Глава 1

Так говорят волакийские матери детям: берегись, дитя, это земли волков. Будь всегда начеку и не верь незнакомцам, гляди им в глаза и зубы с опаской, но пристально, всё спрашивай трижды и держи нож ближе, а главное, никогда не ходи в леса, а если пойдёшь, никогда не ходи по непроторенным тропам, а если пойдёшь, никогда не заговаривай с теми, кого там встретишь, а если заговоришь — и косточек твоих не найдут, и пеняй на себя.

Нацуки Субару растили в землях асфальта и стеклопакетов, быстрого интернета и доставки на дом. Волки не бродят по улицам Сайтамы, и Нацуки Субару — глупый, изнеженный мальчик, доверяющий наивно, бросающийся страху в объятия.

Нацуми Шварц, однако — Нацуми Шварц не Нацуки Субару, и Нацуми Шварц не такова. Нацуми Шварц не принадлежит земле и месту: быть может, её взрастили пещеры под Великим Водопадом, холодные и кроющие в себе не предназначенные для этих веков секреты, а может, её воспитали голодные улицы Лугуники. Возможно, она волакийка — возможно, она, родившаяся на окраинах умирающего города, впитала со скудным молоком матери уважение к лесу не как к монстру, около которого ходят на цыпочках, но как к зверю и противнику, чью шкуру и мясо ей надо принести домой, чтобы выжить.

Нацуми Шварц — чистый лист, и Нацуки Субару пишет на нём два слова: охотница на волков.

И ступает в лес.

***

Не говорит никто: в лесу охотится волк, самый рыжий из рыжих, и глаза его пронзительные, цепеняще-зелёные, и когти его — чтобы разорвать твою грудь, и клыки его — чтобы сожрать твоё сердце.

Не говорит никто: не говорят мёртвые, обглоданные до косточек, зарытые мощными лапами.

Никто не сбежал, не обхитрил волка: ум его не волка, но человека, взращенном в теле волка, и обхитрить его сможет лишь тот, кто обхитрит саму смерть.

Нацуми Шварц улыбается, сходя с хоженых троп, ступая в дикую тропическую чащу. Шуршат невиданные цветы и травы под её скромными, пригодными для бега туфлями, скользят лианы и ветви буйных деревьев по её закрытому чёрному платью, выставляющему фигуру в полусумраке вечера выгодно. Пышный красный бант, стянув густые волосы, качается на её голове при движении — Нацуми знает, как выглядит: цветок джунглей, который так и тянет рука сорвать.

Журчание реки она слышит вскоре, и, обойдя разросшиеся кусты с приторно-сладко пахнущими цветами, видит её, полноводную и неподвластную, во всей мощи. Вода в ней темна и неспокойна, волны пенятся и несут в себе сучья, ветки и, может, трупы. На берегу толстыми корнями уходит в землю огромный пень, сруб грубый, поспешный: тот, кто занёс над ним топор, наверное, торопился пересечь реку. Пересёк ли, нет, не узнать: время уничтожило его труд, смыв дерево речной волной.

Нацуми Шварц думает о свисте топора и глухом треске, и мышцы сокращаются внизу её живота. Это страх, пронизывающий тело; это пробуждающийся из него азарт охоты.

Она спускается по склону неспешным, прогулочными шагом, и садится на пень, подобрав полы платья и вытянув ноги. Вода шумит совсем рядом, и брызги попадают ей на чулки: она размышляет, сколько же жизней видела эта река, сколько с собой унесла.

Раздвигаются ветви: Нацуми вскидывает голову. Удивление выписывается на чужом лице быстрее, чем движется взгляд: так натягивается маска — так открывает занавес театр злонамерения, и Нацуми Шварц принимает свою роль.

— О-хо, — тон приподнятый, по-юношески беспечный. — И что же такая прекрасная дама делает в таких дебрях?

Просачивается солнце через резные листья, и растрёпанные обаятельно-неряшливо волосы в закатных лучах рыжеют лесным пожаром, и зелёные глаза — как вопреки всему выживающая в пламени зелень. Выражение лица искусно изображает ленивый, легкомысленный интерес, и Нацуми воображает себе совсем другое, пришедшее из мира круглосуточных магазинов и пропущенных от родителей на телефоне: студент-старшекурсник, взрослее и умнее, прогульщик пар в пропахшей сигаретами розово-серой куртке-бомбере, смеривающий взглядом не голодным, но хищным.

Но Тодд Фанг из другого вида хищников, и Нацуми видит его очертания в притворно расслабленной позе: аккуратно выбранные шаги, напружиненные мышцы, готовность ударить — готовность сбежать.

Но Нацуми Шварц — из другого вида охотников.

— О-хо, — передразнивает она, и её горло сжимается на мгновение: сердце стучит в глотке. — Моя бабушка живёт в самой густой чаще самого страшного леса, но лежит уже на своём смертном одре, и я бы хотела навестить её, но боюсь, что меня проглотит большой и страшный волк. Проводишь меня до неё, Тодд Фанг?

Улыбка на его лице не уходит, но блекнет. Глаза мечутся из стороны в сторону: вспугнутые светлячки.

— Ну как я могу отказать? — растянув губы шире усилием воли, он обнажает крупные белые зубы. Предупредительный оскал зверя: не тронь, не лезь, не смей.

Нацуми смеет, и лезет, и трогает: подскочив к Тодду нарочито беззаботной походкой, она берёт его под локоть. Мышцы в чужом теле напрягаются разом: натянута тетива лука, готовится пронзить человеческое сердце стрела.

Но Нацуми тянет вперёд, и Тодд идёт следом покорно. Говорят, слух волка настолько чуток, что от него не скроется шум бьющегося в ужасе сердца — не говорят о том, что те, кто познал страх смерти во всей его силе, тесно и близко, могут узнать его в других безошибочно под одному выражению лица, по тону голоса, по блеска в глазах.

