Глава первая. Снежные вьюги редко приносят добрые вести

Раньше за хорошую весть награждали, за плохую — наказывали.

Но что делать, если её принёс тот, кто старше по званию?

— сержант Олван Одор, 4-я пехотная рота. 1831 год.


«Снежный пёс» встречает Хелле как и всегда — жаром камина и куриной похлёбкой. Наваристой, с большими кусками — острыми рифами — торчащими из мутного озера миски, добротно усеянной морковкой, петрушкой и луком, и даже, если ты нравишься хозяину трактира, — орехом. За такое и душу продать — дело стоящее. Старик Эзно — повар в четвёртом поколении, экспериментатор, человек необузданной фантазии, истинный художник, в чьих старых, изрытых шрамами и мозолями ладонях даже подошва от сапог превращается в изысканное блюдо. Хелле знает, как ловко орудует мясницким ножом его друг — видел в бою, стоял рядом, плечом к плечу, прикрывал спину, не давал тому слишком сильно увлечься. Когда молодой, кровь кипит, будто вино на огне. Срываешься с поводка, как озверевший пёс, роешь землю когтями, вгрызаешься в ровный строй врага и рвёшь, рвёшь, рвёшь… Эзно из таких — горячий, отважный, безрассудный, но добрейшей души человек. Патриот, семьянин, ветеран. Хелле смаргивает растаявший снег с ресниц и делает шаг вперёд.

Шум голосов — как разодранные крысами мешки в кладовой — сыпется из каждого угла, бери метлу — выметай хоть всю ночь, и то не всё выметешь. Накатывает мягкой волной ещё на подступе к зданию, окутывает, обволакивает, утягивает в тёплое, дышащее жаром и терпким элем нутро, заворачивает в кокон слухов и вымыслов. Бархет — город маленький, всего полторы тысячи, затерянный на подступе к Виргенским горам среди густых лесов и древних руин, оставленных когда-то жившими элдерами. Из достопримечательностей: старая шахта и каменные статуи — вот и всё богатство этого города. Хелле не жалуется. Лучше так, чем под острыми взглядами церковников. Тяжёлые сапоги — сталь и крепкая кожа с ремнями для лучшей фиксации — стучат по начищенным половицам, оставляют мокрые следы, поскрипывают тихо деревом. Кто-то дёргает головой, обращает внимание; искоса смотрят три пары глаз — оценивают в прищуре, не мигая пронзают чёрными зрачками. Все влажным блеском поддёрнуты, затуманены, но пока быстро фокусируются — едва-едва захмелевшие. Хелле коротко кивает, прячет улыбку в отросшей бороде, и взгляды — взведённые ружья — исчезают, опускаются на тарелки, изучают дно кружек. Он вновь делает шаг и стягивает с головы капюшон — снег мелким порохом сыплется на спину. Зима в Бархете наступила неожиданно, без предупреждающих заморозков, слишком рано для обычного времени; ветры выстудили землю, прогнали из домов тепло, завыли в печных трубах и щелях, покрыли инеем стёкла маленьких окошек. Вьюга только и делает, что беснуется и плачет, поёт похоронную, бросается на жителей одуревшей от ревности женой, впивается холодными, неживыми пальцами в землю, в дерево, в тело и тянет, как тянет жилы из человека, тепло. Хелле поднимает руку, стряхивает белую муку под ноги. Пальцы — белёсые длинные ветки — под толстой шкурой перчаток едва двигаются, утратив былую ловкость, кожу мелко покалывает, почти не ощущается под задубевшей кожей магия. Хелле двигается уверенно через весь зал, ищет взглядом столик поближе к огню. Ему не то чтобы холодно — могильных хлад давно вытравил ощущение тепла из души, — но тело нуждается в отдыхе, да и огонь Хелле отчего-то всегда нравился, будто мотылька притягивает. С каждым шагом проклятый плащ прибавляет в весе, тянет плечи вниз невыносимой тяжестью; снежные пятна истаивают под жаром пламени, капельками блестят на густой волчьей шкуре — маленькие бриллианты, спрятанные в меху лесного хищника. Хелле стряхивает ребром ладони белёсый налёт и останавливается возле единственного незанятого столика. Круглая столешница с засаленными, выщербленными тупым лезвием краями и старая, затёршаяся от времени надпись «Пятый взвод. Тотенкнехт». Хелле проводит по ней пальцем, тянется к былым воспоминаниям, слепо шарит внутри души, но ничего не находит и даже немного расстраивается.

