...

[1]

Ты просыпаешься в поле густой травы.

Эта темно-зеленая поляна окутывает тело, словно бесформенная жижа, пучки травинок путаются в волосах, меж пальцев. Некоторые застревают в тонком и почти незаметном пространстве между кожей и тканью рубашки, и приходится изрядно потрудиться, чтобы выловить все, что щекочет и царапает. Но это — не самое неприятное. Намного ужаснее полчища тараканов, червей, пауков и иной дряни, которая ползает по ногам, рукам и груди, пока ты лежишь. Взгляд медленно фокусируется на почти белом небе, таком тусклом, будто из него высосали все краски.

Ты понимаешь, что небо всего лишь пасмурное.

Какая-то неизвестная букашка переползает на щеку или нос, или подбородок, или, если хотите, лоб, а лицо сморщивается как гнилое яблоко. Отвращение. Пальцы нашаривают эту кроху и смахивают ее. Остается только разобраться с армией живности на всем остальном теле.

Они все уродливые и даже прикасаться к ним противно. Но ты встаешь, и стряхиваешь с себя всю эту жужжащую тьму, преодолевая омерзение и блевотные порывы.

Она боится тараканов. Она маленькая.

Девочка боится их. Визги расчерчивают пространство вокруг, собираясь в ушах чернильными линиями на блеклом пространстве пергамента. По крайней мере, так кажется. Иногда она затихает, когда видит паука совсем близко, перед своим носом. Он потирает пушистые лапки, — ну, или ее детское воображение так рисует. Он хочет заразить ее тело смертельным ядом, чтобы потом медленно выедать своим маленьким ротиком по кусочкам.

Раз! — И нет кусочка щеки.

Два! — И нет кусочка носа.

Три! — И нет кусочка пальца.

Я знаю это, потому что она знает.

Я уже видел эту картинку, и мне самому становилось страшно. Но со временем привык. К тараканам, к паукам, к червям. К крикам, к визгам. К кислотно-зеленом яду и к бьющемуся в судорогах телу, к пене изо рта.

Смерть — всего лишь абстракция. Человеческое представление о конце жизни. Сама она не страшная, но мгновения перед ней самые ужасные в жизни. Иногда это последнее, что ты видишь. Иногда — нет.

Я через это уже проходил.

Трава уже не такая высокая, достает до щиколоток и едва-едва щекочет. Я протягиваю ей руку и помогаю встать. Отряхиваю жучков и паучков, таракашек и букашек, пока она дрожит.

Я говорю:

— Это не самое страшное, что ты можешь увидеть в жизни.

Паук сворачивается на моей ладони, и я говорю:

— Смотри, он ведь совсем не ядовит.

Я учу ее различать тех, кто жалит ядом по рисунку на маленькой шерстке, по их строению. Девочка смотрит на паука завороженно, осмеливается потрогать маленькими пальчиками. Даже почесать пузико, — прямо как собачке.

Но она все так же будет замирать в ужасе, когда увидит их в следующий раз. Я это знаю. И веду ее по полю из белоснежных цветов не в первый раз.

Трава постепенно редеет. Ступни приятно тонут в теплом песке. От наших шагов на нем остаются следы, которые исчезнут уже через минуту. Будто нас здесь и не было. На самом деле, нас и правда здесь нет.

Мы здесь только потому, что она когда-то видела этот пляж.

И наверняка сидела в этой лодке с потрескавшейся голубой краской по бортам. Ее отец точно часто брал ее на рыбалку, — потому что на дне лодки лежат удочки.

Я зажигаю свечу и ставлю перед ней на деревянную перекладину. Толкаю лодку, и отголоски волн ласково проходятся по моим ногам.

Она засыпает, — и я просыпаюсь.

Комната настолько же темная, насколько и пустая. Хоть глаз выколи. Мне многого для жизни и не надо: кровать и избитая жизнью тумбочка, повидавшая с десяток поколений на своем веку. Все ее трещины я знаю наизусть. Иногда в бессонные ночи ладонь знакомыми движениями шарит по дереву, а воображение подталкивает к красивым картинкам. Я представляю, как каждая из этих зазубрин появилась.

Длинная со вмятиной, — от неудачно прилетевшей посудины, когда двое ссорились. Это могла быть тарелка. Может, граненый стакан. Может быть, вообще причудливый подсвечник.

Неровное сердечко с буквами «к» + «а», — от скуки и бунтарского желания запечатлить что-то для потомков. «Мы здесь любили друг друга» — говорит эта трещина. Мы — это Карл и Анна. Клаус и Агния. Или Кристин и Аливия. Аливия — потому что одна любила дразнить другую, тянуть а-а-а, ухмыляясь. На самом деле это не важно. Важно то, что они здесь были.

Круглая с небольшим наростом, — от моих сигарет. Совсем маленькая точка. Пепельница стоит на тумбочке, в ней лежат окурки. Но тушу я их только о черное пятнышко на дереве. Я кричу — «я тоже здесь был!»

Хотя, скорее, я здесь есть.

Эти следы помогают мне заснуть, потому что они как напоминание о том, что жизнь — всего лишь коротенькие кусочки, собранные из более мелких, которых не замечаешь. Трещина — это страх. Трещина — это забава. Трещина — это рутина.

Я переворачиваюсь, накрывая себя одеялом. До утра еще куча времени и меня неумолимо клонит в сон. И хотя я вижу сны каждую ночь, я не высыпаюсь. Это не мои сны. Чужие.

Сны — это страхи, потери, воспоминания, сокровенные мечты, сожаления.

Сны — это чьи-то жизни.

И я устал барахтаться в этом дерьме.

[2]

Ты просыпаешься в городе.

На улице. На серой плитке, выложенной кирпичик к кирпичику, пока люди обходят тебя стороной. Родной Мондштадт. Толпа снует туда-сюда, едва не задевая ноги, руки, голову. Люди вокруг странные: лиц не видно, — они размыты. Иногда улавливаются очертания губ, носа, закрытых глаз. Их одежда в огне, во льде, обвита цветами или из бьющихся волн.

Серая.

Я знаю эту девушку, но не помню имени.

