Глава 1

— Ему бы всё это не понравилось, — выдавливает Круш с усилием. Слова оседают в ней, как сырая земля.

Она пытается представить, что Фурье бы сказал, и это неожиданно — до боли — тяжело: его образ в памяти размыт горем, его лицо заморожено в посмертном спокойствии, его слова окрашены важностью последних. Вот он оглядывает королевское кладбище — ему никогда не нравилось это место: его расположили во внутреннем дворе замка, и он всегда, ёжась, говорил, что это как в сердце, и в этом сердце его тревожили и железная витая ограда, и строго постриженные кустарники с кожистыми листьями и белыми цветами, и статуи драконов, обвивающих статуи королей на их надгробиях, и его собственная могила, заготовленная с того для, когда он родился, — вот он видит их фигуры в бесформенных плащах, вздрагивающие от каждого шороха, занимающиеся недопустимым, немыслимым, кощунственным, вот он говорит — что?

— Вы что делаете? Папе не понравится, — говорит Фурье её воображения, брови заломаны, губы надуты, и это так глупо. Так мог бы сказать Фурье девятилетний, ребёнок ребёнком, как сильно бы он не старался казаться старше. Взрослый Фурье бы — вздохнув разочарованно? Попытался бы взять заместо неё лопату? Не смог бы сказать ни слова от ужаса? Закричал бы панически, попытавшись вытащить их отсюда за рукава, но перебудив всех в замке?

Фурье размывается в её воображении каждый раз, когда она о нём думает — каждый раз, как она пытается собрать из осколков по-честному цельный портрет.

— Он попросил меня, — говорит Феррис упрямо, уткнув взгляд в землю и кусая губы, и Круш знает, что он ей лжёт.

Помедлив, она кивает и, перехватив лопату поудобнее, продолжает копать.

Железо лезвия скрипит визгливо и пронзительно, врезавшись в что-то твёрдое, и лёгкие Круш сжимаются, не пропуская больше воздуха.

На мгновение она надеется — боится: это камень.

На мгновение она боится — надеется: кто-нибудь услышит.

Кто нибудь услышит: остановите нас, молю, мы совершаем немыслимое, недопустимое, нечестное. Кто-нибудь услышит: только бы прошли мимо, только бы не обратили внимания, только бы не растоптали единственный угасающий шанс.

Круш останавливается, оглядываясь затравленно. Воображение рисует: огни факелов у ворот, крики возмущённой толпы, силуэту марширующих во всеоружии рыцарей, лай готовых сорваться с верёвки собак.

Феррис втягивает воздух сквозь зубы со свистом.

— Круш, — его лицо перекошено болью, — госпожа Круш, он там.

Мраморная крышка гроба — Круш помнит отчётливо: Фурье хоронили в солнечный день, как в насмешку, и белый мрамор будто светился изнутри, а она стояла в редкой толпе в пышном чёрном платье и вспоминала о том, как они с Фурье стояли на точь-в-точь таких же похоронах его старшего брата, и он ещё был достаточно силён, чтобы стоять и сжимать ей руку до боли своей лихорадочно горячей ладонью, — показывается среди разрытой земли.

Никто их не останавливает.

***

Тело Фурье лежит на низком столе, за который их с Круш детьми посылали обедать. Господин Карстен со служанками всегда поспешно пересаживали их за взрослый стол по визиту Фурье, чтобы не проявить неуважения к королевской семье: тот, в свою очередь, не испытывал никакой тяги к скучным беседам о политике и торговле, но потакал Круш, тянувшейся к статусу взрослой, наверное, с самых пелёнок, и потому ковыряющий еду с выражением вселенской тоски на лице.

Сейчас в его лице нет ничего, кроме смерти, выступающей трупными пятнами и багровыми венами. Феррис ищет и не находит ни боли, ни умиротворения: есть только берущие своё природные процессы, напоминающие о том, что здесь уже нет того, кого он звал другом.

Мясо. Мышцы, хрящи и кости, кровь и лимфа, нервы, сосуды, кожа. Нет ничего сакрального в человеческом теле: ничего, что отличает его от животного и ничего, что спасёт его от неизбежного конца, который наступает, не считаясь со справедливостью, заслугами, временем. Вопрос хрупкости — вот и всё.

— Феррис, — звенит голос Круш, натянутый, как струна. — Ты... сможешь это исправить?