— Надо обновить, — голос Эзно грудной, бархатистый, под стать его крупному, уже растерявшему прежнюю форму телу, обволакивает тёплым гусиным одеялом. Но его шагов Хелле до сих пор не может уловить, позволяя тучному трактирщику подкрадываться лисицей.

— Да.

— Как обычно?

— И горячего пива.

— Как раз привезли Риверанское тёмное. На пробу, — глаза Эзно, внимательные и умные, блестят в щёлочках янтарём, нанизывают человека бабочкой на кончик профессорской иглы. Он вытирает ладони о чистый фартук и касается плеча Хелле. — И скажу тебе так: эти южане умеют варить пиво.

— Я слышу восхищение?

— Ты слышишь собственные фантазии, Хелле. Я сказал, что умеют, но не говорил, что лучше бархетского! Им ещё пытаться и пытаться, но из всего того, что я брал у Эдвинга — это лучшее, что могу предложить своим друзьям. Кажется, риверанцы добавляют Корень Эмзуры к лимону и мяте и получают кисловато-сладкий вкус с горчинкой. Изюминка, Хелле, а не травянистое поило, как варят в пивоварне Листерхейтов! Говорят, это всё из-за Барасского Договора — того самого, что заключили с элдерским принцем.

— Я слышал о нём, — Хелле устало выдыхает и скрипит ножками стула.

— С тех пор южане ой как сильно прибавили. Ещё немного — и вместо одной столицы у нас будет две. Лет десять — и заголосят карниксы. Я говорю тебе, Хелле, гражданской войны не миновать. Сейчас, когда вся страна — большая сжатая задница, старающаяся не дать скопившемуся гневу залить всё вокруг, — вряд ли кто-то умеет держать своё собственное дерьмо так долго, чтобы…

— Пиво, Эзно.

— Сейчас, Хелле, сейчас.

Старик выпрямляется — хрустит поясница, одутловатое лицо Эзно морщится, превращается в собранные желтоватые складки кожи с приделанным к ним орлиным носом — фамильной чертой всех Миртейнов. Эзно мучает старый шрам на пояснице. Косой, рваный, тянущийся от края до края спины, он перечёркивает хребет наискось, набухая белым бугристым валом. Чудом остался жив — трое либенкнехтов и один астмейстер колдовали над ним, затягивая разорванную кожу и мышцы, через которые проглядывался белый позвоночный столб. Он осушил их досуха, вытянул всё до капли, но взамен проживает долгую и даже счастливую жизнь. Хелле провожает взглядом грузное тело товарища и вспоминает засевшие в памяти слова молоденького либенкнехта: «Хочешь наградить нас за спасение своей шкуры — живи долго и счастливо». Скольких солдат тот безусый мальчишка вылечил, скольких вытащил с того света без сна и еды, на одном упорстве и милосердии, но конвейер войны не знает жалости, перерабатывает материал заново, выплёвывая на фронт всех, кто способен держать в руках оружие. Жалкое зрелище, как жизнь во спасение превращается в рутинную поставку мяса в прожорливую пасть бесконечного сражения.