Кажется, ее знает весь город. Она слепа от рождения и никогда не видела цветов. Она лишь знает их по ощущениям.

С ее одежды сыпется песок.

В ее сне я никогда не задерживаюсь надолго. Я никогда не смогу ей чем-то помочь.

Это — ее личное сожаление.

Раньше была зависть.

До этого — обида.

Но сначала печаль.

Она держит в руках свечу. Мы ничего не говорим уже давно, ведь нам обоим нужно отсюда выбраться.

Я поджигаю свечу. Серый огонь колышется от ветра, серый воск каплями стекает вниз.

Я просыпаюсь.

Светло. Недостаточно, чтобы опоздать на службу, но для того, чтобы разглядеть время на часах — годится. Меня ждет рутина, в которой смешивается завтрак и коротенькая прогулка до Ордена, ключ в замочной скважине и гора отчетов.

Мои кусочки жизни.

Исключая редкие вылазки за стены Модштадта, ничего интересного. День окончательно смешивается в кашу из дел в постоянно пополняющемся мысленном списке. Он прибавляется к остальным.

Вино терпкое на вкус. Не новое для меня, — когда-то я его уже пробовал. Может быть, вчера. Или в четверг. Или два года назад, когда за стойкой тоже стоял Чарльз. В общем-то, без разницы. Вся жизнь как подгоревшая серая каша с комочками. Еще и безвкусная.

Розария разбавляет ее малиной. Она рассказывает что-то интересное про исповеди, которые сегодня проводила. Для нее это таинство не имеет никакого смысла: иногда из-за того, что все знают, что Хосе — алкоголик. Но в большинстве случаев из-за того, что я побывал во снах почти у всего Мондштадта. Я знаю их секреты.

И она знает об этом.

Один раз я побывал в ее сне. О темной ночи, о крови, разврате и убийствах. Я нашел ее в промерзшем поле трупов. Она не знала, как избавиться от кошмара, — мне же это было не впервой.

В том сне ее темные малиновые волосы украшала белоснежная вуаль. Окровавленные пальцы обвили хрупкий цилиндрик из воска. И я поджег свечу.

Так мы и подружились.

— …Он говорил, что это убийство повергло его в шок. Он не мог спать, есть, даже смотреть в глаза жены.

Киваю, отпивая из бокала по чуть-чуть, смакуя вкус на языке. Так незаметно, когда пьянеешь. Тепло разливается по телу и вот, уже становится «охуеть как хорошо».

Сейчас — просто хорошо.

— …Короче, дошел он до того, что начал верить в Бога.

— Когда Библия упала с полки?

— Когда Библия упала с полки, — кивает сестра, залпом выпивая хмельное. — Дурачок.

Я соглашаюсь.

[3]

Мы беседуем, пока не почувствуем, что достаточно пьяны. Шатаясь, бредем по улицам до моего дома. Он ближе. Розария никогда не целует меня в переулке, на лестнице, в коридорах. Только с щелчком замка я чувствую ее мягкие губы на своих. И не потому, что она боится замочить свою репутацию сестры церкви Фавония развратом. Просто так легче дойти до кровати.

Я различаю, как мои пальцы впились в ее шею, как они продавливают белую кожу. Уже через секунду я стою на коленях и все теми же непослушными пальцами расстегиваю ремни ее платья.

Потом что-то.

И еще что-то.

А вот мы уже лежим на кровати. Она всегда сверху. Ей так хочется. Меня все устраивает. Мы никогда ничего не обговариваем. Потому что нам нравится, когда все случается спонтанно. Мои пальцы качуют с ее гладких бедер на простыни, на край подушки, на ее грудь и обратно. Бери все что хочешь.

Но не власть. Власть только для Розарии.

Она может связать мои руки, может вжимать их в подушку у меня над головой. Иногда — накручивать единственную длинную прядь и тянуть, когда ей захочется.

Я вспоминаю о Дилюке. Я постоянно о нем думаю. И если представлять его лицо, наклеивать поверх Розарии, считается одной из форм мазохизма, — то я тот еще самобичеватель. Дилюк сдавливает своими властными руками мой чокер, — его я никогда не снимаю, просто не в состоянии расстегнуть, — просовывает пальцы под него так, что дышать еще труднее. В глотке отдается пульс. Дилюк облизывает свои губы.

Лжец.

Шлюха.

Нас все устраивает.

Я вижу, как ее груди подпрыгивают, когда она скачет. Ее открытый в экстазе рот — последнее, что я запоминаю.

La petite mort. Маленькая смерть, оргазм. Кажется, фонтейнцы так говорят?

Розария никогда не остается в моей постели. Может задержаться только для того, чтобы докурить сигарету. Она не приносит мне мокрого полотенца, чтобы охладиться и стереть остатки спермы, не собирает мои вещи в заботливо сложенную стопочку.

Просто она — не моя возлюбленная.

Просто я — не ее любимый.

Мы просто трахаемся, вот и все.

— Клянусь, когда-нибудь я закрою тебя с Дилюком где-то в подсобке, чтобы вы поговорили.

Никогда не давай клятв, которые не исполнишь.

— Скажи, я не исполняю свои клятвы?

Я улыбаюсь.

[4]


Я задеваю его плечом. Просто потому, что мне так хочется. Я груб и не стыжусь этого.

Иногда мне хочется затолкать его самолюбие ему же в задницу. Так, чтобы до самых гланд. А потом довольствоваться результатом: никакого высокомерия и презрения во взгляде.

Пожалуй, я все-таки слишком рискую, когда налетаю на хозяина таверны, в которой постоянно пью.

— Наглость — второе счастье?

— Счастье — это видеть тебя между моих ног.

Дилюк кривится, проходя за стойку.

— Сугубо в целях удушения. Ничего более призывающее к суициду я еще не слышал.

Ты просыпаешься в чьей-то квартире.

Там пахнет кровью, будто каждый сантиметр пола пропитан ей.

Ты просыпаешься у моря.

Руку холодят приливы волн, и ужас поднимается словно эти волны, когда смотришь на труп с раскрошенным черепом.

Ты просыпаешься, сидя на стуле.