Она не прикрывает рот ладонью и не стоит в отдалённом углу, отводя взгляд. Она стоит по его правое плечо и изучает тело внимательно и дотошно, усилием держа лицо в выражении непробиваемой холодности.

Её руки сжаты в кулаки, но даже так слабо подрагивают.

Если бы Феррис не был таким слабаком, он сделал бы всё это сам: раскопал могилу и дотащил бы досюда тело, спрятав в подвале и уклоняясь ото всех вопросов невинными улыбками и дерзкими шутками, а в случае неудачи избавился бы — как от протухшего мяса, — и никто, а особенно госпожа, не узнал бы об этом никогда.

Но Феррис — слабак настолько, что даже не может сделать это только своей проблемой.

— Ферри постарается изо всех сил, госпожа Кр-р-руш, — он давит из себя улыбку, которая вянет почти что сразу. — Я не знаю, сколько получится поправить. Времени... по нашим-то меркам немного, да, — голос пропадает на несколько мгновений, и его приходиться выталкивать из горла, — но для тела...

Слова раздаются в его зубах трещинами, в дёснах кровью. В глазах Круш блестит страх, и он думает о солнечном дне в канувшем во время саду: Круш, тощая, как щепка, но для своего возраста высоченная, выше всех мальчиков-сверстников на голову — о потере этого преимущества она будет пошутливо-полуискренне жаловаться Феррису не раз и не два, — с неаккуратно собранным хвостом в травяными пятнами на платье, замахивается деревянным мечом с боевым кличем — Фурье, смешной и пухлый, путается в ногах и получает по носу с такой силой, что из него немедленно хлещет кровь, а прямая линия его спинка теперь выглядит немного кривой.

Феррис тогда, наблюдающий за ними из-под сени дерева, поправил всё мигом: Фурье не пришлось даже слишком долго притворяться, что не плачет. Исчезла жуткая ссадина, прекратилась и вытерлась быстро платком кровь, распрямился нос: никто не успел придумать страшилку о вошедших в мозг костях и сбежать из дома в ужасе.

В исцеляющей магии Феррис видит цель: спрятать от людей всю неприглядность и хрупкость их тел. Однажды он думал, что этим, может, он и искупит неискупимый долг перед Круш: за спасение от едва ли жизни он спрячет её от кошмаров почти что смерти.

(— Я... — Круш качает головой, слабо разводя руками и тут же роняя их на колени. Её рот сжимается в узкую линию; веки моргают часто. — Иногда мне казалось, что ему становится лучше. Он выглядел... иногда не так уж и плохо.

— Мы... — слово чувствуется невыносимо — наполовину — пустым. — Я помогал ему привести себя в порядок. Он не хотел, чтобы ты видела его... таким.

— А, — тускло отзывается Круш. Она упирает взгляд в колени. — Что ж, это было... немного нечестно.)

Сырая искренность мёртвого тела. Феррис даже это умудрился испортить, да?

— Ты уверена, что не хочешь подождать в другой комнате? — спрашивает он, стараясь не давить. Выходит слишком уж беспечно — выдаёт его желания не меньше.

Круш складывает руки на груди. Выдыхает шумно.

— Уверена.

***

Труп смотрит на них опечаленно и долго, и в Круш прокрадывается чувство совершения ужасной, непоправимой ошибки.

— А, — говорит он, и голос его сухой и хриплый, как земля. — Мне стоило ожидать этого, да?

— Фурье, — все несказанные слова застревают у Круш в горле, — привет.

— Прости, — выдавливает Феррис: глаза полнятся слезами. — Прости, пожалуйста.

Так, думает Круш, открывается крышка гроба, где похоронена честность. Внезапно и сильно ей хочется закрыть её обратно.

Мёртвая кожа — она понимает теперь, что прятал в недомолвках Феррис: ничем не исправить след соприкосновения со смертью, — движется и сминается: сухие губы выстраиваются в кривую и горькую усмешку. Круш узнаёт всё: как поднимаются по лбу брови, как щурятся верхние уголки глаз, как топорщатся крылья носа и как выступает чуть вперёд нижняя губа.

Нет чего-то другого: потерянного, может, даже не в могиле, но в королевском саду, посреди осыпающихся роз и капающих из глаз Круш слёз.

