~~~

Ке́ллахдун, Эрле́ндра

1125 год от Великой Зимы


      — Верни её, верни! — Хьяльмви́да, задыхаясь, срывается на крик — обледеневшими руками она кладёт тяжёлую голову Исы к себе на колени. Кровь повсюду — липкая, гнилостная, грязно-бурая; пожилая гидья-целительница проворно разрывает на Исе рубаху, пачкая белую робу с вышитыми золотом рунами.


      Рана ужасна: обнажённые розово-алые волокна плоти свисают, будто обрывки ткани. Целительница поджимает губы и хмурится: Хьяльмвида больше всего на свете боится ненароком понять, о чём та думает.


      Привычно она обращает взор к небу — как минувшим утром, когда просила у богинь благословения перед боем, чтобы меч был остр, а рука — тверда. Только нет здесь вовсе богинь — да и неба тоже нет, лишь прогнивший бревенчатый потолок да рассованные по койкам раненые девы щита.


      Иса под её руками заходится мелкой дрожью. Неужто так полюбилась её доблесть ясноликой Бе́ргдис, если призывает к себе в чертоги небесные? Нет, умоляет Хьяльмвида богинь, — рано, слишком рано: не пристало дочерям уходить в Ски́рхейм прежде матерей.


      Смотрит Хьяльмвида в её стекленеющие глаза — но видит лишь искажённое яростью лицо эрлендской мечницы и длинное, тонкое лезвие, блеснувшее над головой, словно вспышка молнии.


      Удар Иса приняла на себя — мгновенно, Хьяльмвида не успела даже опомниться, даже вскрикнуть. А после — всё завертелось, закружилось, смешалось: вопли женщин и лошадей, вонь крови, чужие руки, оттаскивающие прочь полуживые тела.


      — Если она умрёт — я добьюсь, — гневно шипит Хьяльмвида, тяжело дыша и указывая дрожащим пальцем на целительницу, — чтобы по приезде в Ве́стейн — даю слово! — тебя казнили, старуха. Всех вас!


      Она обводит глазами заброшенный эрлендский барак. Напрасно угрозами воздух сотрясать, никому нет до них дела: ни наспех перевязанным и стонущим в полузабытьи воительницам, — ни гидьям, шёпотом возносящим молитвы Бергдис. Столько они повидали в этой затяжной войне, что не испугать их даже самой мучительной казнью — однако всё равно медленно замолкают голоса и расступаются целительницы.


      Выходит вперёд дева в скромном одеянии послушницы — худая, чернокосая и совсем молодая. На войне такой и вовсе делать нечего, зарубят и не заметят — однако перед нею даже старшая из целительниц отступает почтительно, будто перед кюной.


      — Позвольте, — начинает она, складывая ладони в приветственном жесте — медленно и спокойно, словно на почётном приёме в богатом одале, а не на терзаемой войной земле посреди мёртвых и умирающих. — Многих я у богинь отмолила в своём обучении, видала раны и пострашнее этой, — легко будет исцелить это тело.


      — Прочь, девчонка! — перебивает её Хьяльмвида гневным вскриком. Не выжила она ещё из ума, чтобы возлюбленную свою подругу отдавать послушнице: пусть лучше идёт на крестьянских детишках учиться!


      Пожилая гидья продолжает рану обрабатывать, безнадёжно головой качая. Иса ещё дышит — рвано, еле уловимо, и каждый вдох будто трудней предыдущего даётся. Что скажет Хьяльмвида, когда привезёт её тело на щите в обдуваемый морскими ветрами Фа́ригард? Как посмотрит в глаза её старушкам-матерям, когда те зажгут погребальный костёр?


      Есть для девы и иные причины жить — только вспоминает Хьяльмвида, как поклялись они когда-то, юные и пылкие, уйти в посмертие вместе, куда бы ни направили их богини. Иса уж, наверное, не помнит той старой клятвы, как и гидья, её закрепившая — так давно это было, что и сами богини, наверное, уже забыли.