И смотришь на человека в петле.

— Мило.

Он смешивает напиток в моем стакане.

— Значит, этот подкат тебе не нравится больше всего. Запомню, чтобы нервировать тебя почаще.

— Ты нервируешь меня одним своим существованием.

Я увязываюсь за ним в подсобку, потому что более развлекающего занятия, чем видеть кислую мину Рагнвиндра, еще не нашел. Слышу поворот ключа. Требовательный стук по двери. О.

— Твои проделки?

— Нет, Розарии, — я усаживаюсь на одну из бочек, достаю серебряный портсигар, а из него сигарету.

Люблю тонкие, некоторые называют их дамскими.

— Хочешь, чтобы мы подлетели на воздух?

— Может быть.

И затягиваюсь.

— Она все равно нас выпустит к утру. Чарльзу скажет, что у тебя резко сменились планы на вечер. Расслабься, братишка.

Он становится недовольным каждый раз, когда я называю его так. И прежде, чем Дилюк начнет возмущаться, я говорю:

— Мне плевать.

— Если бы так и было, ты бы не крутился вокруг меня при каждом удобном моменте.

О да, он прав. Просто мне нравится щекотать себе нервы. А, возможно, это простое любопытство: умудриться порвать все, что еще возможно.

— Ты тоже говорил, что тебе плевать. Но злишься от каждого моего телодвижения.

Где правда, братишка?

— Правда там, где я хочу выебать тебя так, чтобы ты на ногах стоять не смог.

Я тушу сигарету о стену позади себя, надеясь, что это не одна из бочек, и что мы не помрем от моей беспечности. Потому что упускать такой момент равносильно идиотизму.

— Я весь твой.

Улыбаюсь и раздвигаю перед ним ноги. Дилюк нежно проводит ладонью по моему лицу, а затем отпускает такую пощечину, что моя голова запрокидывается.

— Уверен, что тебе понравится?

Я улыбаюсь и знаю, что моя улыбка выглядит плутовской, когда смотрю на бугорок на его штанах.

— А у меня есть выбор?

Я улыбаюсь, получая еще один удар по лицу. На этот раз поджимаю губы, хмурясь, и медленно-медленно поворачиваю голову. Вкус крови у меня во рту такой, будто я только что облизал каждую металлическую ручку в Мондштадте.

Я говорю:

— Ударь меня.

Когда Дилюк отступает, и гнев в его глазах плещется вместе с благоразумием, я говорю:

— Ударь меня еще раз.

[5]


Мое лицо превратилось в бесформенную кашу моей жизни. Кровь заливает глаз и теперь уже украшает пол. Она липнет к моей коже и шершавому белому камню, связывая нас вместе нерушимой связью. Избитый я и пол. Обшарпанный пол и я. Дилюк прижимает меня еще сильнее, поставив свою ногу мне на спину. Грудь быстро расширяется.

Он хватает меня за волосы, — никто никогда не смел так зарываться своей пятерней, — и рывком поднимает, бросая в стену. Дилюк добился своего, — ноги толком не держат меня, но вот его рука, напротив, не дает мне скатиться вниз. Я раскрываю потрескавшиеся до кровавых ранок губы и дышу.

Дыхание помогает сосредоточиться на его взгляде.

Дилюк отнимает у меня и это, накрывая мои губы своими, пока я гадаю, что он чувствует. Ему противно целоваться со мной? Или все-таки приятно? Или все вместе? Он целует меня, начиная трахать мой рот своим языком. Я уже не могу дышать нормально: то ли из-за кружащейся головы, то ли из-за вселенского возбуждения.

Боги свидетели, у меня такого еще не было.

Его пальцы аккуратно переплетаются с моими, мягко прижимая к стене позади. Меня лихорадит. Он целует шею, и от этих легких поцелуев на коже наверняка красуются кровавые круги. Мне это нравится.

Из горла вылетает стон. Дилюк смакует его как самое дорогое вино, отстранившись от меня.

А затем прицельно бьет в живот кулаком

Я не успеваю ни увернуться, ни даже элементарно напрячь пресс, и крохи кислорода задерживаются в горле ни туда, ни сюда. Они просто там есть. А я не могу до них дотянуться, задыхаясь.

Потом горькими хрипами ловлю их, пока Дилюк прижимает меня к себе, гладя по голове и целуя в макушку.

Мне нравится.

Я хочу посмотреть на него, но мой глаз до того залит кровью, что ничего не видно. К черту все, к черту повязку. Пальцы стаскивают ее с головы, она падает на пол. Я прикрываю окровавленный глаз и смотрю на него, скалясь. А затем даю ему пощечину в разы сильнее, чем он мне.

Дилюк глухо рычит, и эти звуки из его рта нравятся мне куда больше, чем все его колкости. Я хватаю пальцами его подбородок, целую, впиваюсь губами и толкаюсь языком. Он сжимает мои руки с каждой секундой все сильнее, пока я не понимаю, что это — не его ладонь. Это чудовищно сильно затянутый ремень на моих запястьях. Дилюк даже не давит в себе усмешку, — нет, он открыто смеется над моей беспомощностью.

Я все еще не могу самостоятельно стоять.

Он тянется ко мне будто для того, чтобы снова обнять. И цепляет мои руки за какой-то крючок, предназначенный хер знает для чего. Наверное, для тех случаев, когда трахаешь Кэйю Альбериха.

Мне нравится наша обоюдная ненависть. Она сочится в нашей крови, капельками выступающей на губах и костяшках, покрывающей половину моего лица. Нравится чувствовать ее огонь, испепеляющий почти так же, как и огонь Дилюка. Ненависть не приносит боли. А вот Дилюк раз за разом проходится по моим ребрам, захлебываясь в ярости, — я отбиваюсь ногами. Рычу. Плюю ему в лицо кровавую слюну и попадаю точно в глаз.

Все-таки, это он учил меня попадать точно в цель. Он был моим старшим братом.

Дилюк усмехается, стирая с лица последние капли моего достоинства. Его шаги отдаются гулким стуком сердца в ушах. Он близко. Он вплетает пальцы в мои волосы. Он смотрит на меня с непонятной любовью.

