Глава 1

Узкие улочки ручейками огибают невысокие кирпичные дома. Солнце брызгами рассыпается по камням и мажет пастелью мощёные дорожки, отражается в лужах игривыми бликами.

      Ещё вчера бывшее мрачным небо сегодня не хранит в себе ни единого облачка, растягиваясь в до прозрачности голубое полотно. Влажный воздух горчащей солью оседает на коже.

      Умирающая Венеция переигрывает капризностью и непредсказуемостью погоды сыреющую в памяти Англию. Февраль едва вступил в свои права, но близкий рассвет весны уже ощущается в каждом, колючем пока, порыве сурового ветра.

      Центральные улицы сворачиваются позади, скрываются за низкими обветшалыми домами с облупившейся краской, но и здесь нет тишины. Карнавал в самом разгаре: люди пёстрыми муравьями сбегаются на улицы, шествуют по едва согретым камням, подставляя цветастые маски и вычурные наряды первым лучам тепла. Город шумит и смеётся, будто не брошен Богом на неумолимое поглощение морем, город пьян и весел, словно ещё не нажился.

      Венеция празднует: разрывает небо хохотом и громом салютов, осыпает серые лужи цветным конфетти и брызгами ликования, превращаясь в сплошной калейдоскоп из акварельных подтёков и цветного стекла.

      Огромная клетка золотых канареек и нелепых, дурных попугаев.

      Мне с моей скучной вечностью тут быть не пристало.

      Здесь не найти покоя, но мирный проулок заброшенного квартала у самой окраины ласкает раскалённые раздражением нервы.

      Я здесь совсем не к месту — мрак без маски в угольно-чёрном пальто.

      Забитые гнилыми досками окна смотрят безмолвно, смиренно, прощаются будто и прощают. Ладонью касаюсь сырой, потрескавшейся штукатурки и слышу скрипичный зов.

      Воздух враз наполняется вкусом: свежесть роз мешается с пресыщенным запахом вин, и в этом запахе тонет слишком знакомый свет.

      Праздный шум нарастает, близится трепетно-тревожным, и я замираю, не в силах преодолеть нарастающее в груди неверие.

      Из-за поворота высыпается толпа, цветными стёклышками и потоком крашеной воды затопляет собой непозволительно узкие улочки. Смех и песни слетают с их губ, барабаны и бубны мешаются с грустью флейты, звенят колокольчики обречённо-счастливо; всё это перекручивается с горчащим в памяти хвойным дымом костров и рёвом ведьмовских шабашей.

      И среди них неуловимо призрачно видится знакомая фигура: хрупкий мальчишка шествует впереди, беззаботно и смело ступая по лужам, подошвами рассекая отражение неба в грязевой воде.

      Он идёт легко и свободно, как никогда не ходил на моей памяти, и плечи его расслаблены. Лицо сокрыто узкой венецианской маской, искусной в своей простоте: густой синий бархат в чёрном атласном окаймлении.

      Юноша склоняет голову к светлой скрипке, почти нежно прижимается щекой к лакированной древесине; смычок в его пальцах порхает по струнам, и звук рассыпается плачем и смехом. Толпа за тонким плечом гудит, гогочет, насвистывает не в ритм — они все поют о своём, играют на чудной лад, и искристый стон струн мешается с раскатистой трелью духовых и гулким боем ударных.

      Я обмираю в тяжёлой, несвойственной мне нерешительности, безмолвно смотрю, как он плавно движется навстречу.

      Глаза его ярче и темнее бархата маски, насыщенные ночным синим, сияющим звёздно-лукавым. И когда он проходит совсем близко — протяни руку и коснёшься плеча — он ловит мой взгляд. Щурится хитро, и на миг в радужках вспыхивает насмешливо-алый.

      Багрянец топит золото вокруг, поглощает собой и звук, и свет. Смотрю на него, очарованный, и внезапно не знаю, куда деть руки.

      Проходит мимо и не сбивается ни с шага, ни с ритма.

      В плечо врезается человек в сияющем фиолетово-барбарисовом мареве шёлка, и я сторонюсь, не желая быть частью цветного потока людей.

      Звук возвращается внезапно, отдаёт резью в глазах, будто шторы раздёрнули и разогнали мрак жалящим солнечным светом. Безликие души в пёстрых листьях одежд огибают меня, проходят почти вплотную и словно не замечают вовсе; взгляды людей, хмельные от праздного ликования, направлены вперёд — в узкую спину мальчишки, что легко и играючи ведёт их за собой.

      Словно Гамельнский флейтист выбрался из пыльных сказок, внезапно решив посетить утопающую в светлой грусти Венецию.

      Солнце ложится косыми лучами на стёртые кирпичи, брызжет золотом, и в каждом заколоченном окне чудится витражный просвет.

      Сиэль идёт, не оглядываясь, едва слышно напевая под скрипку, а за спиной, повязанный на пояс, тянется красный воздушный шар — до того невозможное в своей уместности сочетание, что хочется проморгаться.

      В ладони зажат шелестящий конфетный фантик с парой небрежных фраз, рисованных быстрым, вихристым почерком.