      Хьяльмвида не успевает опомниться, как послушница вдруг возлагает руки на пульсирующую рану, — и замирает на месте.


      Пожилая целительница кладёт руку Хьяльмвиде на плечо, молча наблюдая. Кажется, что шепчет дева что-то про себя: может, умоляет Богиню-воительницу оставить свою дочь на земле живых и приберечь ей место подле себя в Скирхейме.


      То ли от потрясений пережитых, то ли от густого, спёртого запаха крови у Хьяльмвиды мутнеет в глазах: кажется ей, что кровь в рану возвращается капля за каплей, а дыхание у возлюбленной её подруги ровным становится, как у спящей.


      Белые руки наконец отрываются от тела — не держат они ни травяных настоев, ни снадобий.


      — Кто… Кто ты? — шепчет Хьяльмвида поражённо.


      Молодая целительница поднимает глаза, чёрные как воды Фьо́трхейма, и Гримге́рдой называется.


***


      Боль уходит.


      Медленно и лениво, будто засидевшаяся допоздна гостья — покидает, оставляя за собой лишь облегчение и тишину.


      Сквозь сомкнутые веки Исанфри́да ощущает, как озаряется всё светом, ярче которого не видала она в жизни — но не ослепляя, а лишь мягко обволакивая.


      Свет обнимает её сильными руками подруги, шепчет на ухо ласковым голосом матери: всё позади, пора сложить оружие и распустить косы, ведь нет здесь ни сражений, ни скорбей. Все они: воительницы, мастерицы и скальды, — прежде всего истерзанные, уставшие дочери; и как дочерей их встречают богини в своих чертогах.


      Свет подталкивает её, провожая вперёд и складываясь в тропу из зелёных, голубых и алых цветов — ту, что люди когда-то прозвали сиянием северным. За позолоченными столами, где не счесть напитков и яств, видит Исанфрида, как поют да смеются женщины из всех поколений; соратницы и наставницы, праматери и героини древних саг — все здесь, все сидят бок о бок, как равные.


      Шаг за шагом приближается она к пиру — и вдруг машет ей, улыбаясь, фигура высокая и знакомая.


      — Всё кончилось, ледяная дева, — Хьяльмвида отодвигается, освобождая место рядом с собой на резной скамье: ничуть не изменилась, разве что волосы не собраны, а лежат на плечах свободно. — Недолго ждать пришлось, пока явишься: не остыли ещё закуски и не иссяк хмельной мёд.


      — Тебе — ждать? Меня? — удивляется Исанфрида: только что ведь помнила, будто сама ей жизнь спасла ценою своей…


      — Ну а как же, невестушка моя непутёвая, — она распахивает рубаху, обнажая заживший розоватый шрам вдоль крепкого смуглого тела. — Там уж совсем не выбраться было… Да и сама-то помнишь, Исанфрида: поклялись, от судьбы теперь не убежишь.


      Дрожит воздух вокруг, будто подёрнувшись льдом: неправильно что-то, неестественно в её словах — а что именно, не понять сразу…


      Озарение приходит резко, обрушившись горной лавиной: никогда не бывало такого, чтобы Хьяльмвида её звала полным именем — тем, которым матушка наградила.


      — Это не…


      — А? — невеста, отпив из массивной кружки, вздёргивает бровь. — Что-то случилось?


      Исанфрида оглядывается: всё те же женщины вокруг, но смеются как-то неправильно, улыбаются косо, и в самих их взглядах человечьего всё меньше. Кажется, протянешь руку — и насквозь проткнёшь, будто морок это один…


      — Не верю, — еле заметно шепчет она. — Это всё… не настоящее.


      Смеясь, Хьяльмвида ставит кружку на стол.


      — Дивлюсь я тебе: вроде ни капли хмеля ещё не пробовала, а говоришь так, будто уже…


      — Я сказала — не верю! — вскрикивает Исанфрида и резко встаёт из-за стола.