Хелле распускает завязки плаща, снимает фибулу — ощерившийся череп лошади — один из немногих сувениров из прошлого. У Эзно оттуда прихвачена винтовка. Висит над камином: однозарядная, из тёмного дерева, блестит начищенным металлом, кривым штыком, притягивает взгляд некоторых, особенно молодых, ещё не успевших вступить в имперскую армию. Плащ — волчья шкура в грубой отделке, его броня от холода — ложится тяжёлым каскадом на резную, высокую спинку отполированного десятками задниц стула. Где-то вспыхивает спор, кто-то заунывно тянет мелодию, мелкая псина — куцая, страшная, с порванным ухом и выдранным клоком на правом боку — подняла острую морду и тонко завыла, заскулила под общее настроение. Дела в Бархете давно шли неважно, и виной всему не отгремевшая война, не налоги, поднятые для пополнения опустевшей казны, не пустынные земли у естественной границы империи, а сами люди. Хелле чувствует это на уровне интуиции, втягивает острым нюхом их безысходность, грусть по ушедшим временам, которых, как он предполагает, никогда и не было. Каждый сидящий — пустой мешок, раскуроченный, вывернутый, брошенный. Сюда не приезжают жить, сказал Эзно по-молодости, сюда приходят умирать от скуки или старости.

Со стороны двери фальшиво заиграла губная гармошка — Клавер, сын лесничего, натужно дует в мятый корпус, пропускает ноты, пытается наиграть Милессере — гимн виргенских егерей, песню про молодого охотника, полюбившего колдунью-оборотня. Песня старая, как сами горы, острыми зубами щерящиеся в небо, кем-то придуманная и давно ставшая народной, любимой и немного поучительной. Хелле не успевает понять — он всегда удивляется этому, — когда на живой, говорливый зал нападает тишина, убаюкивает каждого, заставляя закрыть рот и проглотить остатки рассказа. Теперь все смотрят на невысокого, щуплого мальчишку с медными вихрами волос, прижимающего деревянный корпус гармошки к губам.

Говорила тебе: «не иди за мной в лес»,

Заговоры вплетала в твои локоны.

Там опасность — не волчий шартрез,

Там гуляют мои братья-вороны.

Они сотнями глаз видят тропы у гор,

Их крылья черны от копоти,

Их прокляли люди, и в лесу с тех пор

Их безумие слышится в шёпоте.

Храбрость твоя — это смерть твоя,

Не иди за мной в лес, не иди.

Там погибель твоя, там конец для тебя,

Не иди за мной в лес, не иди.


Они все поют. И Хелле поёт вместе с ними. Он до сих пор не разгадал эту тайну и уже не стремится над ней размышлять. Как и все, находит в собственном нутре запёкшиеся от времени страхи и боль, сдирает с них корку и заставляет кровоточить, наполняя себя по самое горло. Хрипло тянет «не иди за мной в лес», и снова оказывается на истоптанной, изрытой огненными шарами и каменными снарядами земле, окрашенной кровью со снегом, стоя посреди мёртвых тел, и смотрит, смотрит, смотрит, ища среди восковых, застывших в агонии масок, одну-единственную. Чьи-то руки, ноги, растоптанные сапогами потроха, поддёрнутые белёсым паром и остывающие на израненной, безжизненной земле бесформенной кучей, чёрными змеистыми верёвками. Выстрелы — маленькие трещётки, — бьют по перепонкам, торопят, прошивают мёртвые тела. Те коротко дёргаются, оживают на один миг и вновь ложатся тряпичными куклами, раскиданными безжалостной детской рукой. Воздух дрожит, гудит от криков и стонов, от треска выжигающих глаза молний, от хлёсткого ветра, бушующего впереди и рассекающего своих и чужих тонкими лезвиями. Хелле мечется загнанным волком, низко пригибается, дёргает за полы форменных шинелей, переворачивает на спины мертвецов, чтобы с облегчением в их лица выдохнуть.

Не он…

Не он…

Не он…

Не он…

Не иди за мной в лес, не иди.

Там погибель твоя, там конец для тебя,

Не иди за мной в лес, не иди.


— Хелле! — Эзно рявкает у самого уха, отчего мышцы оживают и дёргаются. Запускается механизм: магия рябью проходит по телу, разливается ледяной водой, впивается иглами в мышцы, в кости, в нервные окончания. — Отставить, фельдтотенкнехт!

