Снег хрустит под её ногами, и Эмилия не может не думать о костях, белых-белых и ломающихся с лёгкостью.
Кожа вспучивается и рвётся, как поношенное платье. Мясо под ней — сплетающееся между собой лоскутами, влажное и очень красное, краснее, чем всё, что она только может вообразить, и оттуда торчит обломок, указывая остриём в пасмурное небо, в котором никогда не бывает звёзд.
Субару когда-то рассказывал ей о том, что на его родине есть звезда, по которой всегда можно узнать, где ты, и вернуться домой. Закончив рассказ, он сказал: «но тут её... нет её, да», задрав голову к небу, и Эмилия тогда подумала, как это, должно быть, ужасно печально: потерять навсегда путь домой.
Он никогда не заканчивается, снег-то. Кости, наверное, тоже. Никогда ей от этого сбежать, нигде не скрыться — как она могла посчитать иначе?
Дорога в её снах не извивается и не поворачивает, ведёт прямо и безошибочно, указывая путь протоптанными следами. Чьи они, спрашивает она, давясь слезами беззвучно. Чьи они, спрашивает она, зажимая ладонями уши так плотно, как только может, и череп её едва не проламывается, а может, и проламывается, но так было бы лучше для всех, правда? Дорога теряется между деревьев, больше похожих на гигантские сугробы: они стоят неприступной крепостью, белой стеной, и их оледеневшие ветви не звенят от ветра, и ни снежинки с них не падает на землю, и здесь не место ни одной живой душе, но всё же туда ведёт дорога, и там есть проход, есть проход, есть проход.
Лес Элиор улыбается ей, и обмороженная кожа на его лице ломается, обнажая замороженное и очень красное мясо. Он зовёт — в его языке нет слов, но есть воющая метель и трещащие на морозе деревья и хруст льда под тяжестью человека и рушащиеся сосульки и проминающийся снег, и ему не нужны слова, чтобы звать.
Эмилия просыпается с криком, и лес Элиор приветствует её пробуждение холодным, безмолвным равнодушием.
Что ты от меня хочешь, шепчет она в своё старое ложе, старое одеяло, давно потерявшее запах дома, отчаянно и срывающимся голосом. Что ещё тебе от меня надо? Разве ты не забрал меня всю?
Ей чудится смех в звуке, с которым ложится снег.
Чьи они?
Твои, дурочка.
***
— Мам, — спрашивает Эмилия и жмурится от звука собственного голоса, хриплого и будто усохшего в горле, — ты здесь?
Заледеневшие эльфы молчат в ответ.
Ей бы научиться над собой смеяться: осознать, что нет в её голове ни одной разумной мысли, что занимается она полной чушью, что проку в этом всём никакого нет, и захихикать, захохотать во весь голос, пока изо рта её не вырвется снежная буря и похоронит всю землю до конца-края.
Но Эмилия — слабая, хлипкая, бесхребетная, и она не смеётся. Болит изнанка щеки от её зубов, болят ладони, в которые впиваются её ногти — но всхлипы рвутся из груди всё равно.
А с чего бы, хмыкает голос в её голове, знакомый странно, как будто из ниоткуда, как будто из чего-то очень важного, забыла неужто? Ведьмина дочь, ведьмина, не слышала, что ли? Много ты знаешь ведьм, известных своим любящим материнством? Думаешь, твоя такая особенная, побежит спасать драгоценную дочурку?
Она не знает, с чего бы. Она исходила лес Элиор всеми тропами, что вспомнила, всеми, что нашла, всеми, что протоптала сама, и нигде не нашла ни следа ни тёти Фортуны, ни Пита, ни Арчи, никого, кто был ей когда-то дорог. Нет следов битвы, нет крови, нет тел — теперь, вспомнив, она думает, содрогаясь: что с ними стало?
Наверное, их убрал Пак. Разве он мог бы доверить девочке-дурочке, плаксивой, тонкокожей и опасной, такое знание? Конечно, не мог бы.
Знания о матери ей никто не доверил. Тогда — когда Эмилия вышла из Святилища и вдохнула холодный воздух полной грудью, и ей захотелось заплакать, но она не заплакала, — ей казалось, что огромное белое пятно, прячущее в себе её прошлое, как в сугробе, наконец размело, оставив цветущую в подснежниках память. Но сейчас — каждый день был таким же, как прежний, а всякий раз, когда Эмилия вспоминала о днях прежних-прежних, те затирались всё сильнее, теряя детали и путая случившееся с воображаемым, и и она пыталась запретить себе вспоминать, и получалось из рук вон плохо, — ей не оставалось ничего, кроме как заметить: в её разуме всё ещё остаются белые пятнышки, как снег в конце Зелёного Солнца, всё никак не желающий сходить. Под ними остались родители: она убеждена в этом, хоть и не слишком. Ужасное подозрение не покидает её: что-то случилось на Испытании, что-то важное, что не удержалось в её памяти, застряло в древних стенах, задохнулось в затхлом воздухе.
Она бродит по лесу Элиор бесцельно, в бессчётный раз обходит деревню, заглядывает заледеневшим эльфам в лица, подсматривает в окна оставленных домов и прокрадывается в те, что открыты, как воровка пожитков, а не чужих жизней. В этом нет никакого прока — но что Эмилии ещё остаётся?
Чем дольше она здесь, тем больше на лес выпадает снега, пока в один день он под собой не похоронит и её, и всё и всех округе навеки.
***
Одним днём она разозлилась. И причина-то была совсем никакущая, пустяковая, глупая: они поссорились с Субару за то, что он влез опять в очередную передрягу и вернулся из неё бледный и пораненный, и ей от вида крови на нём подурнело, как будто она и не знала, с кем связалась — как будто так не было и раньше и не было бы ещё тысячу раз, но нет, ей, неблагодарной идиотке, надо было встрять. Но тогда в её голове застряло: образ окровавленной Фортуны, окровавленного Пита, и все они покинули её так, и Субару, должно быть, собирается тоже, и от этого Эмилии сделалось так страшно и горько, что ей захотелось убежать и скрыться, только бы избежать этой страшной боли. Минутный импульс трусливой кликуши — но после Эмилия выглянула в окно и увидела, что на зелёную лужайку выпал первый снег в середине Красного Солнца.
(Субару ещё сказал тогда — как же он сказал-то? Ей кажется, что-то про скоропалительное «глобальное потепление», но в этом нет никакого смысла, что это такое-то вообще, и причём же тут потепление? Забывчивая дура с ветром в голове она, и этим всё сказано. Так вот, он сказал, и что она помнит, так это то, как у неё от дурного предчувствия засосало под ложечкой.)
Так всё и вышло.
***
— Привет-привет! — хихикает Эмилия, вот только Эмилия ли это вовсе? Её кожа синюшно-красная, глаза — блеск в них непонятный, пугающий, — точно покрыты льдистой коркой, а на ресницах лежит снег, одежда, застывшая во льду, как вынутая несколько часов назад из проруби, и волосы смёрзлись сосульками и звенят вот так вот: дзынь-дзынь.