      И всё исчезает — быстрее мановения руки, быстрее мысли.


      Будто в детстве, просыпаясь от собственных истошных криков и не узнавая поначалу ни себя, ни родной комнаты — она потерянно озирается по сторонам. Ничего не видно: кажется, и впрямь вот-вот очутится дома на полу возле кровати, и мама с матушкой прибегут утешать и убаюкивать.


      — Умная, — слышит вдруг Исанфрида голос — не вдалеке и не вблизи, не женский и не мужской. — Не отдашься обману так просто — как и весь твой род, дочь Су́ннивы.


      Дева уголком рта усмехается.


      — Вот как — обман! Неужто не оценила Ясноликая мою доблесть — или убоялась, что я окажусь сильнее всех её воительниц, вместе взятых? — она осматривается и обнаруживает себя среди бескрайнего озера по щиколотку в воде. — А ты тогда кто? Покажись, да не притворяйся больше.


      Высокая фигура в длинном плаще, отделившись от тьмы, медленно оборачивается — могучая, величественная, словно одна из тех героинь, что были воспеты мастерицами во фресках и скальдами в сагах. Словно одна из тех богинь, чьим идолам молились перед боем древние дикие воительницы, окропляя жертвенной кровью.


      — Предстань я пред тобой в облике истинном — всё равно бы ты не узнала. Не видала бы тогда больше ни света, ни мрака — не знать тебе тогда больше ни богинь, ни себя самой, — отвечает фигура вполоборота, выходя на свет; голос её спокоен, но походит на грома раскаты. Кожа у ней бела, будто камень, а волосы на плечах лежат чёрно-алой копной. — Звать меня можешь А́льдри, как звала твоя мать и мать твоей матери.


      Исанфрида растерянно глядит вниз: ледяная вода плещется о её голые ноги. Мгновенье назад, пируя за столом, была она в полном боевом убранстве, а теперь стоит босая и безоружная…


      — «Альдри», — повторяет она, нахмурив брови. — Немного я о тебе слышала: только в притче о трёх странницах, да ещё где-то… Как там оно? «И спросила ворона: где искать безутешную жницу? Первая странница сказала, что на дне моря, вторая — что на поле в кругу погребальных курганов…»


      — Помню. Точно так же все твои праматери говорили, прежде чем уйти мне в вечное служение — скоро и тебе встречать твою долю, ледяная дева.


      Вроде бы и похожа незнакомка на женщину обыкновенную, вроде бы правильны черты её сурового застывшего лица, — однако всё равно не по себе Исанфриде за ней наблюдать. А уж когда говорить начинает — тем паче…


      Она вспоминает вдруг, от кого имя Альдри ещё слышала: от мамы, пока та металась по взмокшим простыням, терзаемая кошмарами.


      — Пусти меня отсюда! — Исанфрида привычным движением тянет руку к поясу, и меч оказывается в ней сам собою. — Пусти, не морочь голову!


      Взмах — меч рассекает воздух и застревает в складках плаща, словно в болотной трясине. Альдри, даже не шевельнувшись, устремляет на Исанфриду пустые глаза.


      — Хочешь биться?! — вскрикивает она вдруг не своим голосом, перекосив лицо; взмахивает плащом — и оборачивается чудовищем в два её роста, многооким и клыкастым. — Так бейся!


      И раскалывается меж ними земля — ходит ходуном, трескается, грохочет. Расползается во все стороны, словно края раны — еле удерживается Исанфрида на ногах.


      Трещины, голодные хищные пасти, урчат и сочатся гноем — восстают из них одна за другой воительницы в доспехах, какие Исанфрида лишь на древних картинах видала. Мгновение — и они устремляют на неё сотни мёртвых, безжизненных глаз-угольков. Окружают глухой стеной.


      Исанфрида выставляет остриё вперёд, подумав отчего-то, что едва ли можно умереть дважды.


