Микаса презирает Леви.
Презирает не выхолощенным штабелями романтических интенций позывом защитить Эрена от сбитых костяшек малорослого и малолитражного выродка, нет. Это нечто всеобъемлющее, хтоническое, глинисто-закипающее, растущее из чернозёма пустоты и через него же рострально продетое, как чугунная скоба на замке мировоссоздания. Вот только петли конструкции уже давно покрылись пигментными пятнами ржавчины, что от поветрия мысли слетают медовыми хлопьями. Осталось раздобыть ёбаную фомку.
Микаса презирает Леви.
За то, что он есть. Капитан просто оказался в нужном месте в ненужное время, нажал таёжными пальцами на больные точки мускулистого тела азиатки — и теперь простыня алеет потерянной невинностью, точно гербом преданного анафеме дома. Аккерман морщится: нежность и обходительность Ривай оставил поверх поспешно стянутого жабо в окутанном сантиметровым слоем древности углу личного кабинета. На лопатках благоухает фиолетовая грядка гематом, похожая на обрезанные крылья. Взлететь с помощью не получится, разве что панически прокукарекать взмоченной квочкой, у которой лисица утащила цыплят. Болят изрезанные хватом крепких ладоней бёдра.
Назидательно саднит прикушенный язык.
Микаса хватается за ноющий живот, осторожно поворачивается на другой бок и всё ещё презирает Леви. Капитан сидит в кресле подле кровати — совсем рядом, на расстоянии одного взмаха меча, одной мести за осквернение, одного прощения, что, быть может, сквозным свистом вынырнет напоследок из рассечённой гортани. Врёшь, врёшь, врёшь сама себе. Не будет млечного сожаления из надушенных формалином связок, да и на смерть у командира нет времени.
Темно настолько, что создаётся впечатление: она уже под землёй, под ненавистью и снова под Леви. Тошнота сматывается под аорту упругим тросом, точно из неё забавы ради сделали мерзкий человеческий аналог УПМ, поменяв местами лоскуты души и обугленный в пламени войны позвоночник. Аккерман до выдавливающего зубы скрежета хочется быть уверенной, что Ривай прячется от её проклятий в родном сумраке стерильной обители, боится показаться на глаза, раздвинуть шторы, впустив вовнутрь шлакоблоки недолазури и лунные софиты. Взгляд цепляется лишь за невнятно расписанный силуэт на периферии фокуса восприятия.
Девушка откидывается на резное изголовье и подтягивает разодранные звериной прелюдией колени к обманчиво-мерно вздымающейся груди. Молчать становится слишком горько, и хочется сплюнуть прямо в центр кровавого нимба. И Микаса сплёвывает. Одно единственное слово:
— Зачем?
Звук непродолжительной возни, скрип продавленного седалища и глоток терпкого чая из омута, в котором, точно по вине ловкого шулера, сплелись предсказания прошлого и воспоминания о грядущем, — вот и весь ответ. Аккерман смаргивает с белка опоку и смотрит на пальцы ног. Леви сказал достаточно. Катодные шумы раскатистым эхом бьются о ту сторону черепа, и девушка закусывает ноготь, чтобы хоть как-то унять мучительную реверберацию.
— Я расскажу тебе кое-что важное. Это было… а, хер с тем, где это было, — голос Ривая доносится одновременно отовсюду и ниоткуда. — Однажды мы нашли труп молодой женщины с оторванной головой. Остальное тело было нетронуто — не самая обычная картина, но, видимо, среди титанов объявился гурман. Или, что куда более вероятно, постаралось наше славное человечество, на страже которого мы, блядь, стоим денно и нощно. Дело в том, что к груди женщина прижимала младенца месяцев пяти от роду, также мёртвого и, на первый взгляд, совершенно невредимого. Сначала мы подумали, что он умер от обезвоживания, но нет. Его убила собственная мать. Задушила предсмертным сокращением мышц, когда ей оттяпали башку.
Микаса в каком-то смысле видит это: партии сирен под аккомпанемент ошмётков мяса, что когда-то жило, надеялось, любило и верило. Музыка всезнающего ничто, музыка меланхолии и потери. Нужно будет запомнить получше. Напеть в душе или на виселице.