Эмилия — или, быть может, на самом деле она — Не-Эмилия? — отступает на шаг назад, и её нога проваливается в сугроб, глубже сугроба, под землю, сквозь землю, на другой край земли, без опоры и поддержки, в полнейшее, бескрайнее ничто.
Она падает в снег.
— А я-то думала, что одна тут, — прикрывает рот ладошкой насмешливо Эмилия Может-Быть-Настоящая, Эмилия В-Подлинной-Ипостаси, Эмилия Вышедшая-Из-Снежной-Могилы. — Знаешь, быть в одиночестве нет так уж плохо, как мы думали. Так тихо. Так спокойно. Нам больше не за кого переживать, представляешь! Они теперь ведь всё равно все с нами. Навсегда.
Фигуры за её спиной стоят неподвижно. (Не-) Эмилия вглядывается в них, и кровь замерзает у неё в жилах.
Скованные льдом лица не принадлежат жителям Элиора, знакомым смутно и далёко. Она узнаёт их все.
Субару — трещина бежит по шее, и голова вот-вот рухнет. Беатрис — смирение в позе и принятие судьбы. Рам увековечена в ярости и желании защитить — эта девушка, Рем, лежит у неё за спиной, неподвижная теперь навеки. Фредерика поймана в середине переобращения. Отто пытается отползти. Юлиус — в глазах неверие и ужас, — тянется к мечу.
— Ведьма, — хрипит (Не-) Эмилия и не узнаёт свой голос, выходящий из смерзающейся глотки. — Ведьма!!
Эмилия улыбается, и губы её лопаются кровавыми трещинами.
— Глупенькая, — говорит она с издевательской нежностью. Нагнувшись к ней близко-близко — не пошевелиться, как будто заморозилось мясо, — она заглядывает (Не-) Эмилии в глаза, и ледяное дыхание морозит ей щёки.
— Отдохни, — с этим шёпотом она щёлкает (Не-) Эмилию по лбу чёрными, гангренозными пальцами, и всепоглощающий холод разрывает её тело.
Эмилия смеётся и смеётся снежной бурей, и звон её смеха стоит у Эмилии в ушах, когда она, вырвавшись изо сна, садится в холодной кровати и от ужаса её едва не тошнит.
***
Роясь в вещах тёти Фортуны, она чувствует себя преступницей ещё омерзительнее, чем обычно.
Тётя Фортуна её бы простила, Эмилия знает, и это делает всё только хуже. Тётя Фортуна сказала бы Эмилия, дурочка ты моя маленькая, это всё твоё теперь, я ведь уже мертва и сгнила до костей, и вещи мне в могиле, которой, может, и нет, совсем ни к чему и улыбнулась бы ласково.
Тётя Фортуна, быть может, простила бы ей совсем всё, и следующая за ней по пятам метель, доказательство её порочной, гнусной натуры, не изменила бы её мнение ни капли.
Любовь заставляет людей прощать страшные вещи. Любовь заставила людей простить Эмилию, и это было их чудовищной ошибкой.
В сундуках и ящиках — всё разложено аккуратно, дожидаясь владелицу, которая никогда не вернётся, — разложено обыденное: домашняя утварь — из этой кастрюльки тётя варила им кашу на завтрак; книги — эту сказку ей тётя читала на ночь, когда она особенно сильно капризничала; давно засохшие сладости — те конфеты тётя ей давала после обеда, если она вела себя хорошо; письменные принадлежности — ими тётя писала кому-то письма, быть может, Питу, ответы на которые Эмилия не может найти, как долго бы не искала. Есть одежда: детской больше, чем взрослой. Сколько лет было тёте Фортуне, когда ей пришлось заботиться о дочери своего брата? Эмилия не спрашивала. Нормально ли для детей это: не знать возраста своих опекунов? Быть может, она всегда была эгоисткой, с самого детства — а тётя Фортуна из любви к ней закрывала на это глаза.
В шкафу со взрослой одеждой посреди похожих блузок, комбинезонов и кофт она находит платье: белое-белое, пышное и кружевное, совсем не похожее на то, что носили другие эльфы в деревне. Эмилия помнит, как спрашивала о нём тётю, и та смутилось: сказала, что оно было подарком, но ей к фигуре не идут платья, да и носить его некуда — в деревне все подумают, что она ветреная.
Вот подрастёшь, добавило она тогда, улыбаясь мягко, и будет оно твоё, обещаю.
Сейчас бы Эмилии, наверное, было бы это платье как раз. Пак всегда говорил, что ей-то платья идут куда больше, чем штаны: в них она нелепо в них выглядит, совсем некрасиво.
Она осторожно закрывает дверцу шкафа, с силой, до крови закусывая щёки изнутри.
Снаружи поднимается с воем и стонами вьюга.
***
Свет луны, проникнув через распахнутые настежь окна, отражается в снегу, запорошившим коридоры поместья. Белые пятна в густой темноте: кажется, будто что-то из них пожирает другое — не то голодные, алчные сугробы, как паразиты на спине зверя, высасывают тьму, не то чернота, бесконечная и неутолимо пустая, стремится поглотить в себе всё живое.
Эмилия ступает осторожно. Подошвы сапог скользят по льду, покрывшему плитку пола тонкой коркой, и ладонью она опирается на стену — но на обоях, ей кажется, остался иней. Сердце бьётся отчаянно у неё под рёбрами: под ложечкой стоит сосущее ощущение, что, поскользнувшись, она навсегда потеряет опору под ногами, и тут-то её и подхватит ворвавшаяся в окна — вырвавшаяся из дверей — метель, унося её, как глупую птицу, решившую не улетать на юг птицу, в глубину бесконечных коридоров.
Туда, где уже разложены вещи и ещё не застелены кровати, где замёрзла вода в кружках и не испортилась в холоде еда, где заперты на ночь окна и открыты двери — туда, где её не хотят видеть, но ждут.
Всхлип сдавливает Эмилии горло. Она не может оставить их даже тут, даже сейчас, даже после — вот какая она в сущности, гадкая и жадная и эгоистичная.
Вмёрзшая в прошлое девочка, шелестит жестокий ветер, играясь пренебрежительно с занавесками и тяня её за волосы больно. Ты всё думаешь, что ты — топор, которым колют лёд на реке, освобождая её из-под холодного плена, но где же в тебе это? Ты и есть вода, девочка, занимающая беспрекословно тот сосуд, о котором попросят, тёплым Красным Солнцем, но стоит лишь подуть ветру с севера, и ты заточишь в нём всех с собой вместе в своём горе. Синее Солнце не следует за тобой по пятам от бездельно, оно идёт своим ходом — а ты сбиваешь с пути и приглашаешь идти за собой.
Эмилия содрогается. Ужас плещется в её грудной клетке — и в одно мгновение замерзает льдиной, тянущей её на дно.
Щёлкает безошибочно узнаваемо защёлка двери.
Эмилия распахивает глаза.
На дверной ручке лежит её собственная ладонь, и иней ползёт по покрасневшим и вздувшимся пальцам неостановимо.