— Я не злюсь, — нет, дело не столько в хриплости: перед смертью Фурье кашлял, казалось, ежеминутно, и горло у него было содрано вечно; холод на Круш больше наводит ощущение... потусторонности, разговора, происходящего будто не здесь и не с ней, — наверное. Как же я могу злиться на моих самых преданных подданных?

(Что-то нериторическое, удивлённое есть в его вопросе. Ветер несёт не совсем ложь — ходящее по грани сомнение в правде.)

— Мы скучали, — говорит Феррис почти шёпотом, почти рыдая.

Фурье кивает со смиренной понятливостью.

— Я знаю.

***

— Ты сказал, что он попросил тебя, — говорит Круш тускло, размешивая в чашке один ровно кубик сахара. Феррис не может заставить себя встретиться с ней глазами, но не может и не бросать на неё быстрые взгляды исподлобья, опустив лицо так низко, что на него падают волосы.

В конце коридора из столовой виден силуэт Фурье. Он ничего не делает — просто стоит.

— Да. — Феррис катает вилкой яичницу по тарелке. Сейчас между ними что-то разорвётся навсегда. — И ты знала, что я солгал.

Круш кивает мелко.

— Знала. — Она заглядывает в чай. — Ты... хотел, чтобы я тебя остановила?

Феррис дёргает плечом.

— Не знаю. — Он щёлкает пальцем по скомканной салфетке, отправляя её в полёт на блюдце с хлебом. — Нет. Нет, не хотел.

Подняв чашку, Круш держит её у рта, но не отпивает.

— Я... не могу не думать, — она говорит тихо, почти шёпотом. — Если бы ты сказал честно, хватило бы мне духу тебе возразить?

— Вы храбры, госпожа Круш. Я воспользовался вашей слабостью, чтобы получить желанное, — Феррис кусает губу. — Мне жаль.

Круш глотает чай шумно и резко, с сюрпанием — совсем неприлично и так, словно это алкоголь.

— Чем больше я об этом думаю, — говорит она медленно и подавленно, — тем больше думаю, что не хватило бы.

Что-то срастается уродливым красным шрамом.

— Будет ли странно, если я присоединюсь? — Фурье возникает рядом со столом неожиданно, заставив вздрогнуть их обоих. — Неприлично со стороны гостя сидеть за столом и не есть, но, — он улыбается подзадоривающе, и внимание Ферриса цепляется за побуревшие губы, — не стоит ли мне оживить беседу? Э? Улавливаете, да?

Круш — Феррис надеется только, что с места, где стоит Фурье, этого не видно, — сжимает ручку чашки так, что она чуть не трескается.


***

Говорить с Фурье ей всегда было приятно — и просто: лишь только завидев её с порога, он чуть ли не подскакивал на месте, и из его рта вырывалось приветствие, скомканное всем тем, что он хотел сказать за ним. Круш знала распорядок блюд на королевских ужинах по дням недели, и то, что Фурье не нравится пятничная курица с аблоками; его любимую расчёска — та, что с плотно придвинутыми друг к другу зубьями и немного стёршейся гравировкой льва на рукоятке; пятёрка — его нелюбимая цифра, какая-то масляная на языке; с девяти лет он мечтал разбить палатку в саду и ночевать там под звёздами и япростодумаюбылобынеплохоскемнибудьособенным. Порой он говорил то, что королевской особе говорить не следовало: однажды — ближе к концу — Круш одёрнула его, а он лишь отмахнулся. Ха-ха, раз уж ты хочешь стоять на защите королевства, тебе пора начинать защищать и его секреты.

Теперь он по большей части молчит. Иногда Круш думает, что он не хочет говорить с ними. Иногда же думает, что лжёт себе: хочет ли она говорить с ним по-настоящему?

Она хотела. Хотела, когда на её коленях остывало тело, и когда смотрела на мраморный гроб, и когда рыдала во весь голос в своей спальне, и — так остро — когда Феррис, запинаясь, предложил ей сделать это, и когда раскапывала могилу, и когда несла тело в мешке, перекинутом через плечо, и когда тащила по комнате низкий столик, царапая ножками паркет.