      Противницы пускаются в бой, с утробным криком раззявив кривые пасти.


      Массивный меч крошит кости легко и резко — взмах за взмахом. Хруст, лязг, глухие стоны из-под забрал — совсем как раньше, разве что кровь не хлещет отовсюду на поле брани.


      Где падает одна — появляются ещё пятеро. Выползают из пропастей, переваливаются друг через друга с тупым упорством. Уж не видно земли под обломками костей и доспехов, когда Исанфрида всаживает остриё под очередной шлем.


      Круг неумолимо сужается; несколько рук цепляются за одежду, затягивая — Исанфрида перерубает одну за одной.


      Кажется, редеет уже проклятое войско: всё ленивей движения, всё медленней атаки, — но и сама она едва с ног не валится.


      Рука, ослабев, дёргается. Меч плашмя врезается в сталь. Отзвенев, падает наземь — отдельно лезвие, отдельно рукоять с торчащими в ней жалкими обломками.


      Исанфрида падает на колени.


      Воительницы замирают, не смея приближаться — но и круга не размыкают… Неужто всё позади? Неужто это… испытание?


      Она оглядывается… и вдруг слышит смех — низкий, раскатистый, будто отовсюду сразу идущий.


      Альдри на мгновение появляется вдалеке, возвышаясь над полем брани — огромная, еле различимая, будто сотканная из дыма над горящим поселением.


      Один короткий взмах когтистой лапы — и вновь дрожит под Исанфридой земля.


      И вновь срастаются кости, и сплавляются доспехи, и встают чёрною стеною воительницы, в сталь облачённые — вдесятеро больше, чем было. И ничего ей больше не остаётся, кроме как зажать в руке сломанный меч — так крепко, как только может.


      Обнажённое лезвие врезается в плоть — нет, она не покажет боли, не насытит чудовище своими страданиями…


      Она встаёт, кидается на стену из противниц — но те вдруг сливаются воедино и оборачиваются стеною огненной. Клинок, раскалившись, обжигает изрезанную ладонь, и не отпустить его никак, не отбросить…


      — Что тебе нужно?! — Исанфрида в отчаянии оборачивается туда, где Альдри стояла. — Разве не довольно мне битв? Разве не довольно…


      Пламя заполоняет всё, не давая вглядеться.


      — Нет, — молвит Альдри, пройдя сквозь его завесу — и оно вдруг угасает, вновь погружая в темноту. — Вот оно — то, что ждёт тебя, если воспротивишься. Я — во вздохе твоём выстраданном, в стоне твоём предсмертном; я — в каждой ране и болезни, в испарине умирающей и в плаче скорбящей. От меня тебе не деться — можно лишь…


      Боль в мгновение проходит, оставляя за собой пронизывающий холод, от которого ничуть не легче.


      — Оттянуть срок? — заканчивает Исанфрида.


      Альдри приближается, оборачиваясь на ходу вновь белокожей женщиной.


      — Нет нужды, право. Не возьму в толк, отчего ты подумала, будто именно сейчас твоё время пришло: слишком уж молода, чтобы мне служить. Слишком доблестна, чтобы оставить тебя без награды, — хмыкает она, не по-человечьи изогнув губы, — да и дочь твоя…


      Последние слова врезаются в голову смертоносным лязгом меча. Нет у неё дочери, но есть мечта о ней — а коль здоровья телесного и душевного хватит, то о троих иль четверых…


      — Значит — отпустишь? Никаких больше испытаний, никем платить не заставишь?


      Возникает вдруг в памяти образ Хьяльмвиды: была ведь здесь она, будто настоящая — значит, и над ней властно это чудовище?..


      А мама с матушкой? А дети её будущие?..


      — Ты всё за близких своих ненаглядных волнуешься… что ж, тогда слово даю: не трону никого из тех, кто любим тобою, — отвечает Альдри, будто отмахнувшись. — А пока — живи свою жизнь, Исанфрида, и жди нашей новой встречи.