***


      Сиэль приходит в назначенный час, и с ним незримо приходит вечер.

      Раскалённое солнце брызжет апельсиново-яркими брызгами в воду и едва касается нити горизонта. Воздух вокруг наполняется ароматом вина и фруктов, светом и искрами смеха, что призрачной вуалью прицепились к мальчишке.

      Море с ласковым шелестом набегает на холодный песок, и скрип деревянных мостков мешается с ветром. Сиэль ступает едва слышно, и в каждом шаге сквозит воздушная лёгкость: того и гляди, оторвётся от земли и взлетит.

      Не дойдя пары шагов, он останавливается, небрежно пряча руки в карманы брюк. В глазах прозрачным багрянцем отсвечивает алая сытость, а на губы тонким мазком ложится улыбка: в ней таятся поровну и печаль, и ласка.

      На тощих плечах едва держится пасмурно-серый свитер; ткань надувается парусом за спиной от каждого порыва ветра. Взгляд застывает в выемке у ключиц, а на языке вертится: милорд, ветер с моря холодный, простудитесь…

      Не простудится, конечно: демоны не болеют.

      Сиэль зябко ведёт плечами, будто мысли мои прочёл, и с лёгкой тенью вины склоняет голову. А в глазах блестят лукавые звёзды.

      Идеально выверенная человечность проскальзывает во всём: в глубоком, спокойном дыхании, в слабом прищуре на солнце, в подрагивающих от сдерживаемой улыбки уголках губ. Под челюстью на светлой коже пульсом частит едва видная венка — сердце бьётся, как будто он жив.

      И осознание фальшивости всего этого отзывается уколом под левым ребром, сжимается, переворачивается там же что-то застаревшее и давно изжитое и вытекает в вены густым раздражением.

      Взгляд цепляется за бежевый чехол за его плечом, и мне кажется уместным заметить:

       — Вы никогда не любили скрипку.

       — Я никогда её не понимал.

       — А теперь, значит, поняли?

      Он отвечать не спешит — вместо этого обходит меня и бесцеремонно усаживается прямо на отсыревшие доски мостка. Забытое давно ощущение прокрадывается из глубин памяти: я вновь стою подле него, за его плечом; наблюдаю сверху и внезапно ощущаю себя невероятно древним.

      На сизые прядки пылинками осыпается солнце. Мальчишка запрокидывает голову и жмурится, будто рыжий свет в бликах моря и правда слепит. Улыбается невинно, а на губах невидимой нитью блестит след недавно поглощённой души.

      Неподдельная, искренняя лёгкость эфемерным крылом ложится на худые лопатки, сквозит в каждом движении. Он покачивает лениво ногой, и носок лакированного ботинка ловит солнечный блик.

      Сиэль свободен, по-настоящему свободен, — понимаю я, и от этой мысли внутри всё сжимается. В грудине теплится что-то призрачное, разведённое из давно позабытой нежности и печали, окраплённое неверием — ни ему, ни в него.

       — Как ты? — Тихо, не громче шёпота спрашивает, и через миг я уже не уверен, что это не шелест волн глумится над моим разумом. Смятение изнутри захватывает, столь непривычное и неуютное, что я теряюсь.

      Из всех возможных, вопрос не самый неожиданный — и всё же внезапный; прямой и неоднозначный враз.

      Как я?

      Перед глазами пляшет вереница пепельных дней, насквозь пронизанная сизым дымом — ни один из них не прорисовывается в цвете — идентичные в своей сути, с пустой лишь сменой новых лиц, дат на календаре и физических координат.

      Сиэль запрокидывает голову и ловит мой взгляд. Молчит, ожидая ответа, а у самого на губах улыбка идёт еле видным изломом, и излом этот отражается в синей радужке отблеском застаревшей тоски.

      Я не нашёл ответа — ответ сам нашёлся в истине, отчего-то шёпотом скользнувшей в повисшей тишине:

       — Скучно.

      Стоит ли говорить, что свобода, подаренная вами, милорд, внезапно оказалась безвкусной и горькой?

      Я желал её слишком сильно, горел в оковах злосчастного контракта и ненавидел своё бессилие перед ним; вырвавшись, наконец, ушёл стремительно, не желая ни оглядываться, ни имя ваше помнить, ни даже знать: живы ли вы ещё.

      И в итоге подавился этой свободой в первые же годы, она встала поперёк глотки злосчастным камнем, что теперь ни вдохнуть, ни выдохнуть — давит.

      Сиэль согласно кивает, словно услышал всё непроизнесённое, словно так и знал с самого начала, и старательно прячет за ресницами обожжённые солнечным светом радужки.

      Слишком у него человечно выходит.

      Я смотрю на его худую спину и расслабленные тонкие плечи, укрытые нелепой, широкой кофтой — человеческая мода с каждым десятилетием всё больше теряет изящность — и невысказанные вопросы липкой паутиной стягивают нёбо.

      Вы же любили меня, милорд. Так чего на самом деле стоило вам меня отпустить?

      Как вышло так, что, отпустив меня, вы и сами стали смелее и легче?