— Нет, — шепчет она одними губами, и слёзы катятся по её щекам и мёрзнут на ветру. Она пытается отдёрнуть руку, но она не чувствует её, не чувствует, не чувствует! — Нет, нет, пожалуйста, я, я, я не хотела, я не собиралась, пожалуйста, нет, я не хотела вас тревожить, простите, простите...
Дверь открывается со скрипом, и Эмилия обнаруживает себя стоящей на пороге.
Кровать у стены стоит всё там же. На одеялах, на простыне, на подушках и на мертвенно-бледных щеках лежит снег.
— Нет, — скулит Эмилия.
Тело садится плавно, без резких и неестественных движений, почти как живое. С дрогнувших ресниц ссыпаются снежинки — и глаза открываются.
— Почему ты не ушла? — говорит тело, и голос её, забытый, стёртый из мира, звучит смертью падения в прорубь. — Ты должна была уйти. Ты должна была развернуться и уйти ещё в тот день, когда впервые вошла на наше крыльцо — это по-хорошему-то. Или уж, в конце концов, раз кишка у тебя тонка, сразу, как прокляла нас. Ты знаешь, как я умерла? Я замёрзла насмерть. Ты ушла, и было уже слишком поздно, потому что в поместье лежали повсюду сугробы, и мою дверь замело, и мен не могли спасти, я замёрзла насмерть, и я чувствовала всё даже во сне, но не могла проснуться, не могла пошевелиться, не могла согреться, и это всё твоя вина, знаешь ли. Ты хоть знаешь, как тебя все ненавидят? Моя сестра сошла с ума от горя и клянётся уничтожить всех ведьм, мой господин обещал ей помочь отомстить, все в поместье жгут костры в коридорах и готовятся сжечь тебя в них, а Нацуки Субару, о, он ненавидит тебя больше всех. Он бы выбрал меня вместо тебя, если мог бы, но ты его одурачила, заманила, притворилась невинной овечкой и убила меня, и теперь его сердце заморожено, и труп мой он хранит в подвале, знаешь, между соленьями.
— Я-я-я... — голос Эмилии срывается. Она делает шаг назад.
Кто-то стоит за её спиной.
— Эмилия, — слышен глухой, сорванный голос справа. Эмилия не поворачивается: она узнаёт его.
Это Рам.
— Эмили-я-я-я, — тянет кто-то слева, и в этом голосе есть сожаление и неминуемая угроза.
Это Розвааль.
— Эмилия, — сзади.
Это Субару.
Колени не держат Эмилию больше: она падает на пол, и поместье трескается от удара зеленосолнечным льдом на поверхности озера, и она летит и падает и тонет и проваливается в коридорах и комнатах и снегу так много снега тётя помоги хоть кто-нибудь пожалуйста!..
— Эмилия? Эмилия! — голос, который она не узнаёт сразу. Она видит фигуру, бегущую по ломающемуся льдинами коридору ловко, перепрыгивающую трещины и балансирующую на скользкой поверхности.
Это Юлиус. Что он здесь делает? Она заморозила и его тоже? Так далеко зашла её метель? Вся Лугуника уже покрыта снегами, и его послали отрубить голову Ведьме Вечных Морозов?
— Прости, пожалуйста! — рыдает она, давясь слезами. Коридор хрустит слишком громко, и она просыпается от шума снега, падающего со сломавшейся под его тяжестью ветки. Рука не слушается — Эмилия отлежала её во сне.
***
Иногда она вспоминает про ту деревню, в которой они с Паком раньше покупали провизию. Заметили ли её жители её возвращение? Наверняка заметили: как не заметить, что лес на их окраине застыл в вечном снегопаде, точно заключённое в стеклянный шар украшение для каминной полки?
Никто не заходит, пытаясь найти Ведьму Белого Леса. Это хорошо. Они ведь поклялись ей не забредать сюда, а она пообещала им никогда-никогда не приближаться к деревне. Эмилия старается держаться за обещания, которые всё ещё в силах сдержать. Это — особенно важное. Оно спасает людей от сидящего в ней зла.
Но как же ей одиноко.
Она помнит: до того обещания радостью для неё было перекинуться с торговцем хоть парой слов. А ведь тогда был ещё и Пак — и его общества ей недоставало. Вот и новый довод, хоть куда уж больше, в пользу того, что она злая, капризная, привередливая девчонка: знала бы она, как будет ей не хватать шанса сказать что-то — и услышать от него ответ.
(Ещё — как же низменно с её стороны, как же стыдно! — она скучает по еде. В поместье Розвааля она позабыла о том, каково завтракать чёрствым хлебом с сыром и стаканом молока, но сейчас она бы накинулась с радостью даже на это. Пак настоял, чтобы у неё в убежище были на чёрный день крупы и сушёные грибы — и это и было всей её пищей теперь.)
Когда-то — на третью или четвёртую ночь здесь, в окружении только лишь в наказанье ей молчащего льда и в наказанье ей не замолкающей вьюги, — Эмилия начала разговаривать с теми, кого только смогла вспомнить. В первые минуты ей даже показалось, что она открыла скрытый от неё все эти годы секрет: ведь в самом деле, когда ты совсем одна, говорить можно совсем с кем угодно.
Но время идёт, а снег падает, и Эмилия понимает всё чётче: это не секрет, но ловушка, на дне которой кроется страшная, острая правда. Нет ничего настоящего в таких разговорах от людей, с которыми ей хочется свидеться столь отчаянно и безнадёжно: есть только неуклюжие муляжи, вылепленные её же рукой из снега фигуры, способные быть только теми, какими бы она хотела их видеть. Никто бы не был так добр и приветлив с ней так по-всамделишному: вряд ли бы они сказали ей хоть пару слов перед тем, как пронзить мечом сердце.
Её тошнит от этого ребячливого притворства, ярчайшего указания на её дурость. Ей невыносима безмолвно и честно обличающая компания леса — что остаётся ей другого?
— Как поживаете, господин торговец? О, я так рада, что вы в порядке! — Она щурится, как будто через пелену сумерек и стену из деревьев может увидеть полузабытую уже лавку. — У меня тоже всё хорошо. Я знаю, что мы разошлись не на са-а-амой лучшей ноте, но... Не дело соседям ссориться, и, и, я подумала, может, мы сможем всё уладить? Мы ведь, мы ведь недалеко друг от друга живём, мы можем ходить друг к другу в гости, и, и, и болтать о чём-нибудь дурацком, и пить чай, и... я не знаю, я всегда хотела жить с кем-то рядом, но поместье — это не то, наверное, комнат так много, да и соседкой я там оказалась не очень, но, но, но, но, я исправлюсь! Я... нет, я не могу пообещать. Да, я помню. Да, конечно. Простите, что потревожила. Я... мне очень, очень, правда жаль.
(Чай с шоколадными конфетами, слегка подтаявшими и пачкающими руки. Субару и она порой устраивали такие чаепития вечерами украдкой, иногда вместе с Беатрис, иногда только вдвоем. Как она скучает. Как стыдно.)
Слова Эмилии падают в сугробы тихо следом за снегом. Закусив щёку, она поправляет вязанку дров на плече и шагает вперёд, глядя себе только под ноги.