      — А дочь? Что ждёт мою дочь?! — вскрикивает она, и ладонь вновь вспыхивает слабой болью.


      — Так печёшься о ней, хоть и нет её ещё на свете. Но коль покою не даёт, скажу… — Альдри вдруг останавливается, будто задумавшись, а продолжает голосом таким вкрадчиво-спокойным, что аж тошно, — судьба у ней будет великая, а сила такая, какой ни одна из смертных не видывала. Каждая будет знать её имя — и каждая будет трепетать перед её могуществом.


      Исанфрида замирает, потрясённая: не ожидала услышать благословения от той, что её истязала. В разных обличьях, видать, приходят светлые богини, чтобы испытать веру своих дочерей — то ли за храбрость вознаградили её, то ли за достоинство…


      Почти исчезает Альдри, и кажется деве, что может и побольше узнать — только о чём спрашивать?


      — Постой!.. Как найти мне тебя, когда придёт время? Куда подношение сделать… отплатить за благословение? — она делает несмелый шаг вперёд; всё тяжелее здесь находиться, прочь выталкивает её это место, будто нечто чужеродное.


      — Притчу-то целиком знаешь? Не припомнишь, что третья странница ответила?


      Она застывает на месте.


      — «Нет нужды искать её, ибо живёт она в каждой из нас, и каждая сражается с нею в разуме своём».


      Альдри, полуобернувшись, кивает.


      — То-то и оно.


      И растворяется во тьме, оставляя её в одиночестве и холоде.


***


      Почти уж не помнит Исанфрида, как проснулась и где; даже лица людские, кажется, пришлось заново узнавать, когда тщедушная черноволосая девчонка в испуге отшатнулась от её ложа. А после — когда смуглая женщина, едва знакомая, опустилась перед ней на колени и припала к её рукам мокрыми горячими поцелуями; ожило в то мгновение что-то в памяти, но тут же погасло, будто свеча под порывом ветра.


      Теперь же, на пиру в честь чудесного выздоровления, глядит Исанфрида на счастливую невесту; вспоминает и косы её замысловатые, и одежды яркие — вспоминает и маму с матушкой, что сидят по другую сторону стола в обнимку, вечно неразлучные. Словно пробудиться должно в груди что-то от этой картины, дрогнуть струною скальды — однако ничего не чувствует Исанфрида, как бы ни силилась.


      Ничего, кроме холода.


      Она здесь, во плоти; сокрушила ледяную тюрьму волею и мечом, однако даже острейшему из мечей не выкорчевать льда из её сердца. Не сдвинуть хоть чуточку, не пустить трещину — даже спустя время.


      Лёд остаётся там вечной мерзлотой.


      Порою он становится почти не ощутимым, будто подтаивая по краям; однако порою напоминает о себе — как спустя несколько лун в беседе с Хьяльмвидой: в тот день, не найдя меж собою прежних чувств, решают они наконец пойти каждая своей дорогой, без пустых скорбей и сожалений.


      Одна зима сменяет другую; жизнь идёт своим чередом, будто и не прекращавшись. Когда Исанфрида принимает на себя бремя ярлины; когда, заскучав, берёт мужа; когда даёт жизнь четырём детям — трём крепким девочкам и сыну, — по-прежнему ничего она не чувствует, кроме холодных уколов где-то внутри.


      Лишь тогда понимает: Альдри хоть и отпустила её на свободу, но сковала оковами другими, незримыми. Пустой оказалась клятва безутешной жницы, ведь никого больше не суждено полюбить Исанфриде…


      …Глядя на свою последнюю новорождённую дочь, клянётся она навеки освободить свой род — или пытаться до последнего вздоха.


      До того самого мига, когда наконец дождётся их новой встречи безутешная жница Альдри.

Содержание