II. Чертов рукав

      Ян в себя приходил долго, натужно, ещё не полностью поняв, что всё позади. И казалось ему, что неживой он, умерший внутри, ходит по дому тихо-тихо, даже тётка иной раз не замечает как мимо прошёл. А ночью ни одного сна, лишь темнота сплошная, несознательная. И орать так хочется, навзрыд, до сорванного голоса, а не может, словно голоса его лишили. Плутает в этой темноте, и не видит никого, иной раз споткнётся, упадёт на руки и ползёт вперёд. И пробуждается весь измученный. А за стенами дома Сеховцы остались Сеховцами, только погода испортилась, и лазурь чистого, картинного неба, с белыми барашками облаков, почернела, сморщилась от скопившихся туч. Дождь всё лил и лил, стуча монотонно по стёклам и сводя с ума. После нестерпимого зноя кажется — самое оно, но местные рады не были, причитали, охали, огороды же зальёт этот дождь окаянный. А Яну было страшно, он словно знал, что это за того волчонка сама природа плачет. Волки здесь были то ли священными, то ли проклятыми, он так и не понял, слушая старую легенду, что рассказывала старуха своим внукам. Но животных этих здесь не трогали, боялись. Говорили, что кто волка убьёт — погибнет. Вот Ян и боялся, что придёт его погибель, заперся у себя в комнате, вжался в угол и дрожит, обняв худые плечи руками. Одиноко ему было, словно вырвали душу из него, а взамен ничего не отдали. И Хана с ним больше не говорила, даже когда вместе со своей матерью в гости к тётке захаживала, лишь улыбнётся, скажет «Здравствуйте», а взгляд холодный, колючий. А за окном одна пелена мутная и раскаты грома урчат, чувствуется как стенки трясутся от этого, а Яну слышалось другое, странное. Словно вой волчий, монотонный, тягучий, и пронизанный тоской и скорбью, что слёзы сами из глаз солёной теплотой потекли. Уже боится, с ума сходит, и ничего не может сделать, время, оно же неосязаемое, его не вернуть. И тошнота подкатывала к горлу, заставляя лишь сильнее сжаться в комок и уши закрывать, чтобы этого воя проклятого не слышать.

      Как заснул Ян не помнил, как до постели дошёл и под одеяло забрался, но проснулся, когда сквозь серую пелену пробивались лучи летнего солнца. Дождя не было, выдохся весь, лишь капельки стекали по стеклу, играя бликами. А сна вновь ни в одном глазу, лишь привычная темнота, и больше ничего. Одежду свою Ян на ощупь нашёл, даже не глядя что под рукой оказалось, только чувствует как тело его опустошённое ломит, да как на душе чернота расползается, будто дыра бездонная, и всё высасывает с него силы, чувства все. И вроде бы жив он, а вроде и мёртв, так и ходит изо дня в день, только нет-нет да сердце сожмётся, что боль невыносимая, от которой Ян задыхается. А в памяти всё глаза волчьи смотрят на него, словно с осуждением и мольбой, упрекают молчаливо, да запах крови всюду чудится. Тяжёлый, с ржавчиной, маслянистой плёнкой оседает на всём, до чего Ян коснётся, и не избавиться от этого никак, сколько бы не мылся, сколько бы мыла в кожу не втирал. И чуял Ян, что тянет его куда-то, что не место ему здесь больше, и бежать хочется далеко-далеко, прочь отсюда, но боялся, а чего сам не знал.