— О, Рам, прости за беспорядок, пожалуйста, — бормочет себе под нос она, подбирая с пола разбросанные вещи: метель прорвалась в её дверь, распахнув её настежь, переворошив скудные пожитки. — Знаю-знаю, я такая рассеянная и доставляю тебе одни хлопоты. Надеюсь, без меня на твоей шее тебе хоть немного полегче. Хотя куда уж там, да? Ты, наверное, одно крыльцо только расчищала целый вечер. Нет, я не смеюсь над тобой вовсе. Я... Я знаю, ты никогда не простишь меня, так что... не знаю, «что». Глупая я. Прости. Ой.
Ветер угрожающе свистит в щели, и огонь в грубом очаге трепещет в ужасе. Эмилия затыкает щель поспешно своим же одеялом: ей не холодно в последнее время совсем. Очаг-то горит не для тепла — Эмилии чаще кажется, что она варится заживо, — но для поддержки последних крупиц обыкновенности, крупиц Эмилии прежнего.
Она никогда не была мерзлячкой, но в эти дни Эмилии кажется всё твёрже: если бы она сняла с себя всю одежду, погасила очаг и вышла во вьюгу, в снежную могилу мороза и времени, с ней случилось бы нечто ужасное — такое, после которого убить её не смог бы никто.
— Какой королевой ты меня видел, Розвааль? — спрашивает Эмилия у белых верхушек деревьев в тёмной ночи, ограждающих её крепостью. — Все твои хитроумные планы, все твои задумки... к чему они сходились? Ко мне, снежной королеве в ледяном дворце? Или даже тебе не под силам было разглядеть во мне её? Остановил бы ты меня тогда? Ты такой чудак, знаешь. Мне никогда удавалось тебя понять, но... я всегда надеялась, что тебе было хоть немного не всё равно. Поэтому... надеюсь, ты не знал.
(В её воображении воздвигаются изо льда вокруг замка Лугуники стены, сугробами покрывается трон. Вокруг него стоят навеки застывшие в ужасе Круш и Феррис, Фельт и Райнхард, Анастасия и Юлиус. Розвааль в пёстрой шубе подводит к ней Субару с заиндевевшим лицом и пустотой в глазах, говоря — слова звенят в коридорах эхом, — с той же привычной манерой: «Ваше Величество, вы то-о-олько подумайте! Лёд вместо сердца — такое новшество, вам ни за что больше не разбить его своей холодной жестокостью! Как с вашей стороны умно!»)
— Эй, Пак? Я знаю, что была плохой дочерью, — шепчет она, разглядывая упавшую в угол старую карту, расчерченную её не привычной тогда к письму рукой: вот здесь Эмилия криво нарисовала домик, обозначив её убежище, а там, где она проснулась после столетнего сна — голову кота, угадываемую лишь по треугольникам-ушкам. — Я забывала делать зарядку и привередничала с едой, и я не задумывалась над своей причёской, а ходила с распущенными, как балбеска, и я смотрела в зеркала и смотрела в воду, и мне казалось, что в них я увидела себя-новую, а оказалось, что себя-старую, и ничегошеньки во мне не изменилось на самом деле, и я навредила так многим людям, и я... — она всхлипывает и жмурится, пытаясь сдержать катящиеся из глаз слёзы: попадут на карту, и чернила растекутся, будет совсем нехорошо. — Но я простила тебя, хоть ты и бросил меня, хоть ты и знал меня лучше всех, но решил, что я справлюсь, а я не справилась, а ты меня бросил — а я тебя простила. Я тебя простила! Ты... ты простишь меня?
За окном взвывает вьюга.
— Субару, — зовёт Эмилия срывающимся голосом тонко и жалко: в свисте бури её и не слышно. — Я скучаю.
Ей никогда не удаётся найти для него слова.
***
Люди лежат расколотыми: по их обращённым в лёд телам бегут трещины столь глубокие, что заметно невооружённым взглядом — тронешь, развалятся.
Эмилия дышит часто и неглубоко, ощущая, как сжимается горло. У тела женщины перед ней рука разломилась по сгибу локтя: под слабо выглядывающим из-за туч солнцем блестит красноемясокрасноемясокрасноемясопогребрубленыйлёдбочкикрасноемясо.
Она узнаёт эту деревню — она узнаёт эту женщину. Здесь Эмилия провела ночь, сбежав из поместья: она шла и шла, и ноги у неё болели страшно, а темнело всё сильней, и когда на горизонте показались очертания домов, голова её была слишком тяжёлой для мыслей. Она завалилась спать в первый попавшийся стог сена — а утром её разбудила жёсткая хватка на плече, тянущая её на свет.
Лицо этой женщины, искажённое гневом, Эмилия увидела первым. Снег, припорошивший траву вокруг — вторым.
Та женщина — она ведь сперва приняла её за всего лишь бродяжку. Только потом она увидела уши — и гнев сменился ужасом, и она оттолкнула Эмилию, и закричала во всё горло и на всю деревню, и другие люди рядом всполошились тоже, и кто-то достал вилы из стога, и всё это было так невыразимо страшно и больно, что Эмилия разрыдалась и взвыла, а вместе с ней взвыла и вьюга.
Деревню замело в считанные минуты. Снег со льдом, падающие яростно, скрыли Эмилию от чужих глаз, и она воспользовалась шансом, сбежав, не оглядываясь — ни разу.
Она ведь даже не знала имени той женщины. Так она не знала и имён эльфов в лесу Элиор — разве многократная повторённая ошибка не становится злым умыслом?
(Вместе с Субару она выучила все имена жителей деревни Арлам. Надо знать свой электорат в лицо, так говорил он, кажется? Слово странное. Она не задаётся вопросом, что бы он о ней сейчас подумал — она знает.)
Эмилия бродит бесцельно между скрытыми под снегом домами — сколько людей осталось там? — и пальцы хрустят у неё под ногами.
— Простите, — шепчет она и не смотрит на лица: те искажаются в свете солнца, становясь безымянными эльфами, знакомыми горожанами, любимыми людьми. Все они её не простят.
Рука касается её плеча. Холодная и скользкая.
Воздух застывает в лёгких.
— Эмилия, — вздыхают сзади с облегчением. Низкий, приятный голос — такой легко представить в светских беседах, ведущихся на полном сливок общества торжественном ужасе. Теперь ей не надо смотреть, чтобы узнать его.
Эмилия срывается с места.
— Эми.. Стой! Да стой же!
Ледяная корка сугробов не ломается под ней, не скользит под подошвами. На голову ей не падают сосульки, ветер не кусает её за щёки, вынуждая развернуться. Улицы бывшей деревни проносятся перед её глазами, не запоминаясь ни капли, и ничто не останавливает её.
Но не должно ли?
Ужас кипятит её кровь и обжигает пятки, но в голове стучит холодная, жестоко прямолинейная мысль: она должна остановиться.
Она должна остановиться и принять своё наказание.
Она должна умереть ведьминской смертью.
Дом вырастает посреди улицы неожиданно. и Эмилия врезается в его стену.