Бьёт кулаком — тарелки гулко бряцают, обрывается музыка, голоса угасают огоньками в колючей тишине напряжённого ожидания. Хелле вдруг замирает и несколько раз смаргивает. Он стоит за столом — руки в напряжении, пальцы — ощерившиеся когти — скрючены, выплетает паутину из чёрных нитей, по ним клубится чёрный дым с красной ржавчиной. Тонкие концы извиваются в воздухе, тихо шелестят неразборчивыми голосами, ищут мертвецов, но тех в этом трактире не водится, потому оплетают руки трактирщика. Тот шипит сквозь мелкие, обломанные зубы и ругается, пытается содрать — они туже впиваются. Хелле приходит в себя и развеивает заклинание.

На него смотрят с мрачным пониманием, привыкшие к его приступам, но в каждом взгляде от нелюбви до ненависти. Он был хуже элдера и полукровки — плода насилия, он был магом, а в империи их считали скотом и уважали лишь тех, кто в мундирах и с медалями. Такова была страна, за которую он умирал, за которую срезал раскалённым лезвием гнилостную плоть и омертвевшую кожу, из-за которой его собеседники — призраки, привязанные нитями. Они вереницей за ним следуют, окружают его, танцуют вокруг и радуются каждой новой душе, им пойманной. Привечают её, поют песни, касаются израненной, изуродованной плоти, их пальцы проходят насквозь, и они сливаются в одну многорукую, многоголосую какофонию. Что нитями поймано, то уже не выпустишь, не освободишь от плена, не даруешь круг перерождения.

— Эзно…

— Ничего-ничего, не впервой, — старик отмахивается, потирает искусанные предплечья и окидывает замерших людей с лёгкой надменностью. — Ну, чего рты поразинули?! Смотрите так — пиво в бочках скиснет! Сами потом пить его будете, никому из вас, обглодышей, свежего не налью, пока старое не кончится! Клавер! А ты чего вжался, глядишь, через щель на улицу выскользнешь? Давай, сыграй что-нибудь не такое заунывное! Как там было-то… Я поеду в Весстергаст за туфлями для своей… Давай, Клавер, подыграй старику! Я поеду в Весстергаст за туфлями для своей. За туфлями для своей.

Эзно захлопал, затанцевал, притопывая в робкий, ещё не набравший силу ритм, который пытается уловить мальчишка, выдувая из себя весь воздух, надувая щёки, как жабий зоб. Мелко втягивает, одной ладонью держа гармошку у рта, второй предавая эффекты, отчего звук прыгает, дрожит, колеблется в нарастающем вихре тактов.

Я поеду в Весстергаст за туфлями для своей!

За туфлями для своей!

Только вот беда одна — я церковных крыс бедней!

Я церковных крыс бедней!

Где же мне найти три «льва», золотых красавцев?

Чтобы за туфельки отдать и страже не попасться?


Вязкая неприязнь растворяется на глазах Хелле, копья вражды поднимаются, исчезают, сменяются смехом, дружескими тычками и пьяным, нестройным хором голосов. Кулаки отбивают ритм, заглушают Клавера, хватают кружки и бьют, бьют, бьют широким деревянным дном о столешницы, дробя звук, похожий на марширующие полки солдат. Грузная фигура Эзно вертится, крутится волчком, кто-то хватает его за руки и тянет за свой стол, пытается усадить неугомонного старика, но тот вскакивает и вновь отправляется в пляс. Хелле лишь качает головой и усаживается за свой ужин, берёт вилку и впивается тремя зубцами в сочное, недожаренное мясо, из которого сочится с кровью налитый вкусом и травами сок. От дурманящего насыщенного запаха урчит в животе, и Хелле проглатывает скопившуюся слюну, ощущая мягкий вкус свинины на языке. Мариша — жена и кухарка Эзно — умеет угождать, натирая свежий кусок шейки иссириским перцем, шафраном и недожаривая так, чтобы в розовой мякоти оставалась кровь. Ладонь скользит по густой бороде — за целый год не притронулся к бритве, — ложится на стол и указательным пальцем отбивает ритм песни.

— Затанцевали старика! — смеётся, отдуваясь, Эзно, перекидывая сползшее вниз полотенце с одного плеча на другое. — Дайте отдышаться.