— Так ты участвуешь в выборах короля? — обращается к ней Фурье, повернув голову. Его волосы — сухие, тусклые — от движения колышутся, и отчего-то Круш становится жутко. Неподвижность срастается с Фурье в её разуме, что как-то даже глупо: он не неподвижен сейчас, сидя на спинке дивана. Со сосредоточенным видом он болтает ногами: разводит и сводит их налево-направо, сталкивая с тихим стуком друг о друга сапоги, в которых его похоронили. Но этот сосредоточенный вид — вот что вселяет в сердце Круш непонятную ей самой тревогу. Знакомое выражение в незнакомой ситуации: на чём, Дракона и Од ради, здесь можно сосредотачиваться?

(Правда постукивает костяшками по крышке гроба изнутри, и Круш не хочет его выкапывать.)

— Да, — отзывается она, стараясь держать себя в руках и не подпускать в голос сильных эмоций. — Я не ожидала, что стану одной из претенденток, но я намерена подступить к этой роли со всей серьёзностью, Ваше Высочество.

— Титул сохраняется посмертно? Какая тяжесть на мои многострадальные плечи.

Круш вдыхает медленно, сжав плотно губы.

— Что ж, в противном случае он ничей, и, на мой скромный взгляд, это несколько... неуважительно?

— О, Круш, своим принижениям себя ты разбиваешь мне сердце! Кто, кроме тебя, может быть королём? Если бы королём был я, ты бы была выбрана моим наследником без всяких сомнений. — Задумчиво сходятся на переносице брови. — Хотя если бы выбирали короля только из меня и моих братьев, не думаю, что за меня бы кто-то голосовал. Думаешь, я бы заслужил утешительный приз? Подушку сбоку от трона?

— Теперь вы принижаете себя, — Круш не позволяет словам «Ваше Высочество» сорваться с языка. — Я бы проголосовала за вас.

— Один голос. Всё ещё недостаточно! Но я польщён.

— Два. Вы преступно упускаете Ферриса в своих расчётах.

— Ах. Как я мог! Разумеется, два. Совсем другое дело, конечно же. Почти что чувствую вес короны на своей голове!

Круш улыбается краем рта. Тревога стучит в её груди.

— Так я.... сочту это за подтверждение, что вы не против моей кандидатуры на трон?

— Конечно! — отвечает Фурье незамедлительно. Он не моргает — совсем и никогда: белки глаз выглядят сухими и немного жёлтыми, хоть Феррис и смачивает их каждое утро. (Круш не уверена, хочет ли, чтобы он перестал: нет ничего честного в том, чтобы пытаться придать трупу вид живого, но Фурье — она не знает, есть ли у неё смелость смотреть на то, как он разлагается с шутками и хохотом.) — А что, разве у меня есть причины быть против? — Пауза. Шутливый и непринуждённый тон снова. — Круш, ты что-то от меня прячешь?

Ветер касается ушной раковины Круш и шуршит пожиманием плеч. Не ложь. Но и не беспечная шутка.

Пожимает плечами Круш.

(Разве это не вид лжи: утаить, что знаешь правду?)

— Как я могу, Ваше Высочество.

***

Он ходит почти неслышно: бестелесной душой, не трупом. Ни дыхания, ни сердцебиения: теперь по ним его не заметишь. Раньше (внутри Ферриса что-то сжимается так, что едва не лопается, каждый раз, как он об этом думает) Фурье дышал всегда шумно — в его привычках было подойти сзади и, нагнувшись, глядеть через плечо, сопя куда-то в шею и волосы, — и сердце его билось в груди сильно-сильно при любом волнении — особо при всякой его пустой болтовне с госпожой.

(Феррис не может не думать: были ли это первые симптомы, указания ему на то, на что следовало обратить внимание? Рассудком он знает, что нет: ничего из сколько угодно врождённых, но обычных болезней не укрылось бы от его взгляда и силы, — но та, куда не дотягивается логика, где-то у стенок черепа ползает теперь неуловимый червь, и ещё чётче он знает, что от него не избавится, быть может, до конца жизни.)

— Ой. А. О. Приветики, ха-ха-а! Ты... как себя чувствуешь? — нервно смеётся Феррис, когда на его правое плечо без всякого предупреждения наваливается холодная мясная масса.

Когда-то он считал жутким Райнхарда: тот ходил всегда совершенно беззвучно, точно шагал по воздуху. Но ему никогда не пришло бы в голову задаваться вопросом, жив ли Райнхард: всё его существо было превосходством над жизнью, торжеством победившего самого себя человеческого тела.