Азиатка догадывается, чего именно добивается капитан. Надеется, засранец мелкий, спихнуть вину за произошедшее на тяжёлую, оскотинившую его жизнь.
— Знаешь, что я сделал потом? — продолжает грёбанный Леви, попивая из черпака с вензелями чёрную слякоть. — Пнул тело. Сильно. Раз пятнадцать или, может, двадцать. Я не обязан и не буду объяснять, зачем я это сотворил. Но могу тебя заверить, что это было одно из самых осмысленных действий за всю мою жизнь. И последнее из таковых. Я, Микаса, уже очень долгое время не понимаю, зачем и для чего я совершаю те или иные поступки. Вот и ответ на твой вопрос.
Девушка резко распрямляется, судорожно ловит ртом воздух, будто это ей сейчас ломают кости рельефным каблуком. Её мутит, словно от черепно-мозговой катастрофы. Бесконечная ненависть являет себя в маслянистом лозунге, повторяющемся тысячи, миллиарды раз, разрезающим окружающую тьму и дуальной симметричностью заполоняющим всё вокруг:
Ёбаный
псих
Ёбаный
псих
Ёбаный
псих
Ёбаный
псих
По магистрали сознания проносится новая картина: невысокая фигура самозабвенно лупцует почвенно-серый бурдюк в поношенном тряпье, параллельно широкими гребками отгоняя от трупа кучку зеленопузых, похожих на священнослужителей, мух. На лице у бойца манифестация искреннего возбуждения и отрицания любой жизни, в особенности — хордово-колупающейся. Нужные слова вспыхивают сами, словно по наводке доброжелательного суфлёра.
Абсолютная жестокость. Неизменный трофей, идущий в связке с абсолютной преданностью.
Что-то нехорошее вгрызается в пережатые страхом вены азиатки. Это… назидание?
— Впечатлена моей сказочкой, отродье? Сейчас ты, верно, сделала ну очень страшный взгляд… — насмешливо тянет сплюснутый контур Ривая. — Не напрягай свои раскосые зенки, Аккерман, я всё равно ничего не увижу.
Практически оформившееся откровение тотчас смывается грязным прибоем. Остаются лишь погнутые буи, мохнатые фаланги водорослей и желание сделать больно.
Внезапно внутри Микасы окончательно рвётся что-то наркотически-полиэстеровое, напоминающее детскую веру в благородных героев и отважных защитников, только глубже и порнографичнее. Ледяная уверенность охлаждает кипящую кровь, деля её на прелые фракции. Девушка наконец знает, что делать.
— Вы… Вы ведь тогда были не один? — осторожно вопрошает она.
— Да, — просто отвечает Леви и добавляет неожиданно откровенно, удивляя тем самым собеседницу и существенно упрощая ей задачу. — Хорошие бойцы, хороший отряд. Жаль всех.
Хлебок, короткое причмокивание, трель фарфора. Микаса чувствует зловонное, асфиксичное торжество: слова капитана не пустая формальность. Мужчина слишком расслаблен, и прочитать в его речи пусть мимолётный, но всё же достаточно явный светоч любви к этим людям можно на раз-два. Аккерману действительно жаль, либо он приписал себе человечность задним числом.
— Знаете, сэр, что бы я сейчас сделала? Давила бы истлевшие туши ваших сослуживцев до тех пор, пока не превратила бы их в чёртов бульон! — спокойный говор съезжает сначала в возбуждённый флёр, а на последнем слове — в яростный крик, но Микасе уже всё равно. Она скидывает одеяло на пол, подставляя обнажённое тело под методичные, как сноски на полях отчётностей, побои. На лице оскал бешеной куницы, предвосхищающий поломанные ключицы, сколотые архипелаги зубов, разбитые, точно стены форта, губы, впечатанные в череп воспалённые глазницы и новые крылья на искорёженной спине. Но проходит секунда, вторая, третья, а вожделенная боль никак не наступает. И тут Микаса слышит самое страшное: давящийся абрикосовыми отблесками восторженности хлопок, точно в конце удавшегося бенефиса. Леви аплодирует.
— У тебя, девчонка, ещё давилка не отросла, — тихо произносит мужчина. — Но попытка неплохая. Будь я на десяток лет младше, меня бы это здорово выбесило.