      Отчего же я вновь не свободен?

      С моря дует солёным, с моря светит кровавым: закатный шар лижет горизонт, укрывается солнце в дрожащие воды. По небу тянется тень. Мы молчим.

      Воздух холодеет и расцветает озоновыми нотками: вот-вот из-за города выйдут тучи, и к ночи снова будут дожди.

      Сиэль тоже чувствует это, морщится едва уловимо в иллюзии искренности и лениво поднимается на ноги. Оставленный скрипичный футляр светлеет неуместным пятном на тёмных прогнивших досках. Как давно эта пристань не видела кораблей?

      Глаза Сиэля туманны, как и его мысли: за показным сияет сокрытое. Смотрит так, словно искал давно и сейчас не уверен — нашёл ли?

      Он вглядывается в моё лицо с робкой надеждой, на щеках бледный, едва видный румянец цветёт, и взгляд снизу вверх исполнен коварным смущением. О, Преисподняя, во что в этот раз этот мальчишка удумал сыграть?

      Мне сложно смотреть в ответ — мне неведомо, что он ищет.

      За его плечом мраком укрывается город, и город этот — насмешка, карикатурная пародия битых витражей и осколочных луж.

      Милорд, зачем вы здесь? Мне забрать вас отсюда хочется, пока пёстрые брызги не тронули ваших рук, пока не въелась в кожу цветная пыль.

      У вас теперь, подобно дорогому вину, своя степень зрелости, выдержанности — это скользит в каждом неслучайном, выверенном движении; как же ловко вы даже это обратили в игру.

      Один шаг отделяет нас, и он лишает и этой притворной преграды. Весь мир сжимается до точки его зрачка: Сиэль ловит мой взгляд, и я почти слышу, как гремят камнями и осыпаются стены моей недостроенной независимости.

      Возможно, он тоже слышит — и улыбается светло и свободно. Порывисто в грудь мне утыкается носом, зарывается лицом в холодную ткань пальто и крепко обхватывает руками; рёбра трещат во внезапных объятиях — откуда силы столько в воздушном тельце?

      Прижался к сердцу, а я сильнее чувствую контраст: он всё такой же хрупкий внешне, но внутри размеренно-ласково плещется сила, столь спокойная и светлая, что негоже ему демоном зваться.

      Вот только иначе — кем?

      Руки скользят по спине, желая согреть, обводят острые лопатки — несуразный свитер под пальцами оказывается на удивление мягок.

      Дьявольский ребёнок, лишённый права на возраст. Как мне вновь научиться вас понимать?

      Сиэль щекой ластится к грубой ткани, неслышно почти вдыхает — и отстраняется, упираясь руками, запрокидывает голову — разница в росте навсегда неизменна.

      Закатное небо отражается светом в его глазах — или этот свет идёт изнутри?

       — Нагулялся теперь, надеюсь?

      У него улыбка дерзкая, смелая, и взгляд по-кошачьему хитрый. Вот только голос дрогнул скрипичной струной, вот только пальцами он неосознанно крутит пуговицу моего пальто — того и гляди, оторвёт случайно.

      Обхватываю ладонью его замёрзшую руку и подношу тонкие костяшки к губам, согревая дыханием. Он смущён теперь неподдельно, и в отведённом в сторону взгляде читается: мне не холодно, Себастьян, перестань…

      Конечно, не холодно, милорд, но отчего же тогда вы дрожите?

       — Ты не ответил, — голос требователен, уже и мысленно тему сменить не позволено.

      Не нагулялся, милорд, мне вообще не гулялось. Я сам себя словно запер в злосчастных стенах, с одичалой тоской и плесневелой скукой провожал прохожих за окнами взглядом. Вы ли не чувствуете, как уныла в одиночестве вечность?

      Память о серости выстилает под кожей холод — он подобен тому, что вы сами пытаетесь скрыть.

      Сиэль укрыт в соцветии игр и масок — меня гнетёт незнание правил.

      И потому я обличаю и его, и себя слишком острой для демонов правдой:

       — Да, милорд. Я тоже скучал.

      Сиэль вздрагивает, теряется, как ребёнок, внезапно рассыпавший игральные карты, и ищет во мне насмешку.

      Полно, милорд, нам впору обоим смеяться от собственной глупости.

      И он понимает: улыбается облегчённо, и с острых плеч невидимыми перьями спадает таившееся напряжение. Рукой тянется к моему лицу, пальцами едва касаясь мажет по щеке — к ним невидимой пудрой прилип запах сладких каштанов с местных рынков — и отводит мне чёлку в сторону.

      А тёмное небо разрывают искристые вспышки и крики людей: умирающий, брошенный город ликует, пускает салюты, переливается янтарём и свободой в смертельных объятиях моря.

      Возможно, этот город научит нас жить.

Примечания:

Венецианский карнавал (Carnevale di Venezia) – самый древний и один из самых знаменитых карнавалов в мире. Ежегодно проводится в феврале и длится более двух недель (предвестник сорокадневного поста перед Пасхой).

Примечание

Перенесено сюда из моего профиля на фикбуке. Первая публикация: 14.09.2017