Феррис смотрит, как мёртвые глаза движутся, словно живые, как реагирует тело, контролируемое не мозгом, но прослойкой магии между полуживым-полумёртвым мозгом и телом, как выделяются с поворотом головы мышцы на шее, очерчивая линиями заднюю — нижнюю — её часть, где проступают плохо замаскированные трупные пятна. Была минута, когда его чары сработали на попавшейся в мышеловку крысе: обезумевший от ликования и надежды он тогда подумал, что достиг того же самого торжества; какая дурость.

Извращение смерти — вот это что.

(Пройдет несколько лет, и мальчишка, ничего-то не понимающий, но понимающий подозрительно много, скажет вот знаешь, на моей родине есть такая, э-э, легенда про доктора по имени Франкенштейн, хотя вообще так все зовут его, э-э, монстра, и про это ещё споры постоянно возникают, хотя это вообще-то тупо, потому что как ещё его-то звать? У него имени даже нет, представляешь? Ну разве не свинство? Э-э, я забегаю вперёд чего-то. Так вот, монстр...)

— Наипревосходнейшим образом, — улыбается Фурье смешливо — насмешливо? Из его голоса никак не уходит охриплость, и Феррису кажется, что скоро он потеряет рассудок в попытках это исправить. Ему приходит этот звук в кошмарах, где он лежит растомлённый и голый в чужой, роскошной и по-королевски широкой постели, и сбоку слышно тёплое и полное довольства мычание, которое вдруг и резко переходит в предсмертный хрип.

(Феррис всегда лежит там неподвижно, скованный своими же мышцами, пока ужас душит горло и давит грудную клетку. По пробуждении его не оставляет ощущение, что с достаточным волевым усилием, он мог бы сбросить это оцепенение и сделать что-то — и эта мысль делает всё многократно хуже.

Он не пробует.)

Фурье не смотрит через его плечо, на поднос на столе, где разложены травы для бальзамирующих мазей. Он смотрит на него — прямо и изучающе.

— Что? — Феррис нервно хихикает, прикрывая рот ладошкой. — Пр-р-рошу, неприлично так есть глазами благовоспитанную девушку!

Фурье улыбается шире, показывая безупречно белые зубы: перед похоронами любую тень цвета отчищали специальными порошками, от которых у любого живого человека пошла бы язвами полость рта.

Улыбка быстро гаснет.

— Я надеюсь, ты не забрасываешь других пациентов ради возни со мной, Феррис? — шутливость в его голосе маскирует искреннее участие, и это невыносимо знакомо.

Что за вопросы: конечно, совсем забросил. Он пришёл в рыцарский госпиталь на следующий день после смерти Фурье, попытавшись занять свой ум работой. Какому-то новичку — даже лица его Феррис не помнит, — распороли живот бандиты: Феррис смотрел, как под его ладонями затягивается глубокая рана, непременно убившая бы, будь у неё время, и чувствовал, как в нём поднимается волна жгучей глотку ненависти. Ему хотелось дотянуться до меча на поясе, украшения подтверждения статуса ради, и вонзить его поперёк хребта, закончить начатое, каксмеешьтывыжитькогдаонумер.

Как только рана превратилась в тонкую полоску красной кожи, он сбежал из госпиталя. В его силах было не оставить и шрама — на это не хватило сил не магии, но воли.

Острейший скальпель, отказавшийся резать: какая дурость.

— Ты за кого меня держишь? Конечно же, нет, мяу. — Он заправляет локон за ухо, пытаясь незаметно спрятать ладонью лицо.

На мгновение Фурье выглядит потерявшимся: так — удивлёнными по-детски невинно, — замирают навеки лица рыцарей, не успевших понять, что их убило.

— Знаешь, один из минусов моего теперешнего положения — это то, что я не могу укоряюще вздохнуть без того, чтобы выглядеть нелепо. Будь я жив, я бы ровно это сейчас и сделал. Мх-м-м. Может, конечно, выглядело бы и всё ещё нелепо — но! Это детали. Представь, что я вздыхаю укоризненно, Феррис.

Пол под Феррисом вдруг кажется неплотным и вязким.

— Что? О чём ты говоришь вообще, я, я, ха-ха, я не... — язык его заплетается в словах, скручиваясь мёртвым узлом. Смех вырывается из горла высоким и напряжённым. — Ха-ха, Фурье, дурашка, что ты себе там напридумывал?

Фурье всё смотрит. Не моргает — Феррис не знает, как исправить это: внушить врождённую привычку тому, кому нет в ней никакого смысла.