Мне нравится ненависть. Ты не испытываешь ничего, кроме нее, она просто прожигает сердце. Те, кого ты ненавидишь, — враги. А враги не могут тебя предать.

Я ненавижу любовь, потому что она бывает слишком болезненной. Самые болезненные предательства — тех, кто любил тебя и кого ты любил.

П р е д а т е л ь

Его руки расстегивают пуговицы и расшнуровывают корсет, снимая с меня одежду слой за слоем. Дилюк не гнушается рвать. Цепи летят на пол, к моим ногам. На мне не остается ни грамма ткани, только одни ботинки, которыми очень хорошо можно заехать по животу. Он корчится от боли, сипло вдыхая.

Я хочу увидеть боль на его лице. И это садисткое желание становится все сильнее с каждой минутой.

— Знаешь, я ведь специально задержался тогда, — его руки исследуют мое тело, царапая каждый шрам, который только найдут. — Может быть, если бы не я, твой отец остался бы жив.

Да, мои слова определенно бьют его под дых. Да, в его алых глазах, скрытых за такой же алой бахромой ресниц, плещется гнев, ненависть.

Никакой любви. Я не позволю ему любить меня.

— Крепус бы не истекал кровью…

Он срывает свои перчатки, и тень печали проходится по его лицу.

— Тебе бы не пришлось его убивать.

Я чувствую, как тепло разливается от его рук. Не метафорически: оно превращается в жгучий жар, оставляя алые пятна его пальцев на моих ребрах. Все те же метки на теле. Но эти, — куда болезненней. Они останутся навсегда. Два симметричных ожога. Мне больно, и я не скрываю своих всхлипов, позже, — стонов. Под его ладонями кожа плавится и начинает мелко пузыриться.

В запах вина и алкоголя примешивается что-то инородное, что-то неправильное.

Я бы не осмелился рассказать тебе о своих тайнах.

Дилюк отнимает раскаленные руки от моего тела, — чистые и невредимые. Он смотрит в мой глаз, пытаясь найти там частичку правды в этой лжи. А еще невесомо проводит толком неостывшими подушечками пальцев по моим ногам, очерчивая бедренные косточки. Спускается все ниже и ниже, но его пристальный взгляд убивает всякое желание.

Я ненавижу тебя, Дилюк.

Он смотрит на меня, скалясь. Он впивается в мои бедра ногтями до красных борозд на коже; он снова сжигает меня. Мое тело дергается. Дилюк смотрит на меня и улыбается тому, насколько мне больно. Но я вижу глубже, — хотя не хочу, — в его глазах, за ненавистью и яростью

любовь,

обожание,

сожаление.

Я знаю это, потому что у меня такой же взгляд.

Я спрашиваю себя: почему мне так больно?

[6]


— Поцелуй меня, — просит он, и я смотрю на его вишневые губы. Они выглядят красиво.

Дилюк подхватывает меня особенно резко, заставляя зажмурить глаза до дрожащих ресниц. Я внутренностями чувствую его член и до сих пор не могу определить свои ощущения. Все: от простреливающей боли до удовлетворения.

Я касаюсь его губ, чтобы забыть на секунду о том, что он меня трахает. Его пальцы сжимают мою шею.

Сейчас я думаю о том, что может случиться, если он перегнет палку. Если гортань сложится, как карточный домик, под его пятерней. Это, наверное, больно.

Но сейчас приятно.

В эйфории я открываю рот и шевелю губами, складывая движения в слова, едва ли понятные.

Дай мне дышать…

И он разжимает ладонь. Резко убирает ее с потной шеи. Мои глаза расширяются, когда альвеолы, бронхи и вся легочная хрень чувствует, что я дышу.

Я проживаю новое рождение. В этой подсобке с единственной лампочкой, горящей над нашими головами и разгоняющей темноту. Моя диафрагма сокращается и расслабляется, пока меня прижимают к стене и трахают.

Если бог существует, то он совершил ошибку.

Дилюк целует меня. Целует так, что голова кружится, а мир перед глазами танцует. Я прикрываю веки, но слышу его дыхание. Чувствую, как он хочет что-то сказать. С его губ едва не срываются слова.

Пожалуйста, не надо этого, говорю я, не смей.

Давай просто ненавидеть друг друга.

Я говорю:

Это не сделает нам больнее.

Я выгибаюсь в пояснице, проживая то самое la petite mort. Кусаю губы, ощущая его горячие руки где-то на своих ногах. И не замечаю больше ничего, кроме затекших кистей.

Дилюк в который раз впивается в меня зубами, — где-то между шеей и плечом, — а затем целует, зализывает сочащуюся ранку. Извиняется. От него пахнет вином, но еще отчетливей веет запахом костра. Паленых веток и бревен в пламени.

Просто для справки: я тысячи раз притворялся, что ненавижу этот запах.

Но сейчас не могу надышаться.

Я чувствую, как он кончает в меня через пару толчков, — мои стоны срываются на сиплые крики. Он проводит по красным пятнам на моих ребрах, проводит ногтями, — и я кричу.

Интересно, что подумают посетители таверны?

— Кэйа…

Нет.

Я говорю:

Нет, я же просил.

Я говорю:

Не смей.

Он уводит взгляд, не говоря больше ни слова. Снимает меня с этого гребанного крюка и развязывает пояс. Я потираю запястья дрожащими пальцами и медленно скатываюсь по стене вниз, садясь в кучу одежды. Мне хочется пнуть его по ноге и сказать, что я не хочу его видеть, больше никогда в своей жизни. Но слова застревают в горле, будто его рука снова сжала мою шею.

Я поднимаю свою рубашку, растерзанную в клочья, и смотрю на него выразительным взглядом.

— Возместишь ущерб?

Дилюк ядовито выдыхает, кидая в меня сюртук.

— Терпеть тебя не могу.

Поверь мне, я тоже.

[7]


Ты просыпаешься дождливым вечером в лесу. В луже, весь в грязи. Смотришь по сторонам, путаясь в кронах деревьев, с которых срываются капли. Почва под ладонями совсем размокла, и теперь они испачканы.

Я ненавижу это место.