— Зато у Вас-то всё так отросло, что аж на мозги давит! — ядовито шепчет Микаса, пропустив мимо ушей столь редкую для Аккермана похвалу.
— Можешь и дальше обвинять в произошедшем исключительно меня, легче не станет. Но ответь, кого я обнаружил здесь сегодня вечером? Кто усердно обмывал слюнями и соплями порог моего кабинета после очередной ссоры, инициированной мудаком Йегером? Петра? Ханджи? Или, быть может, Эрвин? Точно, Эрвин, это же как раз в его стиле.
Микаса сжимает и разжимает кулаки. На тыльных сторонах ладоней — скопище маленьких кровоподтёков, напоминающих карту звёздного неба. Врезавшаяся в естество долгая дорога домой. Покуда сверяешься с координатами, родные пенаты порастут полынью и чабрецом, а твой компас — новыми привязанностями.
— Это была я, сэр, — выдавливает из себя девушка. — Я к Вам пришла.
— Почему? Говори, живо! — приказывает капитан; в его речах ни намёка на злость или притязание. Скорее усталое раздражение человека, вынужденно по долгу службы копаться в и без того прекрасно известной ему информации.
— Хотелось забыться, — и вновь её бросает в объятия странного, пульсирующего космосом спокойствия. Злоба на коротышку-садиста никуда не девается, скорее просто трансформируется в нечто степенное, последовательное, плазматическое, неопалимое. В нечто взрослое.
— Лжёшь, Аккерман, — чеканит Ривай. — Ты боишься свободы, боишься ответственности за принятые решения и жить не можешь без отпечатка хозяйского сапога на тощей жопе. Именно поэтому, когда я сказал тебе развести ноги и встать раком, ты, нахуй, развела и встала.
Микаса обхватывает бока руками, сжимает их, точно надеясь выпрямить соблазнительные изгибы тела, сплющить их и провалиться под скрипящие половицы. Ей нечего сказать в свою защиту. Ей хочется, чтобы Леви никогда не существовало. Девушка поднимает голову как раз в тот момент, когда из пуховой тьмы выныривает лик капитана; он подплывает всё ближе и ближе, как сама неотвратимость, поддевая и опрокидывая небосвод тонким носом. Через объектив его взгляда она видит отражение своих глаз, и эту хмельную рекурсию можно назвать красивой.
А потом она замечает себя целиком в ртутных зеркалах под тяжёлыми командирскими веками. Бескровное чахоточное лицо узника собственной фамилии.
Так вот куда делась голова того трупа.
— Вас не тошнит от самого себя? — шепчет азиатка, ловя губами размеренное дыхание Аккермана.
Мужчина на секунду задумывается: не столько над самим вопросом, сколько над тем, стоит ли воспринимать его как оскорбление.
— Бывает такое, — капитан улыбается, и в его исполнении это выглядит по-настоящему жутко. — Но я научился сглатывать.
Он проводит ребром ладони по округлостям небольшой подтянутой груди, спускается в прогалины симметричного серпантина пресса и, наконец, доходит до внутренней стороны бёдер. Цепляется отчаянно и жадно, точно стремясь отыскать среди юных, годящихся ему в дочери телес самоисполняемое пророчество или утерянный смысл рубить. Мужчина переворачивает её на спину, словно пустой кокон из-под преданной души, чуть приспускает брюки, сплёвывает на член и пристраивает его к влагалищу азиатки, но начинать не спешит, а лишь лениво трётся о половые губы и клитор.
В этот раз Ривай дремотен, нежен, без пяти минут трепетен, как монах у алтаря, но Микасе с высоты пьедестала собственной моральной гибели уже всё равно.
Входит капитан очень осторожно, сначала на четверть, затем на половину, будто бы делая засечки ватер-линии с присущим ему педантизмом; параллельно массирует набухшие против воли соски, наклоняется вперёд и целует девушку в висок, собирает шершавым языком солёный конденсат с её тела, словно самое дорогое вино.
Толчок.
Второй.
Третий.
Перерыв на осознание.
— Микаса… — произнесённое с придыханием имя слышится максимально нелепым, чужеродным, как если бы к ним прямо сейчас ворвался гогочущий матерные частушки Жан.
