Морщится, трёт искусанную шею. Руби будет язвить и злиться.

— Да? — выходит устало и суховато.

Но трикстер смотрит на него. Растрёпанный, но собранный. Серьёзнее он выглядел лишь тогда, когда Сэм умолял вернуть Дина.

(Сейчас брата Сэму никто не вернёт.)

Сейчас он тоже серьёзен — молчаливо, пугающе и странно.

— Хочешь правду?

С таким тоном решаются, выложить ли молодому любовнику из запретной страны тайны любимого государства. Таким тоном произносят страшное и неизбежное.

Но когда Сэм хмурится, зыркает подозрительным взглядом и кивает, трикстер наклоняется ближе.

Почти так же, как в начале их встречи.

От его близости, от его запаха, от его седого лукавства сердце заходится взбунтовавшимся океаном.

Трикстер приподнимает цепкими пальцами подбородок и произносит — нет, чёрт возьми — поёт сладкой свирелью и патокой.

— У меня в жизни не было верующего преданнее тебя.

Сэм вздрагивает и смотрит, не отрываясь. Ему пошутить бы — сколько у тебя было верующих, балбес?

Ему бы смутиться — потому что иной молитвы, кроме отгоревших признаний, он трикстеру не возносил.

Но трикстер ответа не ждёт. Лишь улыбается — расплескавшаяся небрежность и лёгкость — и подмигивает. Вредный и обаятельный мерзавец.

Как он с первой встречи мог не понравиться?

— Просто не забывай об этом, дурилка, если во мне великолепном усомнишься.

Он хихикает что-то после — про взгляд Сэма щенячий и невыносимый. Про то, что с него картины рисовать можно, про «а чего ты ждал ещё, Сэмнышко, каких великих тайн и правды? Здесь не аттракцион невиданной щедрости. Что я имел в виду? Ты отгадай на досуге, для мозгов полезно».

Он бормочет что-то про мальчишку невыносимого, от которого, видит мир, не спрятаться.

Совсем нигде не спрятаться.

Сэм молчит.

Он может взять в руки остывшую чашку кофе, заткнуть трикстера грубоватым поцелуем. Отвернуться и в одиночестве утонуть.

Но Сэм тянет — робко, на пробу — руку, касаясь чужой щеки.

И развеселившийся трикстер затихает. Замирает, будто в сеть пойманный. Когда Сэм осторожно гладит его лицо кончиками пальцев, в лукавых глазах вспыхивает что-то уязвимое и человеческое.

Человечное.

И от этого им обоим становится страшно.