Лязг мечей слышен где-то вдалеке. Крики, угрозы, рыдания. Мольбы остановиться.

Я знаю, что происходит.

Я зажигаю свечу, красную, как кровь, что там прольется. Закрываю глаза.

И просыпаюсь. На твердом полу, завернувшись в его сюртук. Как романтично. От сна на дощатом полу все тело болит и ломит, не говоря уже о нашей бурной ночи с Дилюком.

Из замочной скважины слышен поворот ключа. Дверь громко скрипит, — так, что вянут уши, — и открывается. Розария вертит связку ключей на пальце. Металл бьется, и меня это раздражает.

— Как ночка?

— Отвратительно.

— Если тебе интересно, — говорит она. — Твои крики слышала вся таверна, если не весь город.

Я знаю. И мне совсем не стыдно.

Моя шея ноет и наверняка пунцового цвета, мои ноги дрожат. Я провожу рукой по щеке, собирая остатки незасохшей крови, замораживаю тонким слоем инея кожу. Просто чтобы не чувствовать.

Просто чтобы не вспоминать о Дилюке.

Розария разливает вино по бокалам.

— За разбитые сердца.

Я киваю. Вишневые капли срываются с моих губ.

[8]


Она касается мокрыми пальцами моей щеки, и я чувствую, как отек уходит вместе с тупой болью. Барбара смотрит на меня исподлобья, пытается пристыдить, — за то, какой пример я подаю рыцарям и всему младшему поколению Мондштадта.

Я говорю:

Тебе не нравится мой внешний вид?

Я посмеиваюсь и говорю:

Тебе не нравится кровь на моем лице?

От моей сигареты идет легкий дымок, разделяя пространство между нами. Я вижу, как ее взгляд в миг становится не таким раздраженным, как уже она стыдливо его отводит.

Просто она не знает, что я каждую гребанную ночь помогаю кому-то.

Просто она не знает, что я повидал достаточно.

Я вспоминаю вечер, когда просил Дилюка избить меня. Ударь меня. Ударь меня еще раз.

Мне хочется занести кулак и разбить свое лицо в щепки, — представляю, как это будет выглядеть, чувствую новые подтеки крови. Но мне жаль ее, жаль Барбару, потому что она этого не заслужила. Если бы это была любая другая сестра, она бы уже визжала от того, что я избиваю сам себя и смеюсь.

Барбара слишком чиста для этого. И мне ненавистно видеть, как ее мозги промывают эти фанатики из церкви.

— Мне нужна настойка лилии-каллы.

Она фыркает, намеренно задевая меня каплями воды.

— Ты просил ее два месяца назад.

Потому что не мог уснуть, потому что видел трупы почти в каждом сне, потому что помогал людям, едва справляясь со своими проблемами.

— Мне снова она нужна, — я веду плечами. — Не могу уснуть. Сама понимаешь, работа доводит.

Просто это будет моя подстраховка, если я снова окажусь в том сне, услышу свои крики и окунусь в кошмар с головой.

Барбара невольно кивает, пододвигая ко мне маленький пузырек. Говорит, что в следующий раз об этом узнает ее наставница, но я этому не верю.

Трогаю рукой щеку, — кожа чистая, без тени шрама, — и говорю «спасибо», широко улыбаясь.

Я не показываю ей раны под своими ребрами и ткань порванной рубашки под сюртуком неприятно липнет к ожогам. Мне все еще кажется, что моя задница кровоточит, но я иду, будто ничего не случалось, и меня не трахали пару часов назад.

Небо над головой уже бледно-голубое, фонари отключают один за другим. Я прихожу домой и едва отгоняю мысль о том, чтобы завалиться на кровать, потому что все тело ломит. Развожу настойку из пузырька в воде.

И надеюсь, что это поможет.

Просто для справки: у меня зависимость от этой дури. Мне не помогает пара капель, но если развести слишком много — можно и не проснуться.

Во рту стоит кислое послевкусие. Я буравлю взглядом трещины на своем старом друге — комодике. Скол от ссоры. Сердечко от любви. Точка от сигарет. Все становится историей, просто что-то забывается.

Я закрываю глаза, чувствуя, как болят ожоги, но мне это даже нравится. Как будто Дилюк все еще рядом. Как будто его руки до сих пор жгут меня.

Как будто мы друг друга ненавидим.

Может быть, мне просто нравится думать об этом. Может быть, я вру себе больше, чем остальным.

Я засыпаю и вижу ничто. Темное и тягучее настолько, что на утро просыпаюсь разбитым и потерянным. Шея превратилась в одно сплошное месиво, под ребрами тянет. Я волоку свою тушу в Ордо Фавониус, чтобы просидеть еще один день за отчетами, а потом напиться до беспамятства.

Могу сказать, что моя жизнь прекрасна.

Ровно до того момента, пока в ней не появляется Дилюк.

Мне уже не удается держать себя в руках, я раскачиваюсь взад-вперед, пока перед глазом все расплывается. Я едва ли вижу его, узнаю только по красным волосам и голосу. Он говорит:

— Извини.

Я знаю, что он скажет.

— Я хотел этого. А сейчас проваливай и не мешай мне.

Я наливаю еще вина в свой бокал, но Дилюк меня останавливает, что невероятно раздражает. Морщусь.

— Кэйа.

— Дилюк.

В моем мутном взгляде сквозит злость. Я говорю:

— Чего ты хочешь?

— Чтобы ты выслушал меня.

Я беру его за руку, усаживаю напротив себя и пытаюсь вглядеться в его лицо. Таверна пуста, а мы — две пороховые бочки, которые могут взорваться в любой момент. Так бывает, когда вы оба чокнутые.

— Нет, Люк. Чего ты хочешь?

Он молчит. Вопрос и правда сложный, я бы и сам не ответил. Дилюк берет бокал за ножку и почти залпом его осушает. Недостаточно, чтобы добраться до моего состояния даже с тем, как быстро его уносит от спиртного. Я толкаю к нему пачку сигарет и забавляюсь тем, как он прикуривает от своего же пальца, — это так смешно выглядит.

Мои смешки стихают, когда Дилюк выдыхает дым, — это уже выглядит чертовски красиво.