      А за окном солнце купалось в лужах, да ветер летнюю лазурь от туч очищал, прогоняя прочь куда-то, так Сеховцы ещё красивее выглядели: домики светлые, черепица мокрая блестит, что глаза слепит, да цветы налились сочными красками. Через стекло смех детский просачивался, наконец-то погулять ребятишкам можно было, по лужам побегать да по мокрой траве, что за деревней широкими полями простиралась до самого леса. Вот сейчас бы взять книжку какую, выйти на веранду, где воздух сладковато пахнет, и забраться на старый диванчик с ногами, а по лицу и волосам ветерок скользит приятный, ласковый, как ручной. Только не хотелось Яну ничего, ни книг, ни прогулок, всё как-то опостылело разом, выцвело, словно дождь всё смыл. А тётка уже встала давно, на кухоньке внизу возилась, посудой гремя. Женщина она была ещё молодая, на мать Яновскую похожа как две капли воды, разве что седины было меньше да волосы пышные, тяжёлые, струятся по плечам волнами. И характер такой добрый, заботливый, словно не племянник её, а сын родной приехал. И баловать всегда баловала: пироги напечёт или сладости какие в вазочке поставит, что Ян сам никогда не пробовал. Только теперь ни сладости, ни пироги Яну не были в радость, сладость вся пропадала, как только откусит, словно вкуса и нет в пищи. Вот и сейчас пахло зазывно так, выпечкой свежей, душистой, от которой слюну сглотнуть хочется и под ложечкой сосёт от голода. Такой хлеб не ножом разрезают, а ломают руками, самое вкусное — горбушка, хрустящая, поджаристая, особенно если на неё масло намазать или варенье какое. А Ян бы и рад, да только пугало его, что вновь вкуса не почувствует, снова прожуёт и проглотит будто ком какой и ничего не останется. Но стоило к кухне подойти, как голоса послышались, тёткин один, а второй Ян не узнал, тот мужской был, хрипловатый и жёсткий, обсуждали дела какие-то, отчего Ян только к стене прижался да прислушиваться стал. Не хотел показываться на глаза чужие, стыдно ему отчего было, а вдруг узнают, что это он волчонка тогда в подлеске камнем убил или кровь учуют.

      — Плохо всё, Леа, плохо. Сколько дней дождь лил, можешь сказать? Вот, и я не могу, а ведь как будто из ведра поливало. Выршец затопило, знаешь? У них плотину прорвало, так всё к чёртовой матери и поплыло. А я говорил Лешеку, что укрепить нужно, развалится же не сегодня — завтра. Как нас не задело чудом.

      — Ты пей чай, Макс, а то остынет, и за Лешека не переживай, он хоть и недалёк умом, но дело своё знает.

      — Да не за этого дурака я переживаю! А за Выршец весь, поля у них затопило…

      Ян вдохнул и замер, к стене так и прижавшись, будто слиться с ней хотел, а у самого сердце в груди стучит бешено, надрывается.

      — И погода взбесилась, будто волка убили.

      Тут Ян ни жив ни мёртв оказался, так и замер, что вдохнуть забыл, только глаза куда-то пред собой глядят да широко распахнутые. А пальцы, как когти скрюченные, в грудь впились, где боль жгучая иглой вонзилась, так и стоял бы, полотном бледным, да только знал он из-за чего дожди шли не прекращаясь, да собаки заунывно выли. Знал и боялся, что также на него посмотрят, как ребята тогда: презренно, испуганно, осуждающе.

      — Ян, а ты чего тут встал? — стояла перед ним тётка, об конец полотенца, что на плече висело, ладони вытирала, а сама смотрит обеспокоенно, разве что улыбается скромно, но так красиво и душевно, что сразу на душе немного потеплело. — Проходи давай, руки мой и кушать садись, пока не остыло всё, — и ладонью легонько в плечо подтолкнула, а сама ведёт себя так, будто и не знает ничего, вот только чудилось в её глазах какая-то жалость.

      Тётка у Яна была добрейшая, её в Сеховцах все любили, а кто не любил, тот завидовал просто, уж красива была она и умна, трудолюбием известна, и жалела всякого, кому деньгами поможет, кому работой, вот только жила одна в доме большом, пока племянник не приехал. А почему, никто не говорил или не знал, да и Ян не спрашивал, не зачем было. Вот и сейчас она на кухне хлопотала, а за столом тот самый Макс сидел, большой, крепкий, щёки хоть и выбритые, но нечисто, и глаза холодные, цепкие, взгляд у них неприятный, до костей продирает, волчий взгляд. Пахло от него мазутом и смолой, а широкие ладони крепкие, с грубой кожей и мозолями, на столе покоились, держа под пальцами кепку.

      — Так это и есть твой племянничек? — и взгляд задержался на Яновском лице, только широкие брови к переносице сдвинулись. — А чего такой хлипкий?

      — Тебя послушать, все молодые хлипкие, — тётка головой покачала.

      — А ты не слушай, тогда, — усмехнулся мужчина, и в уголках прищуренных глаз собрались морщинки. — Ну, давай знакомиться, меня дядей Максимом можешь звать, а ты у нас значит Ян?