— Очень жаль твою бабушку, — говорит Тодд лишь слегка деревянно, и улыбается лишь едва криво, и глядит лишь чуть настороженно, и Нацуми знает, что она видит: фигуру на крыше городской ратуши, расчерчивающей небо горящим огненно-рыже флагом.

Нацуми облизывает губы.

— Ага, — её голос звучит легкомысленно-ветрено ровно настолько, чтобы любому даже здравомыслящему человеку в нём почуялось недоброе. — Я вроде как надеялась, что наш визит к ней придаст ей второе дыхание.

— А, — отзывается Тодд, и глаза его темнеют: Нацуми представляет, как за ними проносятся сотни, тысячи мыслей, попыток составить стратегию, разгадать тайну, расшифровать её. Нацуми Шварц — в глазах Нацуки Субару чистый лист; в воображении Тодда она — записи на неизвестном никому живому языке, нацарапанные камнем на стене затерянного в джунглях древнего храма, возведённого в честь немилосердной, не прощающей ошибок богини. Смешная жалость всколыхивается в ней: богиня её жизни дала бы ей бессчётное время на то, чтобы разобраться в точности в оставленных пред волчьим логовом следах когтей — записей того, кто не мог позволить себе никаких других, — и всё же ей не удавалось.

Нацуми думается всё же, что сейчас к ответу она близка.

Она улыбается ему сочувственно, и Тодд вздрагивает, как обожжённый крапивой. Его кадык дёргается под кожей.

— Бабушка у меня живучая, — говорит Нацуми, подныривая под низкий сук; Тодд почти что стукается об него лбом. — Ничто её не берёт. Добрая... терпеливая. Печально вышло бы, если её бы проглотил заживо огромный зубастый зверь, скажи, а?

Темнеет быстро, замечает она. Лицо Тодда прячет перемены в наползающей ночи, как в тумане: его глаза не светятся — не кот же он, в самом-то деле, — но выделяются белизной белков.

— Зная тебя, — он смеётся нервно и лающе, — ты её убила и закопала во дворе две недели назад, как мы нашего пса. Тоже хороший был пёсик, только кусал кого не надо.

— Тц-тц, — Нацуми цыкает, переборов немеющий язык, — какие неуместные вещи для ушей юной леди!

— Ой-ёй, — отвечает Тодд в тон, — а ты теперь ещё и пятидесятилетняя благородная дама? Воспитавшая благовоспитанную дочь не для такого варвара, как я, предположу.

— Пошёл ты! — смеётся Нацуми, прикрыв ладошкой рот.

— Да я бы пошёл. — Тодд смотрит многозначительно и улыбается белозубо.

Нацуми притягивает его к себе локтем сильнее.

— Но не пойдёшь, — и улыбается ещё многозначительней, ещё зубоскалей.

Она не видит, но чувствует: маска хорошего-обычного-своего-в-доску парня трескается, обнажая полоски кожи настоящего лица, окровавленного и свирепого. Перекручиваются нервы в груди Нацуми, колотится сердце и кипит кровь, но она не сбегает, не трусит — останавливается и смотрит в ответ бесстрашно и с вызовом. Она представляет в деталях эту Нацуми Шварц, Нацуми из воображения Тодда — девушка в окровавленных перчатках, девушка, прячущая в миловидном лице жестокий оскал, девушка-резня, девшка-живодёрка, — и позволяет её маске вклеится в кожу.

Даже самый озлобленный волк не тронет и когтем бешеную собаку.

Она надеется, по крайней мере.

— О-о, я знаю, чего ты хочешь, — смеётся недобро Тодд. — Ты хочешь посадить меня на цепь и в будку, чтобы я лаял на незнакомцев, кусал твоим обидчикам пятки и лизал тебе ладонь, пока не надоем и меня можно будет придушить удавкой, а?

— У тебя одержимость собачьими метафорами, — сообщает ему Нацуми. Пристав на цыпочки, она приближает своё лицо к чужому. — И мазохист ты невозможный. Что, если я хочу забрать тебя в тёплый дом, дать тебе слюнявить мои подушки и грызть тапки, таскать к ветеринару при каждом чихе, кормить собачьими консервами три раза в день, надеть на тебя чёрный ошейник с шипами наружу и разрешать тебе спать в моей кровати каждую ночь, пока ты состаришься и не умрёшь счастливой спокойной смертью, а, а?

Зрачки Тодда расширяются от смеси отвращения и ужаса. Нацуми чувствует слюну, скопившуюся на зубах, пузырями осевшую на губах — она говорила так быстро, так напористо, — и представляет себя в чужих глазах, с текущей изо рта по красной помаде пеной.

Надолго думая, она тянется ещё выше — и прижимается губами к губам.

Влажно, обжигающе-горяче и железно на вкус: она и целует, и кусает, разрывая резцовыми зубами нежное мясо. Несколько мгновений спустя в её рот вдавливаются с силой и агрессивно, и по её языку скользит острый клык — проходит мимо, и она смеётся в поцелуй пакостно.

Нацуми Шварц — плохая девочка, Тодд Фанг — плохая собака.

Её рука скользит в задний карман платья, и рукоятка ножа холодит ей кожу. Она прижимает его лезвие к животу Тодда ровно в ту секунду, когда потрёпанная уже форма лопается, выпуская на свободу волчью шерсть и мягкое тело под ним.

— Я не собираюсь тебя убивать, Тодд, — скалится она торжествующе, дерзко и дико. — И не позволю тебе сожрать меня заживо. Я хочу, чтобы ты меня выслушал. Будешь хорошим мальчиком?