— Любить тебя.

Он говорит это, а я мрачнею на его глазах.

— Нет, ты ошибся. Любить меня и хотеть трахнуть — это разное. Трахнуть меня хочет половина города. Не лишайся этой возможности глупыми разговорами.

— Тебе не надоело врать?

Просто для справки: меня тошнит от одной мысли о том, что я вру всем и постоянно. Больше всего — самому себе.

Он говорит:

— Я вижу тебя насквозь.

Я усмехаюсь.

Скажи мне, Люк, чего же я боюсь больше всего на свете?

Он тянет меня за чокер, царапнув ногтями по засосам, и я шлюховато постанываю. Мне приходится опереться дрожащими руками о столешницу и привстать, едва не спихнув бутылку своими неуклюжими движениями. Дилюк близко ко мне, я чувствую запах табака из его рта, и это манит меня, как ничто другое.

— Предательства.

[9]


Я отшатываюсь назад, падая на стул, но Люк уже рядом, шепчет мне на ухо:

— Я ведь прав?

Через стиснутые зубы я выдыхаю короткое «да». Он отводит мою длинную прядь волос, он говорит мне:

Ты не смог отрезать ее.

Не ври мне, Кэйа.

Попробуй сказать мне в глаза, что ненавидишь.

Я дышу, но чокер на моей шее с каждой секундой впивается в нее все сильнее. Хочу сказать, что ненавижу всей душой, буду рад, если ты сдохнешь наконец.

Открываю рот.

Это ведь так просто — сказать ему несколько слов. Сказать правду. То, о чем я думаю. То, что он должен знать.

Я не могу.

Дилюк смотрит на меня, перебирая пальцами мои волосы, подначивая. Он знает. Обо всем.

— Трахни меня.

Его улыбка кажется мне оскалом. Она не долгая, — заканчивается тогда, когда мы начинаем целоваться. Его губы в вине и табаке. Я запускаю руки в его волосы, закрываю глаза и в какой-то момент понимаю, что грудью лежу на столе. Бутылка вина все-таки валяется разбитой на полу рядом с нашими ногами.

— Хочешь, чтобы я тебя трахнул здесь? — Я чувствую его руки, как они расстегивают мой корсет, и выгибаюсь в спине. — Чтобы потом смотреть на этот стол и вспоминать, как ты стонал от моего члена?

Я слышу, как он говорит:

— Скажи мне, что я прав. Признайся мне во всем.

Дилюк прижимается ко мне, толкается сквозь одежду. Я чувствую, как он возбужден, как одержим мной. Его пальцы ловко расстегивают пуговицы.

— Да, Люк, именно этого я и хочу.

Не понимаю, когда он успел снять перчатки, но горячая ладонь скользит по животу и груди, задевая соски. Я давлюсь воздухом, глотаю его, но мне недостаточно. Хочу снова коснуться его губ. Говорю ему:

— Целуй меня.

Дилюк тянет за волосы, заставляя встать на ноги, которые потряхивает. Я изворачиваюсь и ловлю его губы своими, не открывая глаз. Он оголяет мои плечи, кусает их, зализывает, оставляет цепочки поцелуев. Мой взгляд плывет то ли от вина, то ли от возбуждения.

Я прикусываю губу почти до крови, когда он это делает.

Поворачиваюсь и шепчу ему в шею:

— Ange à l’église et diable à la maison.

Слышу его шепот:

— Я не знаю фонтейнского.

Я кладу руки ему на плечи и заставляю опуститься на колени. Он смотрит на меня снизу-вверх из-под красных ресниц.

— Ангел в церкви, а дома дьявол.

Дилюк улыбается, расстегивая мои штаны и приспуская их с бельем до колен. Я выгибаюсь в спине просто от того, что он взял головку в рот. Его красные глаза горят пламенем, — я готов кончить от одного его взгляда.

Убираю красные волосы с лица, чтобы видеть его похоть.

Он двигается, — я хватаюсь за все, что могу, лишь бы не упасть.

Просто для справки: Дилюк доводит меня до пика всего за пару движений.

Снимаю свою треклятую повязку, чтобы видеть мир чуточку четче. Как будто это можно сделать в пьяном угаре. Я забываюсь. Не понимаю, что происходит и как, только чувствую его пальцы, как они с легкостью входят в меня.

Я знаю, что кричу как последняя шлюха. Не то чтобы мне это не нравилось.

Сжимаю дерево под ладонями, впиваюсь в него ногтями с такой силой, что руки сводит до боли перед глазами. Он трахает меня, — и от этой мысли я возбуждаюсь еще сильнее.

Через сбитое дыхание шепчу ему:

— Сильнее, Люк, сильнее.

Если ты пьян, — не так уж стыдно.

Сперма заливает мой живот и этот стол и, кажется, все на свете. Я обессилен. Дилюк закидывает меня себе на плечо, пачкаясь. Мне до этого точно нет дела.

Я нахожу себя в маленькой комнатке, укрытым одеялом, на кровати, — даже шевелиться не хочется. Тело утопает в мягкости. Сонно открываю глаза, когда он возвращается с холодным полотенцем.

Мне приятно от каждого прикосновения. От того, что он ложится рядом, прижимая к себе. Целует в шею. Дарит тепло.

[10]


Ты просыпаешься, сжимая меч в руках. По телу проходит дрожь от адреналина и других кортикоидных гормонов, которые выплевывают твои надпочечники, когда мозг чувствует опасность.

Пальцы в крови, и ты не понимаешь, чья она.

Я тяжело дышу. Оглядываюсь по сторонам и вижу винокурню вдалеке. Пытаюсь найти чертову свечу рядом с собой.

Но ее нет.

Дилюк рычит. Я помню каждое его слово, знаю, что произойдет дальше. Вспышки пламени слепят глаз. В воздухе витает гарь, а трава местами прожжена до глубокого коричневого. Дождь бьет по плечам и тушит тлеющую зелень.

Я не смотрю на Дилюка, только не на него. Его выражение лица навсегда въелось в мою память.