— Я не должен был об этом спрашивать?

Это искренний вопрос. Брови Фурье сложены домиком, по лбу пробегает морщинка, губы выпячены-поджаты задумчиво: как будто кто-то взял кисть и написал картину «Четвёртый принц Лугуники не понимает простейшего», запечатлев во времени навсегда момент.

— Что? — повторяет Феррис с всё тем же нервным смехом, ощущая себя звездой на арене цирка уродов. — Уж не знаю, знаешь ли ты, но немного не в том я положении, чтобы вы, Ваше Высочество, были мне что-то должны! Что за глупости?

Фурье бы надавил. Фурье бы возмутился. Фурье бы...

— Что я знаю, так это то, что твоё положение меня никогда не тревожило, равно как и моё — тебя, — Фурье улыбается мягко-подтрунивающе. — Я знаю, что беспокоюсь о тебе. Так правильно?

— Что, что это за вопросы-то вообще, ха-ха...

Труп Фурье смотрит терпеливо и нежно.

— Я знаю, что беспокоюсь о тебе и забочусь. Я знаю, что не хотел воскрешения, потому что это сделало бы тебя несчастливее, не лучше. Я знаю, что спросил бы тебя об этом и многом другом, но это опечаливает тебя тоже. Что сделает тебя счастливым?

Воздух в лёгких Ферриса кончается.

— Что... что это значит вообще?! «Меня счастливым»?! Какое дело здесь может быть до меня? Ты, ты — ты не хотел умирать! Ври кому-нибудь другому, а я тебя знаю! Ты не хотел! Никто не хочет, все просто бесстыдно лгут до предпоследней секунды, а в последней становится уже поздно!

У Фурье никогда не было в лице такой отрешённости — такой пустоты.

— Жизнь короля принадлежит его подданным, его смерть — его судьбе. В чём толк говорить о моих желаниях? Там не о чем желать. Там тихо и пусто и очень светло.

— «Там»?! Что ещё за «там»...

— Жизнь короля принадлежит его подчинённым. Чего ты хочешь, Феррис?

Феррис не находит слов — только одно: замолчизамолчизамолчизамолчизамолчизамолчизамолчи.

— А, — испытующий взгляд, знакомый до невыносимого. — Может, этого?

Холодные пальцы подцепляют его подбородок, и к губам прижимаются губы, сухие и растрескавшиеся. В ноздри бьёт запах бальзамирования и прячущейся за ним тошнотворной сладости.

Феррис отстраняется, вдыхая воздух комнаты. Бальзамирующие травы на подносе вызывают в нём приступ омерзения.

— Но не так, — заключает Фурье с печальной и понимающей улыбкой.

Феррис трясёт головой и жмурится, пытаясь представить иное: чистая кожа и мягкие губы и тёплое тело и Фурье такой красный и в ужасе от того что решился и очаровательный жутко и Феррис довольный донельзя и собирающий дразниться все последующие года об этом. Гнильная вонь извращает его воображение неминуемо.

***

Фурье стоит в её комнате, когда Круш открывает дверь. Её сердце едва не разрывает рёбра.

— М-м, — она перехватывает с языка чуть не вырвавшееся «что ты здесь делаешь». — Что-то случилось?

Когда-то для неё было привычным: зайти к себе и обнаружить Фурье, глазеющим на её вещи бесцеремонно — к его чести, ему хватало стыда смутиться, будучи застигнутым врасплох. Тогда она возмущена и немного рассмешена — достаточно, чтобы скрещивать руки на груди и спросить: ищете что-то, Ваше Величество? Я не прячу секретов. Позволите после пройтись по вашей комнате с инспекцией, чтобы сравняться в искренности перед друг другом?

Он стоит у открытого окна сейчас. Что он там делает? Она не открывала окно. Что, если кто-нибудь заметит? Что, если ночью на кладбище их кто-то видел, что, если смотрители обнаружили свежую землю? Что, если пойдут слухи, что она отослала всех слуг из особняка временно не изо страха утечек? Что будет, когда вернётся отец?

(Какая же гнусная, ужасная, бесчеловечная, прагматично сухая мысль. Это — то, во что люди превращаются из-за лжи.)

Это — секреты в самой их искренней форме: гниющие изнутри и выделяющие трупный яд, ужаснувшие бы каждого, но хранимые ей любою ценой.