Он тяжело, немного припадая на левую ногу, идёт к Хелле, берёт соседский стул и усаживается рядом. Он него пахнет кухней, жиром и потом, исходит настоящий жар, что кожа Хелле чувствует это.

— Огонь, а не вода в моей крови, — утробно смеётся, усталой ладонью хлопая сидящего друга. — Видел, как я их?

— Трактир — это твоё, — Хелле соглашается, благодарно жмурится и тянет ко рту сочный кусок.

— Ещё бы, я для этого и пошёл в эту проклятую армию. За деньгами. Как-никак, а рядовые получают больше обычного пекаря на Марьяновой улице, а что говорить о сержантах и лейтенантах, Хелле!

— И поэтому ты умеешь нарезать не только свинину, но и…

— У каждого свои таланты, — Эзно смеётся и чешет орлиный нос. — Хелле, я всё хотел тебе сказать…

Лисий взгляд старика теряет искринку веселья, та угасает внутри, сменяется тьмой, с которой Эзно Миртейн говорит серьёзные вещи. Он двигается ближе, совсем рядом — можно рассмотреть избороздившие щёки каналы и рытвины шрамов, три маленьких родинки, едва приметные над верхней губой. Его дыхание было кислым, отчего жуёт лист термиссы, и зелёный сок неровно ложится на край губ и застывает в уголках рта.

— Хелле, ты же знаешь, что у нас с Маришкой нет детей, боги не даровали такого счастья Фарресскому Мяснику, и я нисколько их не виню, сам понимаю — правильно. Чему может научить тот, кто всё забирал и ничего не отдавал взамен.

— А как же…

— Т-ш-ш-ш, я говорю.

Хелле кивает и с грустью косится на остывшую свинину, словно потерпи он ещё пару минут — та оживёт и сделает ноги из его миски. И ничуть бы не удивился.

— Ты мне как сын, как брат, одним словом — семья. Из всего полка, — толстый палец с пожелтевшим ногтем стучит по кромке вырезанных когда-то букв, — остались лишь мы. Ты и я. Как тогда, под Вальтой, помнишь? Конечно помнишь, ведь это ты поднял три сотни элдерских мертвецов и отправил к их генералу! Я бы всё отдал, чтобы посмотреть на его лицо! Это надо было видеть! Я думал там и обосрусь от страха, когда они начали подниматься.

— Эзно…

— Да-да, ближе к делу, — деловито насупившись, отодвигает миску ещё дальше от Хелле, будто она виновата в торопливом желании человека скорее узнать суть, будто так и манит к себе, сбивая с правильного пути. Хелле цокает языком и отводит взгляд от мяса. — Я решил, что завещаю свой трактир тебе. Я знаю, как ты любишь «Пса», но ещё больше знаю, как ты отчаешься, когда меня и Маришы не станет. К счастью, боги не даровали нам бессмертие за талант оживлять мертвецов. Надеюсь, ты не вздумаешь помешать моему заслуженному покою и не станешь доставать из-под земли ради хорошего куска свинины?

— Разве что пару раз в месяц, — хитро улыбается Хелле.

— Хелле.

— В год?

— Хеллесварт!

— Тогда стоит подумать над тем, чтобы немного развеяться… — тянет улыбку, сжимает кулаки, тут же с пшиком разжимает и смотрит, как вытягивается лицо старика.

— Ты же знаешь, эти элдерские обрядческие штучки мне не по душе. На, ешь, и больше не заикайся о подобном!

Эзно хватает тарелку и с грохотом ставит перед товарищем. Они оба смеются, и в маленьких зрачках старика Хелле на миг видит не изменившееся за пятьдесят лет лицо человека, пытающегося стыдливо спрятаться за чёрной бородой.

Сорок два года он скрывается на звериных тропах и в густых чащах, сорок два года на его запястье нет железного браслета с выбитыми цифрами и именем, с его датой рождения и прозвищем — постыдной кличкой, которой награждают верную собаку. Сорок два года тишины и дружеских бесед. Он и забыл, как коротка простая человеческая жизнь.