Снег падает от удара, обнажая красный камень кладки. Прямо перед лицом Эмилии оказывается окно: внутри дома, в темноте полупустых комнат она видит на полу иссохшиеся трупы, сжавшиеся вместе в последней попытке добыть хоть немного тепла. Двое из них — совсем маленькие.
— Эмилия, — повторяют сзади, дыша тяжело.
Эмилия оборачивается медленно. Слёзы замерзают в её глазах, не успевая соскользнуть на щёки.
Юлиус носит утеплённый рыцарский плащ и прячет рук в толстые гладкие перчатки. Он выглядит запыхавшимся и очень живым, с горячей кровью и горячим сердцем.
Убей меня, собирается сказать она.
— Эмилия, — Юлиус приподнимает руки, показывая, что они пусты. Что он делает? Это уловка? Так о ней думают — как о той, кого победить можно только бесчестием? — Я пришёл сюда, чтобы...
Его зрачки расширяются.
Руку Эмилии жжёт и тянет к земле тяжестью. Она переводит вниз взгляд.
Гнилая чернота ползёт вверх по её пальцам, сжимающих разрезающий лезвием зрение клеймор: мир делится пополам вокруг его ледяного острия, и из раны мироздания сочится холод могилы.
Она кричит. Рука заносит клеймор для удара, движась не по её воле. В ушах звенит смех снежной бури.
— Ин! Нэс!..
Мир лопается, как мыльный пузырь. Эмилия просыпается, задыхаясь.
***
Она подходит к границе леса. Здесь кончаются безраздельные угоды Ведьме Вечных Морозов — здесь стволы и сугробы стоят непреодолимым частоколом, ветви деревьев смёрзлись в блестящую режуще-белым паутину. Метель становится сильней с каждым её шагом: она бросает Эмилии в лицо снег со льдом, срывая его с верхушек древних дубов, скрипящих опасно, и кровь из царапины на щеке застывает на коже.
До её возвращения пройти здесь было просто: десяток-другой шагов, и ты оказывался в широком поле, пустом и совсем непримечательном — до жути. Даже духи в нём были едва слышны — как будто всю магию из него высасывал в себя Элиор, слишком древний и ненасытный, чтобы упустить хоть крошку еды, пусть и не своей.
Иногда — часто — она думала, что в этом была её вина: её магия разбудила ото сна многовекового зверя, на спине которого они жили до той поры мирно, а может, её магия и была зверем, всё время требующим маны для подпитки.
Но граница — есть ведь граница. Эмилия знает откуда-то, но не может указать пальцем на источник знания: оно как будто взросло в её черепе, проросло там семечком леса, упавшим в неё в тот момент, как только она оказалась на этой земле. Нет в Элиоре места сильнее, чем его граница: переступи ты через неё сейчас, год назад, столетье назад, пятисотлетие, тысячелетье, и всё одно ты почувствуешь, как в этой черте струится магия, древнее которой разве что только основание этого мира, да и то неясно.
Не может же она навредить столь великой силе, думает Эмилия, дыша против ветра с трудом. Лёгкие едва не рвутся лоскутами — и всё же ей удаётся выкрикнуть:
— Эй!.. Ты... Вы... вы сдержите уговор... да ведь?
Ветер дует сильней и страшней, и она закашливается, подавившись своими словами. Его порывы забираются ей под кожу, режут до самой кости, как будто пытаясь освежевать, как свежуют подстреленного на охоте зайца — превращают животное в суть его: мясо.
Скрипят дубы.
О юная ведьма, о глупая ведьма. Какой нам интерес в ваших людских играх, в ваших предательствах и обманах, которых смоет время через одну лишь каплю всей нашей жизни? Мы поступим так, как нам велит твоё слово, а твоё слово — твоя воля, не наша.
Ты найдёшь свою волю скоро.
В сплетённых льдом ветвях Эмилия видит улыбку, растянувшуюся от края до края её зрения, лишённую кровожадности и жестокости. Она снисходительна и благосклонна: так мать смотрит на расшалившегося ребёнка, зная, что каприз его в сущности минутен и бесполезен.
Буря смеётся в грудной клетке Эмилии.
Она убегает.
***
Дорога ведёт её только прямо, и склонившиеся под снегом ветви изгибаются в арку, по другую сторону которой — тьма и метель.
— Я-я не х-хочу, — выдавливает Эмилия, заикаясь от рыданий. — Я не пойду!!
Но кому есть дело до её слов, когда её дела говорят громче? Когда её ноги идут, вступая точь-в-точь в оставленные в глубоком снегу следы, только вперёд, не останавливаясь?
Она пытается упасть. Не выходит: её спину поддерживают сзади как будто рукой, упершись холодной ладонью прямо в позвоночник, пройдя сквозь шубу, кожу и мышцы, как сквозь топлёное масло.
Ничего не стоит на месте в этом мире, юная ведьма, шепчет ей ветер, пришедший из леса в пустое поле не гостем, но хозяином. Ты пыталась сойти с дороги, но то был крюк, не развилка. Ты лукавишь теперь, притворствуешь, что ты в тупике, но какой в этом прок? Пока ты жива, ты идёшь по этой дороге, и когда ты умрёшь — пойдёт то, что останется после тебя. Ты не остановишь ход времени — морозы придут.
Пак, с важной мордочкой гладящий её по голове; Фредерика, улыбающаяся ей подбадривающе из-за угла; Рам, меняющая строгость во взгляде на снисходительность; Отто, тревожащийся за неё искренне после тяжёлых переговоров: Розвааль, поверивший в неё наконец, когда она показала себя; Субару, всегда-всегда в неё верящий. Притянуты к её лживому теплу, заморожены её искренним холодом; она попыталась сойти с пути и пригласила за собой бурю.
Эмилия делает шаг.
— Эмилия!
Это проклятье. Она проклята, так ведь? Она ошиблась, сошла с пути и теперь проклята, так это вышло?
— Юлиус, — имя режет Эмилии язык. Оборачиваться больно. Она хочет, чтобы холодная ладонь остановила её снова. — Я знаю, что ты хочешь убить меня, но послушай, мы были друзьями однажды, и я знаю, что не заслуживаю этого больше, но, пожалуйста, в последний раз поверь мне, если ты убьёшь меня, ты сделаешь только хуже, ты не спасёшь мир, я стану чудовищем, а я ведь уже, я...
— Эмилия. Сделай дружескую услугу и ты мне — выслушай.
Юлиус стоит на расстоянии вытянутой руки — удара даже не клеймора, ножа, — и на лице его нет гнева. Он выглядит опечаленным.
— Я не пришёл сюда убить тебя, — и в его голосе нет ни капли свиста метели и звона обледеневших ветвей и хруста снега. — Я пришёл найти тебя.
Внезапно слов во рту Эмилии остаётся очень-очень мало.
Только одно.
— Зачем?