      Было что-то в этом дяде Максиме пугающее, отталкивающе, и похож был на лес, что за «Чёртовым рукавом» простирался, мрачный такой же, таинственный, от такого похвалы ждать не приходится, но вцепится если, так не отпустит. И чудилось Яну, что похож он на кого-то, смутно так, но что-то знакомое да есть, только вглядываться не хотелось, боялся.

      — Уже познакомился с кем?

      А в ответ молчание, да взгляд такой затравленный, будто кролик испугавшийся, сжался в комок и ждёт только, что вот-вот клыки вопьются.

      — С Ханной.

      — Это которая Миколкина дочка, что ли? — тётка кивнула. — А ещё с кем?

      Ян не ответил, лишь в руках горбушку мял, да перед собой смотрел, глаза не поднимая. Не хотелось ему перед этим человеком сидеть, а говорить ему тем более, что-то от него дурное веяло, будто кровью той же, что самого Яна преследовала, только тот уходить не стремился, сидел и чай потихоньку тянул, глазами желтоватыми поглядывая. И спасения не было, только тётка о чём-то речь завела, отвлекая. О чём она с дядей Максимом говорила, всё мимо ушей прошло, не интересно было чем Сеховцы живут, только встрепенулся Ян, когда услышал то, о чём думать не думал, но догадывался, а у самого внутри всё сжалось, будто пружину сдавили.

      — Говорят, давеча как волчицу видели в подлеске. Стояла у валежника, морду задрав, и выла, протяжно и тоскливо, будто оплакивала кого, — Макс говорил тихо, с хрипцой, отчего мурашки по спине пробежали холодком неприятным, а сам смотрит пытливо на Яна, будто подозревая в чём-то.

      — А дальше что? — тётка лишь присела на табурет и руки перед собой сложила, а сама обеспокоенная, глаза влагой блестят.

      — Спугнули, а сами пойти посмотреть не решились, это же на «Чёртовом рукаве» дело. Итак страху натерпелись, а тут подавно два недобрых знака в один сложились. Чует моё сердце, погано нам будет.

      — А ты не говори такого, тогда и обойдётся всё. Ян? Ян, куда это ты? Ян!

      А Ян не слышал уже, как услышал о волчице, так понял всё, и сердце его болью наполнилось и тоской такой, отчего жить не хотелось, знал он причину, знал, но промолчал. Только стыд его захлестнул, что перед тёткой своей не мог быть, сорвался с табурета и побежал прочь, только успел ноги босые в сланцы засунуть да за дверь выскочить. Гнало его что-то, туда гнало, на «рукав», будто там ответы все. Да только солнце, что Сеховцы теплом одаривало, скрылось за тучами новыми, день потускнел, налился мрачными тенями и глухой раскат грома донёсся, будто тревожная весть издалека. Не видел Ян никого, бежал вперёд по улочкам кривым, а в груди огнём всё жгло, даже ветер хлёсткий не мог потушить, только распылял, а люди засуетились, недовольно на небо поглядывая, дети домой засобирались, кто-то с луга бежал пока вновь дождь не хлынул. Один Ян из деревни прочь, а у самого ноги чуть не спотыкаются, и бежит что есть сил, как посмотрят, так подумают, что волки гонятся, только другое его гонит, необъяснимое. Домики белёсые в одно слились, оградки только успевают цветом меняться да клумбами, разве что однажды под ноги кот бросился остервенело, отчего Ян не задумавшись перепрыгнул будто преграду и дальше со всех сил бежать. А гром всё ближе был, совсем потемнело и тучи тяжёлые, свинцом налитые, ещё чуть-чуть и разродятся дождём, да таким, что глядишь и смоет тех, кто спрятаться не успел. Но Яну всё равно было, он уже за Сеховцы выбежал туда, где с Ханной Тадеуша с дружками встретили, только не было там никого теперь, пусто совсем, лишь ветер в высокой осоке гуляет, гнёт к земле, да дорогу открывает, приглашая. А вокруг замерло всё, остановилось, ни шума, ни собак, что лают заливисто, тишина сплошная, гнетущая, от такой страшно становится, словно случится что-то ужасное. Даже урчание бури не было, Ян лишь дыхание своё слышал, тяжёлое, да как сердце в груди бешеное стучит, кровь в ушах шумит, не видел ничего, только дорогу, куда шли тогда все вместе, долго бежал, из последних сил, но не останавливался, боялся, что поздно будет.