Он говорит мне что-то, а я не слышу, сжимая клинок. Его щека рассечена от моего неосторожного удара. Я только защищаюсь. Дилюк нападает.

Снова.

Клеймор обжигает мое плечо. Я закрываюсь руками, хочу ощутить лед, прикоснуться к нему и спрятаться. Чувствую боль в животе.

В моих руках нет Глаза Бога.

Дилюк смотрит на меня непонимающе, одной ладонью сжимая рукоять. Я не могу дышать. С губ срывается «нет» настолько тихое, что в шуме гремучей смеси дождя и стука сердца его не слышно.

А потом я кричу, смотря в его лицо.

Вижу едва-едва освещенную комнату и понимаю, что проснулся. Мой крик стихает, а тишина отдается надоедливым писком. В ней — напоминание о кошмаре.

Так бывает, если ты шпион, лжец и предатель.

Я чувствую, как Дилюк обнимает меня со спины, как от него пахнет сигаретами. От его рук на моем теле столько ран, — старых, новых.

Может быть, я притворяюсь, что мне это нравится.

Может быть, это тоже очередная ложь.

Я и Дилюк. Мы убиваем меня медленно.

Он целует мою шею там, где багровеют следы от его пальцев. Он обнимает меня так, будто не оставлял на мне шрамов.

Я спрашиваю его, почему он выбрал любовь, а не ненависть?

— Это не так больно, как ты думаешь, — его пальцы касаются еще не заживших волдырей; тепло от них лечит. — Ты сам истязаешь себя.

Лжец.

— Кто из нас: я или ты?

Дилюк убирает ладони. Под моими ребрами нет и намека на ожоги, только чистая медная кожа.

— Ты боишься.

Я зажимаю сигарету губами, а он щелкает пальцами, разводя огонек. Вдыхаю табачный дым, смотрю в никуда.

— Чего?

— Того, что тебе будет больно. Ты боишься любить.

И он чертовски прав. Я все еще просыпаюсь в холодном поту, кричу из-за своих кошмаров.

— Мне уже хватило одного раза.

— Ты идиот. Подумай над тем, что было бы, если бы ты принял то, что так старательно гонишь прочь.

[11]


Иногда мне кажется, что Боги меня ненавидят. Они уничтожили мою нацию, заставили страдать тех, кто этого не заслуживал. Они развязывали войны. Они оставили тысячи людей без дома, а затем превратили их в неразумных существ. Таких же гадких и алчных, как и они сами.

Боги ближе всех к крови и убийствам, чем все люди вместе взятые. Они причастны к страданиям.

Иногда мне кажется, что Боги меня ненавидят, но это не так. Они даже не знают о моем существовании. Что может быть хуже вечной кары за свою жизнь? Только вечное ничто.

Просто кануть в небытие, потому что про тебя забыли. Тебя бросили.

Тебя бросил даже родной отец. Ты его не помнишь.

Что ты вообще о нем помнишь?

Я спрашиваю себя: кем был мой отец, прежде чем стать обычным воспоминанием.

Я спрашиваю себя: кем он стал.

Я спрашиваю себя: кем стану я.

Мне хочется уснуть, но не возвращаться в кошмары, не помогать кому-то, не видеть чьих-то ошибок. Я хочу увидеть обычный сон.

Закрываю глаза и вижу ночь в Мондштадте. Аккуратно выложенную плитку под ногами, яркие фонари и оранжевые крыши. Я иду, петляя по хитросплетениям улочек между аккуратных домов. Здесь пахнет цветами и травами. Здесь тихо и спокойно.

Я слышу свой голос. Заворачиваю за угол и вижу, как Дилюк вжимает меня в стену, как держит за талию.

Сейчас ничего не имеет значения. Я слышу свои стоны, вижу себя со стороны.

Посмотри на себя, как ты глотаешь воздух ртом, пока он ставит на тебе укус за укусом.

Посмотри на себя, как выглядят твои пальцы меж его алых волос, когда он тебя целует.

Посмотри на себя, как выглядит твое лицо, когда его руки касаются твоей кожи под рубашкой.

Тебе это нравится, не так ли?

Тебе нравится наматывать его галстук на кулак, нравится тянуть ближе к себе. Нравится целовать его и обвивать ногами, потому что ты знаешь, что не простоишь больше ни секунды.

Кэйа Альберих, тебе нравится мысль о том, что Дилюк тебя трахает.

Я держу свечу в своих руках. Хочу зажечь ее.

— Люк, я люблю тебя.

Я понимаю: это не мой сон. Это чертов сон Дилюка. Вот, что он от меня хочет.

Я различаю кольцо на своем пальце. А затем слежу, как моя рука тянется за спину.

Я говорю:

Прости.

Я говорю:

Прощай.

Дилюк падает на колени, смотря на меня, прижимая руки к груди. На белой жилетке растекается кровь, и мои руки тоже в крови. На красных от поцелуев губах появляется улыбка.

Вот, чего он боится, мой братец.

Предательства.

И вот, чего боюсь я, засланная в Мондштадт марионетка Каэнри’ах.

Тот Кэйа, он оставляет моего брата истекать кровью в безымянном переулке. Он уходит, а я подбегаю к Дилюку. Я сбиваю колени, я падаю и протягиваю руки к его ране.

Кинжал в сердце.

Ты тоже этого боишься, Люк.

Я вижу его пустые глаза, устремленные в небо. Ночь тихая, на небе мерцают звезды. Я провожу ладонью по его лицу, закрывая веки.

Смотрю на потухший Глаз Бога.

Размазываю кровь на руках.

Зажигаю свечу.

Я и Дилюк, мы одинаковые.

Мы просыпаемся одновременно. Он не должен ничего помнить, иначе половина Тейвата уже давно собралась бы около моего дома.

Розария тоже ничего не помнила.

Но он берет меня за руку. Говорит мне:

— Я знаю, что ты был в моем сне.

Он говорит мне:

— Ты зажег свечу.

— Не понимаю, о чем ты.

Я встаю, и моя походка даже отдаленно не напоминает трезвую. Дилюк наблюдает за мной, как я одеваюсь, как расчесываю волосы перед зеркалом.

— Кэйа?

— Что?

— Я люблю тебя.