Она видит, как беззвучно движутся губы Юлиуса — как он собирает предложения искусно и тщательно, укладывая многосложные и мудрёные слова в красивые высокосветские обороты, порой пряча в них суть — но всегда не со зла, а из добрых побуждений. Ей всегда нравилось слушать его речи, и сейчас, должно быть, ей предоставиться последнее удовольствие: это разбивает мне сердце, бесспорно, не так непоправимо, как вам, но всё же изрядно. К моему сожалению, я был избран, чтобы проводить вас на казнь.
Вместо этого Юлиус, поморщившись, поджимает губы — точно брезгуя потратить на неё лишние слова? Он говорит просто:
— Потому что твои друзья по тебе скучают.
Тонкий звук вырывается из горла Эмилии.
— Выражаясь упрощённо, конечно. Я взял на себя вольность несколько сгладить глубину их чувств, за что нижайше извиняюсь, но это не умаляет правды в них — твои друзья ждут твоего возвращения безмерно. Вашего покорного слугу попросили оказать посильную помощь в твоих поисках — надо сказать, весьма убедительно. Субару — что ж, ты знаешь Субару. — Он посмеивается, улыбаясь краешком губ. Такой смех окрашен воспоминанием — воспоминанием, к которым у Эмилии нет дороги.
Мороз касается пальцами её рёбер.
— Разве они... н-не зля-я-ятся? — голос выходит гадко пискливый.
Юлиус делает шаг вперёд — не очень-то изящно ходит он по глубокому снегу, отмечает Эмилия какой-то по-ребячески нелепой, не вымершей чудом частью рассудка невпопад, — и берёт её за руку. Перчатки у него и впрямь холодные и скользкие.
— Эмилия, — тон его серьёзен, а взгляд прям, — я клянусь своей рыцарской честью, что твои друзья не держат на тебя зла. Тебе не нужно бежать от меня. Тебя не нужно прятаться от них. В случившемся нет твоей вины. Прошу, поверь мне.
Пальцы изо льда и инея сдавливают её сердце почти что нежно.
— Но как же нет? — она лепечет. — То, что я сделала, это непростительно, это... чудовищно, я... А как же та деревня, а как же другие? А поместье? Разве всё хорошо с поместьем, неужели никто не пострадал? Разве... разве всё хорошо?
Вот она — тень, пробегающая у Юлиуса по лицу.
— Гм. Что ж, насколько мне известно, они всё ещё пытаются избавиться от ветра в каминах — советовать, конечно, совершенно неприлично, но, по моему скромному мнению, трубочиста определённо стоило нанимать почаще... — в его смехе нет лёгкости на этот раз. Блеск в глазах угасает быстро. Он вновь серьёзнеет: — На твоих руках нет крови, Эмилия. Ты сделала ничего, что нельзя было бы исправить.
— Но вы не исправили.
Эмилия выдёргивает руку из его ладони, отступая на шаг назад. Нога попадает в следующий след на тропе.
— Снежная буря в камине — это я помню. Вы не исправили её. Синее Солнце там, куда я его принесла — вы не нашли способа это исправить, да?
Юлиус прячет глаза на мгновение, и этого ей достаточно, чтобы понять правду. Полухрип-полустон сотрясает всё её тело.
— Да послушай же! — Юлиус рывком пытается сократить расстояние между ними, но Эмилия отступает ещё на шаг, всё не промахиваясь мимо следов, и он беспомощно останавливается. — Да, это правда. И да, забегая вперёд, на твою помощь с этим рассчитывают, но это не то, что важно. Я поклялся — неужели ты обо мне столь низкого мнения? Твои друзья вправду ждут и заботятся о тебе больше, чем кто-либо, и твоя помощь по их плану поможет искупить тебя не в их глазах, потому что им прощать тебя не за что, но в глазах королевства! Они хотят для тебя только хорошего — они твои друзья.
Быть может, все внутренности Эмилии принадлежат морозу теперь, и оттого она их не чувствует.
— Вот оно что, — воздух из её рта не превращается в пар. — Ты тоже она.
Юлиус моргает, будто и вправду застигнутый врасплох
— Она? — повторяет он с притворной растерянностью.
— Она. Ведьма Вечных Морозов. Она — Элиор. Она — я. Ты одно целое с ней, и ты хочешь быть одним целым со мной. И ты хочешь наружу.
Чужие-её глаза расширяются.
— Что... Эмилия, ты, должно быть, не так меня поняла, я не понимаю, о чём ты...
Клеймор скользит по её венам, собираясь рукоятью в ладони, лезвием в разрезанном воздухе, ране мира.
— Эмилия!..
Она заносит руку.
Юлиус-она не тянется к ножнам — только лишь смотрит в ужасе.
Это, конечно, знак, что это она, настоящий Юлиус бы сопротивлялся, настоящий Юлиус её ненавидит, настоящий Юлиус не здесь, она не может, она не может, она не может, она не может ударить Юлиуса...
***
...Субару в меховой шубе до колен, не подходящей ему по росту до нелепого, мечется по припорошенной снегом по комнате кругами.
— Нацуки-сан, — Отто тормошит его за рукав и шепчет ему на ухо отчаянно и слишком громко, — я бы всё-таки посоветовал вам подумать, что помощь лагеря соперника дорого нам обойдётся!..
— Соперника? Соперника кому, а, Отто? Отрастим тебе волосы, накрасим, посадим на престол, скажем, вот вам троюродная сестра Эмилии-сан, можете любить и жаловать?!
Эмилия деликатно кашляет. Отто и Субару, вздрогнув, смотрят на неё: заискивание против раздражение, которое, кажется, вот-вот прорвётся...
— ...Ты нас за нос не водишь, а? — Субару косится на неё подозрительно, оторвав взгляд от развёрнутых на столе карт со скудным количеством крестиков. — Чего там тебе Анастасия подсказала? Искать как можно дольше, чтобы она успела выиграть? Такая верность в твоём понимании, а?
— Субару, я сделаю вид, что ты сейчас промолчал, а ты перестанешь отпускать порочащие мою честь ремарки, — отвечает Эмилия со вздохом, и это не её голос — низкий, приятный. — Мне бы и в голову не пришло заниматься подобной низостью ради кого угодно. Кроме того, несмотря на твои возражения по этому поводу, я глубоко уважаю Эмилию и ценю нашу с ней дружбу, и предать это было для меня кощунством. Разве бы Эмилии понравилось такое твоё отношение к её друзьям?
Субару скрежещет зубами и, кажется, готов броситься в драку.
— Ты!..
...Приподнявшись в постели, Эмилия трёт лоб рукой. Голова гудит, а мочки ушей мёрзнут.
— Всё ещё ничего? — спрашивает Субару с горькой насмешкой в голосе — не над кем-то ещё, над самим собой, понимает она вдруг. Он отводит глаза в сторону и кусает губу. В свете свечи — подсвечник изящный и антикварный на вид, — его лицо выглядит постаревшим на годы.
Эмилия качает головой.
— Только снег, — она медлит. — Мне жаль.
Субару втягивает воздух прерывисто. Кажется, он хочет что-то сказать, но молчит...
— ...Боюсь, её могут исключить из предвыборной гонки, — говорит Эмилия.