      Дождь хлынул внезапно и мощно, из разорванного брюха тучи колючим холодом, тут же тяжёлыми каплями разбиваясь о спину, плечи и щёки, забиваясь в нос и рот, заставляя задохнуться. Дорога под ногами скользила, жидкой грязью чавкая под Яновскими сланцами, и неистовыми толчками в спину хлестал ветер, подталкивая вперёд. Сколько бежал, Ян не знал, даже не пытался знать, только однажды он остановился, когда споткнулся и упал, в сырой земле измазавшись и кожу на руках ободрав. Только вот больно ему было не от этого, в груди у него вновь дыра появилась всепоглощающая, бездонная, тягучая, и казалось, что прощения нет, что проклят теперь Ян, как убийца проклят. А валежник почти рядом, ещё чуть-чуть и вот он, и то дерево поваленное, камень тот, от которого дрожь вдоль спины пробежала с ручьями холодными. Одежда вся на Яне промокла, грязью испачканная, руки саднили нудно, но всё равно вперёд сквозь траву высокую продирался, руками раздвигая, а ветер его по щекам хлестал, в волосах запутывался, но не смог остановить, воя надрывно. На колени Ян упал обессиленно, когда дошёл наконец-то, руками дрожащими шарит по земле с травою, на ощупь, не видя ничего из-за ливня бушующего, да у самого из горла плачь вырывается, по щекам вперемешку с грязью слёзы текут. А как пальцы в шёрстку мокрую зарылись, так взвыл протяжно, с отчаянным надрывом, голову опустил, волчонка от грязи налипшей очищая, уже не сдерживаясь. Только гром раскатистый всё заглушал, тьма на мгновение молниями яркими вспарывалась и вновь затягивалась, как рана на теле, а Ян голыми руками землю рыл, впиваясь в грязь жидкую, терзая и траву вырывая с нетерпеливостью дикой. И вновь вой послышался, протяжный, гулкий, монотонный, сначала где-то в дали, а после всё ближе и ближе, но Ян не замечал, всё копал и копал, только всхлипы со стонами вперемешку слышались ему. Только стоило глаза поднять, как в сплошной водяной стене увидел два золотистых глаза, рядом почти, стоит руку протянуть, холодные, как золото расплавленное, с точечкой чёрного зрачка, и смотрят насторожено так, выжидающе. Волчица эта та самая, что тогда видели, о которой дядя Максим рассказывал. Вновь пришла, и Ян тут обессиленный, только по лицу слёзы с водой размазывает рукавом.

      — Это же ты волчонка убил? — голос чей-то неожиданный рядом послышался, мягкий такой, будто ткань на ощупь приятная. Только не видно было кто говорит, и слышится не осуждение, а горечь в словах, отчего Яну смотреть не хотелось в лицо говорившего.

      — Я… я… Я не хотел. Я, правда, не хотел, — тихо так шепчет, а сам не смотрит, стыдно ему перед волчицей, перед матерью стыдно, только гладит ладонью шёрстку мокрую. — С ума сошёл… Как дурак, сошёл. Повёлся, идиот. Я же никогда… никогда не убивал, не трогал никого. А теперь? Кто я теперь?

      Чуял Ян, что смотрят за ним, наблюдают сотни глаз, и все волчьи, внимательные, пытливые, будто оценивают, и осознал, что судят его волки, молчаливо, но живые, настоящие, по справедливости. И от этого только тошно стало, что руками в землю упёрся, и голову склонил, не прощения просить хотел, не заслужил, и оправдания нет. А человек, что стоял с волчицей рядом молчал, не шевелился он, не делал он ничего, так и стоял молчаливо под дождём, словно волкам решать дал власть, чтобы они решили, а не он. И Ян ждал, зажмурившись, склонившись, сжимая в кулаках комья земли с травой, зубы сцепил, чтобы от боли не закричать, не боялся наказания, ведь заслужил, да только минуту ничего не происходило, вторую. Так и стояла перед ним волчица, глядя прямо в душу изъеденную, и вдруг чёрный мокрый нос коснулся уха, заставляя встрепенуться, уставиться в удивлении, дрожа от холода. Перед ним стояла мать волчонка, крупная, почерневшая от мокрого меха, уши торчком, и глаза всё те же, золотистые, только смотрят иначе, как показалось, будто простили Яна. А он не думал ни о чём, губы от сдерживаемого плача кривил и руки протянул к морде, ожидая, что вопьются клыки в ладони, но только пальцы в шерсть зарылись. Позволила волчица и сама подошла, голову на плечо положила, когда Ян отчаянно обнял её, в последний раз всю печаль и отчаяние выплёскивая. И в плач его волчий вой вплёлся с громом, а после вновь тот голос послышался:

      — Волки простили тебя и мать простила, прости себя и ты. Только в лес тебе дороги нет и не будет больше. Знай это.

      С этими словами и буря на убыль пошла, стихла постепенно, а с ней растворились волки и человек тот, только Ян не знал, был ли это человек вовсе, а у колен его пусто было, мать волчонка забрала, не оставила. А как выдохлись тучи, так Ян назад побрёл, медленно ступая по «Чёртову рукаву», продрог весь, трясся мелко, как собачонка, себя руками за плечи обхватил, а мысли все о случившемся. И в груди больше той пустоты не было, только привкус остался, что хоть и простили его, но всё же доверия нет ему, даже волчьего. А Сеховцы Яна встретили неспешностью, те, кто дождь пережидал, вновь на улицы выходили по своим делам, кто-то с работы назад спешил, только взгляд искоса на грязного мальчишку бросали и мимо проходили. А Ян внимания не обращал, в переулок нырнул и старался подальше от улиц больших держаться, только стоило ему повернуть на улочку, как кто-то поймал его за ворот и швырнул небрежно так, будто мусор какой к стене.

      — Глядите-ка, кто тут у нас, — и голос весь гнусность источающий, улыбочка на губах злая, дерзкая. — убийца волков.

      — Тадеуш! — Ханна нахмурилась недовольно, вперёд выходя и перед Яном вставая, будто закрывая его, а тот стоял, к стене прижавшись, и чувствовал, как тело всё трясётся, не от страха, а от холода. — Хватит.

      — А чего хватит, не я щенка того камнем забил, а у этого духу хватило, — и смех заливистый, несдержанный, только другим не смешно, смотрят в напряжении и ждут чего-то, а взгляды недобрые, предостерегающие. — Ты смотри, он с виду тихий такой, а людей, как волков, рука убить подымется. Так ведь, Янчик? Ты подумай, может тебе шкуры снимать поучиться, а?

      — Прекрати, что за чушь ты несёшь? Это же ты его тогда спровоцировал.

      — А он повёлся, дурак, так ещё и волка убил, — Тадеуш зло шипел, сквозь сжатые зубы цедя, нависая над Ханной, только взгляд его на Яна был устремлён, и не было там ни капли сочувствия, только презрение и ярость. — Только знай, что он всё равно уже не жилец, неделя ему осталась или две.

      И сплюнув, Тадеуш скривил губы и повернулся спиной к ним, расталкивая плечом своих друзей, что за ним толпились, а те лишь губы поджали, будто что-то сказать хотели, но не решались, на Ханну посмотрели с сожалением, и последовали за товарищем. Только Ханна осталась, ладони в кулачки сжимая и дыша тяжело.

      — Спасибо тебе, — Ян проговорил тихо, чуть не шепча, осторожно ладонь на плечико положив, только Ханна её тут же стряхнула раздражённо, обернулась, и зло выпалила:

      — Я не о тебе беспокоилась, дурак, а о тётушке твоей. Не заслужила она такого родственничка себе, хотя все вы из одной породы, — и поспешила прочь, ничего больше не сказав, оставив Яна одного, а тот так и замер от слов, глядя ей в след непонимающе. А на душе горько так стало, ведь поверил, что простила его, что друзья они с ней, а оно вот как на самом деле вышло.

      Больше Ян не стал ждать, да и холодно ему было, только слова Тадеуша, как и Ханны из головы не выходили, многого он не знал, а уж что в Сеховцах творится и отчего волков здесь так боятся он понять не успел, много тайн деревушка в себе хранила, да стоит ли их разгадывать и позволено, этого никто сказать не мог, а спрашивать было и боязно, и опасно.