— Чего вы хотели, воскрешая меня?

Круш вздрагивает. Потусторонняя хриплость пробирает её до кости — а может, режущая действительность честность.

— Прошу прощения?

Фурье не поворачивается к ней. Он обрывает сухой лист с маленького деревца в горшке — подарок от отца из дипломатического визита в Карараги, — и растирает его между пальцами.

— М-м, — он отряхивает жёлто-коричневые кусочки с кожи, — когда я размышлял над этой фразой, я, м-м-м, надо признаться, не ожидал, что она будет звучать так, словно я спрашиваю у родителей: «Мам, а вы хотели мальчика или девочку?». Задаёт разговору неуютную окраску, не находишь? Хотя с учётом обстоятельств мне, наверное, было бы уместно пошутить про то, что вы мои мамочка и папочка... О, о-о, нет, это сделало всё катастрофически хуже. Проигнорируй, пожалуйста, умоляю, это совершенно ужасно.

Ветер свистит тонко фальшью. Не из злого умысла — из попытки быть мягче.

— Я, — Круш захлёбывается воздухом, — не понимаю, Ваше Высочество.

— О, я пытаюсь сделать так, чтобы тебе не казалось, что это допрос или что-то навроде, — говорит Фурье запросто, словно это незначительную мелочь. — До смерти я ведь был против этого, и, мне кажется, было бы разумно ожидать, что я разозлюсь. Грандиозная речь с цитированием исторических источников и литературы, возможно? Скажем, «О рыцарях павших мы вспомним» как цитата для вступления... Думаешь, стоило? Нет-нет, я отвлекаюсь, прости. Я к чему: чего вы от меня ожидали? Мне кажется, что я не до конца понимаю, к моему стыду.

— Я... — Ребяческая, подлая и трусливая мысль сказать: «Я не знала, это всё Феррис». Таким она стала человеком. — Мы хотели, чтобы вы были живы.

— М, — Фурье неопределённо поводит плечами.

Круш растирает ладонь. Линии на коже, ей кажется, складываются в слово «Круш» вместо «враг», и лиловые пятна проступают на кончиках пальцев.

Она подходит к окну. Сердце в её груди бухает.

В саду после дождя сыро, но солнечно. Отцветают деревья, сменяя лепестки на завязь будущих фруктов, набирают листву кусты, на клумбах клумбах калейдоскопом дивных красок опадают и распускаются цветы. Взгляд Круш падает на ведущие к фонтану дорожки из гравия, по котором они с Фурье бегали наперегонки, и она всегда побеждала — Фурье всё спорил, что дело было в неудобной одежде, но снимать мантию отказывался категорически, — а от них к отдалённому уголку сада, где среди зарослей винограда всё также стоят заброшенные качели — мамины.

(Что сказала бы мама? Круш помнит её чужими рассказами, не своими воспоминаниями: те поистёрлись с годами, став пустыми светлыми страницами. Рассказывали, Круш на неё похожа: была ли она столь же принципиальна, что приказала бы она выпороть свою безрассудную дочь — была ли она столь же безрассудна, что беспринципно вернула бы с того света сама тех, кто был ей дорог?)

— Знаешь, когда я умирал, — Фурье хмурит брови, и по лбу его пробегает морщинка, показывающая с неотвратимой искренностью, что он размышляет старательно, — я думал о том, как многого ещё не сделал. Феррис, кажется, убеждён том, что я был полон уверенности в завершении всех моих земных дел, но по сути... — Он разводит руками. — Я пытался из последних сил сделать так, чтобы моя смерть была не трагическим концом, а... да-да, тщеславно звучит, знаю-знаю, но началом чего-то, не побоюсь этого слова, грандиозного, гм-м!.. Вышло, должно быть...

Он смотрит на неё с извинением во взгляде. Круш кажется, что она проглотила камень.

— Я не хотел тогда говорить вам этого, если подумать, — снова он выглядит задумчиво, точно припоминая. — Такой позор на мою голову, о-о, только не это! Или что-то вроде того. Может, стоило.

Круш вдавливает ноготь большого пальца в ладонь с такой силой, что остаётся вмятина.

— Вы не хотели быть здесь?

Фурье улыбается, и в его улыбке отражаются сотни навсегда прошедших солнечных дней.

— Я хотел, чтобы вы были счастливы.

Круш сопротивляется желанию зажмурить плотно глаза. Их щиплет.