Субару зарывается руками в волосы. Он сидит на заиндевевших ступеньках, не беспокоясь о холоде.
— Это нечестно, — шипит он глухо и отчаянно. — Нечестно! Она никогда... Она не хотела всего этого!
— Большинству сложно в это поверить, когда половина страны лежит в снегах, — она опускает взгляд. Субару смотрит на неё, задыхаясь от злобы. — Я верю. Она... добрая.
— Пошёл ты, — цедит Субару. Он трёт глаза рукой.
Эмилия садится рядом, предусмотрительно подложив под себя плащ.
Спустя несколько долгих секунд Субару приваливается плечом к её плечу.
Нет ничего неприличного, недопустимого в этом прикосновении — разве что чрезмерная фамильярность, — но отчего-то сейчас оно ощущается открытой раной и непозволительной близостью. Они...
(Моменты трескаются, трескаются, трескаются, и все они кровоточат и болят, как расколовшееся вместе с заточившим его в себе льдом тело.)
***
Ходить по лесу становится всё тяжелее. Эльфов замело по пояс, а дверь в её убежище уже не открывается. Раньше она расчищала снег каждое утро, третьим делом после приведения себя в порядок и завтрака.
Сейчас Эмилия знает: неумно позволять ей выходить наружу. Даже казавшиеся когда-то надёжными стволы Элиора её не удержат внутри, когда холод в её сердце возьмёт своё. Они и не хотели её удержать.
Она ждёт и надеется только на то, что в последние минуты ей хватит силы духа, чтобы заморозить себя во льду уже навсегда.
***
В её снах нет ничего, кроме метели.
***
Она просыпается от шума снаружи, проспавшая не то тысячу лет, не то две минуты. В её теле скопилась огромная тяжесть, придавливающая к постели, а во рту стоит тошнотворный горький привкус. Лечь обратно тянет страшно — густая и вязкая мысль, утопившая в себе все прочие, заполнившая до краёв череп, — но шум повторяется — и до ужаса похож на человеческие голоса.
Эмилия вскакивает, едва не запутавшись в задеревеневших ногах. Её кожа, она понимает внезапно, топорщится мурашками от холода, но её рассудок не отмечает холода. А очаг ведь— очаг потух давно, и дверь приоткрыта, и иней прополз на все поверхности, завоевал её убежище, и она хочет закричать, но вовремя зажимает рот рукой.
Кто там — снаружи? Жители той деревни нарушили обещание? Королевские рыцари пришли привести в исполнение приговор?
Подойдя на цыпочках к двери, Эмилия прислоняется к открытой щели. Снег с той стороны доходит почти до самого верха проёма и уже давно просыпался в дом, но через оставшуюся полоску блеклого света звуки доходят и досюда — прошли бы ещё сутки, и весь мир бы оказался отрезан от неё плотным снежным одеялом: ей стоило бы отчаяться от того, что это не успело произойти, но она всё та же мягкотелая дура, и от одной мысли её сковывает ужасом.
— А, а, а, а! Холодно-о-о, ой, чёрт, холодно, какая же холодрыга!
— Я же предупреждал тебя, что надо надеть высокие сапоги.
— Тц!.. Да пошёл ты! Я думал, это у тебя код секретный какой-то!
— Какой у меня «код», прошу прощения за вопрос?
— Я откуда знаю?! Ходишь тут в этих длиннющих сапогах со своими... ногами, пойди пойми, что у тебя на уме!
— На уме у меня было то, как не отморозить себе пальцы ног, которые, к твоему сведенью, чрезвычайно важны для баланса с мечом. Спросить это можно было бы гораздо раньше. К слову, если ты кинешь в меня этим ботинком, велика вероятность, что мы оба провалимся под снег из-за неравномерного распределения веса тебя на моей спине.
— Чт.... чт?!. Ты! Ты!! Ты, ты думаешь, я к тебе на спину кататься полезу?!
— Я предполагаю, что с одной обмороженной ногой у тебя будет не так уж много вариантов.
— Да я скорее зубами за ветки держаться буду!!
Эмилия стискивает рот так сильно, что болят зубы и звенит в ушах. Она ещё не проснулась на самом деле? Это ещё один сон, где Элиор зовёт её наружу изнутри костей, ноя невыносимо болью тоски?
Может, она потеряла рассудок?
Она считает в уме до одиннадцати: откуда-то у неё в голове стоит идея, что ни во сне, ни в безумии цифры ей не удастся уложить числа в ряд ровно. Может, её научил Пак давным-давно.
— Эмилия-я-я-я! Эмилия-тан, мы здесь!
— Гм-м, мне кажется, орать так громко здесь — это не самая лучшая идея...
Десять. Одиннадцать.
А может быть — внутренние органы скручиваются в узел и замерзают, как выжатые тряпки на смертельном морозе, — это так глубоко в ней пророс лес, что не нужны ему больше сны: его корни заползли в мозг, обвив его и запутав, и в том, чтобы верить самой себе, ей нет уже никакого толка.
Голоса удаляются. Эмилия разбирает слова «выглядит похоже на крыше» и «там же вроде деревня». Её — осознаёт с опозданием — трясёт.
От плача: ладонь у рта вся мокрая и солёная. Но что-то ещё, иное и дикое, рвётся у неё из груди, и когда она ослабляет хватку, то слышит смех.
В нём не смеётся буря. Нет хихиканья, звенящего заиндевелыми ветками, нет скрипа заледеневших дубов, нет хохота беспощадной метели. Этот смех едва человеческий, но не едва ли от того, что он выше бытия людского: больше он похож звуки животного, научившегося подражать людям ради пары крошек хлеба. Рваный и хриплый, сдавленный, жалкий.
По заветам Пака в убежище нет зеркала, но Эмилия может представить себя сейчас ясно. Её волосы нечёсаны, а одежда смята — пропали все наставления Пака об уходе за собой, все уроки Фредерики о умении одеваться; глаза западают так глубоко, что она похожа на скелет, а губы растрескались от мороза; лицо распухло и раскраснелось — уродка; дрожащая от каждой тени, питающаяся объедками, спящая в груде тряпок, живущая в темноте и боящаяся её же — затравленное животное, в чью нору ломится гончая, дичь в ожидании охотника, несчастная тварь, забившаяся в укрытие, бывшее брошенным домом кого-то, кого она по ошибке считает собой.
Вот и всё.
Ничего не изменилось.
Деревянная дверь трескается напополам, не выдержавшая напора мороза. Сугроб перед ней взмывает фонтаном.
Эмилии нравились фонтаны. Она будет скучать по ним.
Смёрзшийся снег колет и царапает ей пальцы, пока она выкарабкивается по нему на скользкий наст, наружу, под пасмурное небо и мрачно смыкающиеся под ним ветви. Задрав голову вверх, она вглядывается в низкие серые тучи: сквозь них всё так же не видно ни единой звезды.
— Ты хотел, чтобы я была храброй, — она шепчет, пытаясь вообразить её — необыкновенную звезду, возвращающую домой потерявшихся в дорогах путников: яркую, в самом центре, должно быть, небосвода, и отчего-то аметистово-фиолетовую, — Прости.