Молодая Аккерман смотрит в нутро фьорда истинной мглы полок и считает фрикции вместо убитых надежд. Леви то наращивает, то снижает темп, стремясь максимально продлить эту инсталляцию из двух потных тел, ласкает клитор, вновь бросается на азиатку, закусывает той шею, находя языком клокочущую жилку как единственное подтверждение, что девушка ещё жива. Перемещается к ключице, а затем снова к горлу, так и не определившись, что же ему нравится больше. Гладит высокий лоб, запускает пальцы в очернённые волосы и тянет за мочку уха, проверяя новую игрушку на подвижность шарниров, строит на щеках дорожки горклых засосов.
— Ненавижу… Вас, — срывается с уст Микасы, как лишнее подтверждение, что это, наверное, не вся правда.
Ривай тяжело пыхтит, тянет Аккерман на себя и прижимается к холодному телу всем корпусом, смыкая руки у неё за спиной. Рычит вдогонку непонятного полувзгляда пассии, старается запечатать её страх в когтях разума, но находит лишь гнев, изоморфный согласию.
Аккерман непроизвольно выгибается: старания Леви не прошли даром, и похоть застилает сознание аляповатыми пятнами акрила. Она хватает мужчину за плечи, пытаясь выдернуть из него украденное равнодушие, но оставляет лишь кровавые борозды и безумный смех. Капитан кивает, явно довольный рвением партнёрши, и берёт ещё более широкую амплитуду, вбиваясь в закусившую губу девушку со всей дури. Шлёпает по груди, будто ставя штамп на ревизии.
Горячо.
Влажно.
Её давят.
— Капитан! — скулит Аккерман, обхватывая дрожащими ногами талию Ривая.
— Тц, сколько раз мне нужно тебя выебать, чтобы… чтобы ты начала называть меня по имени?.. — задыхается солдат. Капли пота со взмыленных волос падают на взведённую плоть Микасы, ядом жгут панно кручёных мышц, добираясь до самой матки.
— Очень много, — трясина мужского предэякулята насильно вырывает из неё порочные слова. — У тебя, капитан, до такого ещё ебалка не доросла.
Девушка едва успевает заметить короткий удар, прошедший в сантиметре от её головы и с лёгкостью превративший деревянную панель изголовья в надломленную труху. Запоздалая воздушная волна взметает спутанную чёлку, и Микаса чувствует, что она на грани.
Ривай шумно сопит, втягивает в лёгкие окружающий их мрак вкупе с последней фантазией, а затем обнимает Аккерман, орошая лебяжью шею щепками и нефильтрованной мускусной кровью. Прерывистым движением мужчина выходит из неё и изливается на живот; сперма собирается мутными отхожими лужицами в ложбинках между кубиками пресса, коллекторным ручейком стекает на небритый лобок, смачивая вьющийся волосы.
Микаса дёргается, стараясь погасить мандраж так и не наступившего оргазма. Оно и к лучшему.
Только не перед ним, только не от него.
— Мерзость! — подводит итог Ривай, оглядывая раздрай, творившийся на его спальном месте. Одним махом натянув штаны, Леви ловко спрыгивает на пол, отрывает от рубашки широкий кусок ткани, перевязывает раненую ладонь, распахивает парчовые шторы, озаряя комнату пыльным светом, и быстрым шагом направляется к двери. — Я переночую у Эрвина. Постираешь все постельные принадлежности и отремонтируешь кровать. На тренировку завтра можешь не приходить.
Микаса обессиленно откидывается на припорошенную остатками изголовья подушку. Нет больше ни пустоты, ни всеобъемлющего юродства, ни цепных скоб распятого долга — одна лишь благодарная слабость да мысль о том, что ненавидеть некоторых людей может быть удивительно приятно.
Азиатка блаженно закрывает уже не такие мёртвые глаза, не замечая Ривая, что до сих пор растерянно переминается с ноги на ногу на краю курносого утёса из лунного мерцания.
В гудящем от навозного роя дум мозгу бойца звучат слова убийцы, потрошителя и просто самого важного человека:
Ох, мальчик мой…
А ты никак не устанешь любить.
Ты никак не устанешь делать хуже.