— Это не ответ.

— Я был здесь, — Фурье пожимает плечами; лицо его безмятежно и светло, — и я был счастлив. Разве этого недостаточно?

— Разве вы не сказали только что, что... — Круш обрывает себя. — Мне недостаточно.

Было движение, с которым Фурье поднимал брови, призывая продолжать: совсем не королевское, очень ребяческое и вызывающее. Он повторяет его безупречно.

Как может она объяснить это? Как вложить в слова то, как смерть Фурье была подобна исчезновению солнца за горизонт посреди дня — и то, как никто в королевстве не заметил, что они погрузились в вечную ночь? Как объяснить, в каком одиночестве оказались они с Феррисом, наблюдая за жалкой и унизительной вознёй в коридорах дворца и зная, что был человек, лишь один человек, способный найти обжигающе пламенные слова для описания этого морального упадка, которые разнеслись бы по всему королевству, открыв всем глаза — и тело его разлагалось во внутреннем дворике?

(Но это не вся правда, не так ли?)

— Я хотела... — Круш заставляет себя смотреть на Фурье, не в сад. Она делает глубокий вдох и сжимает кулаки — так, чтобы болели пальцы и резалась кожа. — Я скучала по вам. Я могла бы сказать множество высокопарных слов, но... это то, к чему всё сводится. Ваши великие свершения, чьи семена вы заложили, но не смогли увидеть их плоды — я могла перенять у вас бремя взращивания их, если вы простите мне эту дерзость. Я могу сохранить ваши идеи и идеалы, Ваше Высочество. Я не могла сохранить тебя — всё то время, которое могло бы быть, все ваши, прошу прощения, глупости, которые бы я никогда не услышала, все те... вопросы, которые я хотела задать... Всё это — всё это я не могла позволить себе потерять.

Она опускает голову.

— И это было с моей стороны бесчестно и алчно. Ваша жизнь и ваша смерть должна принадлежать вам, не мне, и я не могу подобрать слов, чтобы выразить свои извинения за то, что взяла то, что не принадлежит мне. Мне очень жаль, Ваше Величество. Я от всего сердца прошу прощения.

Молчание затягивается. Круш поднимает глаза нерешительно, готовясь к нестерпимой боли.

Так не улыбался Фурье — а может, улыбнулся бы, если бы у него был повод. Улыбка эта понимающая и печальная — и в ней нет ни капли обеды, но есть тихое горе.

— Если бы я-я был здесь, — говорит тот, кого зовут именем Фурье, — он бы сказал, что его жизнь и смерть, принадлежащие тебе — величайшая честь в его жизнь. — Он склоняет голову набок. — Но я думаю, что это не тот подарок, который тебе стоить иметь. Я-я был бы счастлив быть весом на твоих плечах — но вес мёртвого тела даже для тебя чересчур.

Круш вдыхает судорожно. По её щекам, она осознаёт, бегут горячие слёзы.

— Я буду честным с тобой, — в глазах Фурье стоит жалость. — Самым счастливым из возможных концов была для меня тогда смерть в твоих руках. Хотя, признаться, опыт у меня не так уж и велик... М-м, это портит момент, да?

Круш понимает, о чём он, не сразу.

— Ваше Высочество, — голос её проваливается, и она чуть не захлёбывается слезами. — Боюсь, вы... переоцениваете мои возможности, я прошу прощения, но я — я не смогу, простите, я...

На лице Фурье появляется усмешка:

— Ты недооцениваешь себя. Ты сильнейшая из всех, кого я когда-либо встретил. А в их списке, заметь, есть Райнхард.

— Я...

— Но это и вправду было бы слишком жестоко.

Тело Фурье опирается ногой на подоконник.

— Фурье!..

— А, — на мгновение он останавливается. — Ещё я думаю, что это ответ, который он бы хотел, чтобы у тебя был.

Круш жмурится.

Холодные губы дотрагиваются до её губ едва-едва —больше касание, не поцелуй.

— Передай Феррису, что Фурье бы простил его сразу же. Я обещаю.

Когда Круш открывает глаза, в комнате никого уже нет.

(Пройдёт время, и она будет стоять у окна, зная имя Фурье из чужих рассказов, и взглядом обыщет сад: ноющая дыра в её сердце без имени и лица будет молить, чтобы в последний момент она кого-то окликнула.)