Хлопья снега приземляются её на лоб. Даже не холодно.
Её ноги ступают почти что беззвучно. Кто-то умнее — зачитывающийся сложными книгами и говорящий длинными словами, — сказал бы, что такая погода, что был лёд с дождём. Эмилия думает: её уже и лишать жажды к побегу нет смысла.
Прощайте, говорит она мысленно всем тем обледеневшим эльфам, что встречаются у неё на пути, мне жаль, что я вас так и не узнала.
Замёрзшая деревня, погибшая деревня, почти исчезла в снегах: видны и впрямь крыши, флюгеры, столбы, поднятые в ужасе руки. На её краю два цветных пятна выглядят пролившимся на холст содержимым палитры другой картины. Инородность во всей природе, примесь извне, противоположность наперекор всему.
— Этот выглядит очень милым и маленьким, — тычет в одну из крыш тот, кого нарисовали Субару. Голос похож до неотличимости. Это больно. — Может, там?
Тот, кто изображён Юлиусом, щурится. Отбрасывает с глаз прядь волос — как гадко с их стороны, как подло.
— По-моему, это курятник.
— Эй.
Голос Эмилии звенит разбившимся колокольчиком.
Цветные пятна поворачиваются.
— Эмилия, — голос Субару срывается на хрип. — Эмилия!!
— Эмилия, — голос Юлиуса совсем как во снах. В нём настороженность — но и облегчение тоже.
Пятно-Субару бежит к ней, проламывая наст и спотыкаясь трижды. Пятно-Юлиус следует за ним: движения осторожны, взгляд пристален.
Ей хотят вцепиться в плечи, но останавливаются. Эмилия бы подумала: это всё моё лицо. Но она знает: так — мучительнее.
— Эмилия, о боже, Эмилия, ты... Ты в порядке? С тобой всё хорошо? Что я несу, ха-ха, ты не в порядке, да? Я идиот, я знаю, но я просто, я... зачем я говорю о себе, прости, но я... ты... прости, пожалуйста, я просто хотел сказать, мне так, так жаль... но, но, но ты живая, и ты здесь, и я... я... ты как?
С каждым словом пятно-Субару приобретает оттенок ужаса всё глубже. Это больно.
— Эмилия, — пятно-Юлиус заглядывает ей в глаза, и его портрету будто бы не всё равно. Его черты запечатляют беспокойство, смешанное с облегчением. — Ты нашлась.
— Да что ты говоришь, — смеётся пятно-Субару надрывно и нервно. Дёргается перекошенная улыбка. — Ты настоящая, да? Эмилия-тан? Прости. Я дурак.
Эмилия не удерживает всхлип в горле.
— Мы можем... пожалуйста, можем мы закончить побыстрее, пожалуйста?
— Что? — краски пятна-Субару блекнут.
— Вы выиграли. Я слабачка. Я ничтожество. Я ду-у-ура, — вой рвётся у неё из груди. — Зря я вышла из леса. Я Элиор, и Элиор — это я, я Ведьма Белого Леса, я Ведьма Вечных Морозов, я не Эми...
Кожу вокруг рта обжигает горячим. Пальцы — тонкие, длинные, — осторожно и бережно, без всякой силы закрывают ей рот.
— Прошу, Эмилия, — на пятне-Юлиусе написана тревога, — не говори так.
Её колотит крупная дрожь:
— Я убила тебя, — слёзы падают на щёки, и Эмилия представляет, как они размазывают по подбородку краску пальцев. — Зачем вы притворяетесь, зачем вы меня мучаете, я поняла, хватит, хватит, хватит...
— Притворяемся, что мы что? Что прошли сюда километры по снегу через всю страну? Что обшарили весь этот, этот... грёбаный лес? — Эмилия знает, как звучат слёзы в голосе Субару. Вот так. — О чём ты говоришь?
— Субару, — вздыхает пятно-Юлиус.
— Я убила тебя!! — взвизгивает Эмилия. — Я убила тебя на дороге в этот грёбаный лес, и, и, и ты не носишь перчатки, и вы притворяетесь, настоящие Юлиус и Субару, никогда, никогда-никогда бы меня не простили!!
Пятно-Юлиус несколько секунд молчит.
Забери меня, беззвучно, но чётко произносит Эмилия.
— Я снял перчатки, — говорит он с невыносимой серьёзностью. — Каждый раз, когда я тебя касался, твои глаза...
— Глаза Ведьмы?
Улыбка — кривая. Печальная.
— Нет, Эмилия. Запуганные. Тебе было страшно.
— Когда это она тебя убила? — подозрительно косится пятно-Субару, тыкая пальцем плечо пятно-Юлиуса. Эмилия ждёт, как смажутся краски.
— Клеймором. Я рассекла его пополам, я смотрела на его мясо, я...
— Что сказать? В некотором роде я, гм, вернулся после смерти, — отвечает пятно-Юлиус с нотой плохо скрываемого самодовольства. Эмилия и пятно-Субару таращатся.
Он быстро тушуется, откашливаясь в кулак:
— Рассыпалась, кхм-кхм, моя проекция. Тело моё, к счастью, по большей части не пострадало. Так, пять минут было ощущение... гм, что ж, как если... снег есть, в общем. Не самое приятное, но...
— Ха-ха, а-ха, — смех пятна-Субару фальшивый. — А ты что, пробовал, Совершенный Рыцарь?
Пятно-Юлиус вздыхает и не удерживается от того, чтобы закатить глаза на несколько моментов.
— Вопреки твоим убеждениям о моей личности, однажды мне было пять лет.
— Ха!
— Субару, тебе не обязательно начинать это каждый раз...
— Ты просто ничего не понимаешь в стратегии, — пятно-Субару улыбается широко и проказливо, и Эмилии знакома эта улыбка до мельчайших чёрточек. — Эмилия, я бы простил тебя, даже если бы ты убила Юлиуса!
— Гм.
Эмилия взвывает, как загнанное, подстреленное животное.
— Хватит, пожалуйста...
— Я бы простил, если бы ты убила меня, — по лицу пятна-Субару катятся настоящие слёзы. — Ты и правда дурочка, Эмилия-тан. Неужели ты этого не знала?
— Хв... хва...
Она не может не думать о том, как в пальцах пятна-Юлиуса бьётся тёплая кровь в тёпло-красном мясе.
Пятно-Субару тянется к ней.
Его руки смыкаются вокруг её спины — и сжимают.
Бережно-бережно.
Она ждёт, когда сердце пронзит лёд.
Утеплённый рыцарский плащ обнимает их плечи. Уместить под ним трёх человек — оказывается, в нём на это достаточно ткани. Пальцами — а ведь они прохладные были всегда и сейчас, дело лишь в сравнении, понимает вдруг она, — её притягивают поближе.
— Вы имеете дурную привычку недооценивать своих друзей, госпожа Эмилия, — Юлиус улыбается ей насмешливо и очень тепло.
— Всё будет хорошо, Эмилия, — шепчет Субару, и его горячие слёзы обжигают Эмилии плечо. — Я обещаю, наступит весна.