Кинжал в сердце. Кинжал в сердце. Кинжал в сердце.

— Если ты не закроешь свой рот, — я быстро найду другого человека, который будет меня трахать.

[12]


Это не так уж и трудно.

Сегодня Розария в откровенном бордовом платье с такими вырезами, что фантазия уже не нужна. Я вижу, как через тонкую ткань вырисовывается ее грудь. Моя рука на ее талии, и кажется, будто мы пара.

Очередная ложь.

Мы заходим в таверну под хохот пьяниц и пение Хосе. Я не хочу сталкиваться с Дилюком, — нахожу самый укромный уголок на втором этаже. Розария заказывает вино, — бутылки три, не меньше.

Я целую ее, сжимаю ее бедра в своих руках. Помада на ее губах, она смазывается и наверняка на моих губах тоже.

Чувствую взгляд на себе и отстраняюсь.

— Выйдем. Поговорить, — сжимая зубы выплевывает мой братец.

Розария толкает меня в бок.

— Иди, я найду, чем развлечься.

И улыбается.

У меня нет другого выхода, кроме как пойти за ним. Дилюк закрывает дверь, и мы спускаемся по лестнице у черного входа.

— Что ты вытворяешь?

Это звучит почти как оскорбление. Я смотрю на него, наблюдаю, как он закуривает сигарету. Знаю, что он нервничает.

— Дилюк Рагнвиндр ревнует, неужели я дожил до этого дня?

— Не веди себя как сука, прошу тебя.

— Тогда не задавай глупых вопросов. Нас с тобой ничего не связывает.

Я говорю:

Мы просто трахаемся, вот и все.

Я говорю:

Я не люблю тебя, Дилюк.

Дилюк медленно докуривает сигарету и бросает окурок себе под ноги. А затем с размаху бьет меня в лицо. Я не уворачиваюсь, я хочу чувствовать его злость.

— Ты идиот, Кэйа.

Он хватает меня за шкирку и бьет кулаком в живот. Из меня вырывается хрип.

— Ты просто конченный идиот.

— За это ты меня и любишь, — шепчу я и касаюсь его губ. Всего на секунду. — За то, что я вывожу тебя из себя.

Люк, я слышу, как быстро бьется твое сердце.

[13]


Ты просыпаешься в поле густой травы. Вновь.

Ты смотришь на пасмурное небо, на солнце, целующее горизонт, и думаешь, что снова встретишь ту девочку, что боится пауков.

Но я в окрестностях Винокурни. Трава мокрая и холодная. Ветер завывает, и меня ничего не спасает от пробирающего до костей холода. Я иду по обоженной земле к своему брату.

Это его сон: Кэйа лежит рядом с ним. Дилюк опускается на колени, отшвыривая клеймор окровавленными руками.

Я вижу себя. Я стою рядом со своим раскуроченным трупом. На мне нет лица, — оно попросту расплавилось, все в запекшейся крови.

Вот оно что.

Люк, мой милый Люк…

Нет, я бы не умер так глупо.

Мой Глаз Бога валяется потухшей безделушкой. На маленьких крылышках изморозь.

— Я никогда не хотел этого. Даже когда заносил над тобой меч, — я не хотел тебя убивать.

На его бледном лице все тот же шрам. Маленькая полоска на щеке от лезвия моего клинка.

— Я вижу этот кошмар на протяжении трех лет.

— Дилюк, — говорю я и касаюсь его подбородка. — Смотри на меня.

В его темных багровых глазах, как кровь на моей шее, плескается вина.

— Я боюсь тебя любить. Мы снова можем навредить друг другу.

Я говорю. Не знаю, почему:

— Я никогда не отпускал тебя.

— Ты ненавидишь себя?

Сажусь рядом с ним на еще теплую землю.

— За то, что врал тебе? Да, ненавижу.

Дилюк проводит рукой по моему лицу, заводя волосы за ухо. Я знаю, чего он хочет, — и снимаю с себя повязку.

— Прости. За шрам и все остальное.

— У тебя от меня тоже остался, так что мы в расчете.

Он целует меня, переплетает наши пальцы вместе.

Я говорю:

— Давай уберемся отсюда.

Дилюк берет меня за руку, и я зажигаю свечу.

Я просыпаюсь один в своей постели. Розария давно ушла, оставив меня в кладбище винных бутылок и разбросанной одежды. Я смотрю на комодик, на сердце с буквами «к» + «а». Беру нож и рядом выцарапываю еще одно. «к» + «д».

Пусть знают, что мы здесь тоже были.

Я разгребаю отчеты весь день, но как только часы пробивают восемь, — ухожу из Ордо Фавониус так быстро, как только могу. Таверна сегодня закрыта, но свет в ней горит. Дилюк ждет меня.

Он открывает дверь и провожает до столика, где стоят мои любимые шашлычки и бутылка вина.

— Это романтический ужин?

— Что-то вроде свидания, — отвечает Дилюк, разливая вино по бокалам. — Amour et mort? Rien n’est plus fort.

Любовь и смерть? Нет ничего сильнее.

— Твое произношение хромает.

— Мне есть у кого поучиться.

— Надо было учебники в детстве читать, а не заговаривать учителям зубы.

Он улыбается.

— Надо заткнуть тебе рот побыстрее.

[14]


Медленно. Он трахает меня медленно своими длинными пальцами. Я кусаю губы, хватаясь за изголовье кровати. Шепчу его имя.

Дилюк разворачивает меня и нависает сверху, когда я не то кусаю, не то целую его шею и царапаю ногтями его спину до красных полос.

Я почти кричу.

Иногда мне кажется, что Боги меня благословили, но это не так. Они все еще не знают о моем существовании.

Что лучше: провести вечность в мучениях или так, как ты сам пожелаешь?

Дилюк выходит из меня и дотягивается до своего галстука. Связывает мои запястья. Я хочу снова оказаться в его сне, увидеть себя со стороны: как краснею, как выгибаюсь и шепчу какой-то бред.

Он смотрит в мои глаза, целует меня, — и я понимаю, чего так сильно хочу.

— Кэйа…

— Да, Люк, я люблю тебя.