Резко, с грохотом и скрипом петель, распахивается дверь, впускает в тёплый зал ревущую вьюгу вместе с горстью холодных снежинок. Хлёстко, бесцеремонно, внося хаос в воцарившийся мир трактира. Чёрные сапоги переступают порог, наглухо застёгнутые тёплые шинели белеют от налипшего на плечи, грудь и спину снега, но ещё угадываются золотые полосы офицерских петлиц и нарукавных нашивок. Трое — при ружьях, возглавлявший — с пистолетом в поясной кобуре. Лица закрыты масками — глаза сверкают волчьими взглядами, скользят по каждому с равнодушием, цепляются за некоторых на три-четыре секунды и вновь от человека к человеку, от мужчины к мужчине, обходя женщин и подростков. Армейские псы с досмотром — вот кого не ждёшь здесь увидеть. Цепкие, грозные, недвижимые. Как минимум майор — золочёное солнце сверкает в свете газовых ламп в обрамлении четырёх листов — делает шаг вперёд, вытягивает руки и медленно стягивает перчатки из тонкой кожи. Сначала одну, затем вторую. Хелле смотрит на этот жест и не может отвести глаза в сторону, чувствует загривком — по его душу гвардейцы, если не церковники. Выследили? Вызнали? Кто-то сдал его? Взгляд растерянно мечется от одного угрюмого лица к другому, натыкается на Эзно, тот едва заметно кивает — не рыпайся.

— Майор Элиас Керриган, первая рота императорского гвардейского полка.

— Четырёхлистники! — шум прокатывается лавиной по склону, обрушивается на следующие ряды, приковывает внимание к говорящему.

— Они самые, — Хелле по голосу слышит — улыбается, и медленно тянется к спрятанному за поясом ножику. — И нам нужен Табрис Хеллесварт.

— И откуда гвардейским шавкам знать, что этот Хеллесварт именно здесь?

Голос Эзно звучит гулко и грозно, старик расправляет плечи и разводит руками, под дряхлой, покрытой пятнами и старыми полосками шрамов кожей перекатываются крепкие мышцы. Двое солдат напрягаются, руки ложатся на оружейные ремни, стискивают их, готовятся к неприятностям, что отражаются в неприветливых глазах местных. Напряжённые, злые, взведённые, они хмыкают в деревянные кружки и сплёвывают под ноги, ломают с хрустом пальцы и постукивают костяшками, отсчитывая секунды, тающие в молчании.

— Мы многое можем учуять, мистер Миртейн. Или Фарресский Мясник звучит лучше? — острая улыбка разрезает молодое высокомерное лицо, блестят белые зубы, острые клыки царапают нижнюю губу, хищно поблёскивают. Молодой, поэтому дерзкий, не видит авторитетов, не чувствует уважения, чувствует вседозволенность и этим пользуется. Четырёхлистник изумрудом колет глаза, горит в центре горделивое солнце. — Теперь-то вы скажете, где прячется Хеллесварт?

— Вы слишком припозднились, майор, — Эзно напряжён, но сохраняет спокойствие. Толстые пальцы сжимают край полотенца, это замечает мальчишка-офицер. — Тот, кого ищите, погиб больше сорока лет назад.

— Дезертировал, мистер Миртейн, — взгляд майора скользит по лицам, ощупывает их, изучает, подбирается ближе к Хелле, начинает его нервировать своей настойчивостью.

— Я видел собственными глазами, как его разорвали мертвецы.

— Он — тотенкнехт, — звучит коротко и хлёстко, как пощёчина, неожиданная оплеуха собеседнику. Мальчишка выдерживает паузу и добавляет мягче положенного. — Вы и сами это знаете.

Эзно опасливо щурится, буравит взглядом солнце на вороте, сочится ненавистью; пальцы наливаются белым, как свежий снег, сдерживают не полотенце — ярость, хотят схватиться за нож, но куда старику против армейских молодчиков. Майор ухмыляется, трескается маска невозмутимости, глаза хищно сверкают торжеством и хорошим предчувствием. Он медленно поворачивается и небрежно, как монетку в ладони нищему, бросает через плечо:

— Мы остановились в доме мэра и с нетерпением ждём его. Если, конечно, он не захочет увидеть нас на пороге. Хорошего вечера, мистер Миртейн. Господа, дамы.

Эзно провожает незваных гостей тяжёлым взглядом и, если бы им можно было убить, сейчас бы на пороге лежало четыре мёртвых солдата. Скрежет зубов, как холодным металлом по камню, режет ухо рваной тонкой проволокой. Хелле устало склоняется над миской и закрывает лицо ладонями. Ему бы сбежать, уйти снова в горы, зарыться в старые кишки забытых шахт и не появляться до тех пор, пока не пройдёт целый век. Но золотое солнце всё ещё выжигает глаза своим холодом, притягивает его мысли к гвардейскому образу, к мальчишке с оскалом хищника.

— Напыщенный ублюдок, — Эзно мягко опускает ладонь на спину Хелле, но не успокаивает. Шмыгает и тут же деловито сплёвывает.

— Они не отступятся.

— Нет, Хелле, не отступятся.

Оба замолкают и сидят в тишине, спрятавшись в собственных раздумьях. Хелле чувствует тревогу, давно забытую, спрятанную за неторопливой жизнью одиночки на окраине Бархета, за размеренными днями и пустыми ночами. Сорок два года назад он сбежал от жалования, от наград, от высшего общества, метался по тропам раненым зверем, вереницей следов сбивал со следа, проживал в нищете годы, оставив всё позади, чтобы осесть в маленьком городе. Эзно знает его по своей безусой молодости, видел в бою, видел на отдыхе, чувствует не отвращение — уважение, испытывает благодарность за спасение. Стали друзьями, позже — семьёй, Эзно приютил беглеца под крышей, дал смысл жить дальше, а после обеспечил какой-никакой, но работой — помощник местного лесничего. Хелле научился применять свои навыки не на войне — в мирное время: отстреливает волчьи стаи, выслеживает беглых каторжников, уничтожает тварей, перешедших границу Виргенских гор, что окаймляют западный бок Империи, разоряет малочисленные лагеря скааддеров, прогоняет обратно в дикие леса, иных — к их клятым божкам.

И всё разом ломается.

Имперское солнце находит всякого, кто пытается скрыться в тени. Находит и сжигает в своём величии.

— Я иду к ним.

— Ты знаешь, что делают с дезертирами, — рука Эзно давит на спину, как гранитная плита с присущей ей скорбной неотвратимостью. — Особенно с магами.

— Знаю, друг, — Хелле горько улыбается. — И знаю, что будет с теми, кто таких укрывает.

— Мы отжили своё, за нас нечего беспокоиться.

— Мы семья, Эзно, ты сам говорил. А о семье всегда нужно думать в первую очередь.

Хелле медленно поднимается, бросает взгляд на осунувшееся лицо старого товарища, видит на губах молчаливое прощание, как дрожат уголки, слёзы туманят взор старика. Тот глубоко втягивает воздух и процеживает сквозь зубы. Они обнимаются, крепко, на прощание, каждый знает — не вернётся. Хелле стискивает грубую ткань рубашки трактирщика, вжимается носом в плечо, смаргивает навернувшуюся на глаза соль, впервые что-то чувствует — и это ощущение ему нравится. Некромантия выжгла из него все чувства, выела дочиста, он отсекал любовь и близость, как куски сгнившего мяса, выжигал огнём магии, его корёжило от чувства слабости, а теперь он поддается её нашёптываниям, стискивает в объятиях старика и боится признаться в своей человечности.

— Ну всё-всё, будет, — Эзно прячет покрасневшие глаза под ладонью и смеётся. — Что о нас сейчас подумают?

— Что прощаются боевые товарищи?

— Было бы хорошо, — тянет старик и отворачивается.

— Береги себя, Эзно.

— Свет Эстерры осветит тебе путь.

Хелле набрасывает плащ на плечи и уходит в вечерние сумерки, не оглядываясь. За окном вьюга постепенно успокаивается.

Содержание