Впервые за годы работы барменом после звона колокольчика над дверью, предупреждающем о прибытии клиента или заблудившегося туриста в поисках правильной дороги, Кашиваги не смог сказать ни слова, покосившись через комнату на статную фигуру на входе. Ни о том, что они закрыты — в такую-то рань; что они принимают посетителей только после четырех часов. Что, на самом-то деле, лучше заглянуть в заведение напротив: вам там понравится больше. Но мысли стирались с каждым новым биением сердца, и звуки, зарождавшиеся в горле, тонули в прерванном выдохе. Прямо как десятки лет назад, когда впервые встретились взглядами после собрания патриархов Тоджо: её — стойкий и уверенный, властный и жесткий; его… А его — по-глупому влюбленный, если честно. И совсем не изменившийся с тех пор.
Время, лишения и тревога, неизменно преследующие мать шестого председателя клана Тоджо, не пощадили Яёй, наградив морщинами за слоем белил, серебряными нитями в плотном пучке густых волос на макушке, и усталостью, которую Кашиваги наблюдал в заострившихся чертах некогда мягкого и округлого лица, и в первую очередь в глазах. Гнев уступал надежде, казалось бы, почти утерянной, облегчению, какому не веришь сперва, думаешь — ждешь, — что обман сейчас рассеется, и вновь ничего не останется. Удивительно, заговорило насмешливое нечто глубоко в подсознании, какие тонкости начинаешь замечать, когда сходишься с людьми в роли, которой хотят доверить самые сокровенные секреты.
Но со следующим шагом и строгой холодностью в голосе Кашиваги ощутил удар молнии:
— Мне нужно выпить. Срочно.
Грозовой разряд откликнулся теплотой внутри и приподнятыми невольно уголками губ. Яёй совсем не изменилась, и даже время не смогло исказить или разрушить то, что Кашиваги так полюбил в этой женщине когда-то. Рискуя, прекрасно осознавая, чем это обернется для него в случае, всплыви их связь наружу и узнай о ней Казама-сан, или Сохэй, или Шимано, да кто, черт возьми, угодно, но никогда не сомневаясь. Яёй не давала ему поводов жалеть, и сталь ее характера, сила воли, про которую в любом другом случае Кашиваги бы сказал — не свойственная женщинам, и умение стоять с иными мужчинами на равных — все это придавало ему уверенности тогда и завораживало его до сих пор.
И чувства, хранимые им, перебивали приобретенный — сомнительный — профессионализм.
— Что ж, в это время дня, — смотрит на настенные часы — двенадцать; и правда слишком рано для открытия, даже преждевременного, — такой женщине, как вы, я могу предложить односолодовый Сантори Токи, классический Гиндзё или белое полусладкое Санте Неже.
— Ты…
Разгладились на миг черты лица, исчезла морщинка меж бровей и расслабились поджатые до того губы.
Сантори Токи — расплавленное золото, заточенное в стекле; Кашиваги еще не оправился после травмы, и стонет от боли после каждой неудачной шутки, попытки разрядить обстановку, потому что не способен смотреть на расстроенное лицо Яёй, — переносицу пронзает острым, до рези в глазах и темных пятен; нежное прикосновение ладони к макушке, зачесывающие растрепанные волосы пальцы с короткими ногтями, помогали унять головокружение и почувствовать себя лучше. С ней всегда можно было почувствовать себя лучше, пусть и ненадолго.
Сладость вина напоминала о шестом дне рождения Дайго, но отдавала горечью на корне языка.
«Сохэю плевать на моего сына, лишь бы не путался под ногами. Как будто редкие дорогие подарки или головорезы из семьи в качестве личной прислуги способны дать Дайго то внимание, в котором он так нуждается».
Яёй говорила больше, чем требовалось человеку ее положения; впервые Кашиваги видел перед собой не железную деву, а женщину, у которых однажды может не хватить сил. Кашиваги доводилось видеть ее слезы и смаковать их соленый вкус на приторной помаде, чувствуя нотки фруктов.
«Кашиваги, скажи мне, ты сможешь быть рядом с Дайго, чтобы помочь ему, когда придет время?»
А затем ответ, похоронивший их обоих.
И, наконец, Гиндзё.
«Сохэй был дерьмовым мужем и ещё более дерьмовым отцом. Знаешь ведь, я… знала по именам каждую его любовницу и к кому он сбежал сегодня. Все эти бедные женщины, которые шли за его статусом и силой. Я видела его худшие стороны, Осаму, но почему… почему тогда так больно!»
Он никогда не умел подбирать слова, не умел поддерживать и призывать сохранять рассудок; она, впрочем, не любила ложь ради лжи, и держалась просто за возможность быть услышанной.
— Видимо, у барменов и правда есть какая-то особенность — видеть насквозь клиентов и угадывать их пожелания. Для этого нужен настоящий талант.
— Благодарю за такую высокую оценку, мэм. И всё-таки?..
— Вино, — последовал ответ без промедления.
Значит, после грозы небосвод зальет теплым солнцем. Не сразу, верно, может быть, даже не сегодня. Но для них двоих — непременно. Одно из тех светлых воспоминаний, что останутся до конца, и перспектива пройти через шторм теперь не так пугала.
В «Сурвайв» нет изящных винных бокалов, достойных столь статной женщины, поэтому Кашиваги надеялся, что ее удовлетворят обычные стаканы для виски. (И в памяти тут же: балкон с выходом на пожарную лестницу, дешевое фруктовое пиво в бумажных стаканчиках, дешевые закуски из первого попавшегося на пути Поппо-маркета; один из немногих теплых летних вечеров, когда есть возможность насладиться обществом друг друга.) Кашиваги, на самом деле, никогда и не думал, что ему однажды доведется открыть эту бутылку, хранимую то ли для особого случая, то ли из сентиментальных побуждений.
Или из банальной веры, даже если в той реальности, где они очутились, это было невозможно.
Яёй не сразу прикоснулась к стакану, какое-то время ее внимание было приковано только к Кашиваги, словно сомнения по-прежнему терзали изнутри. Это же неправда, могла говорить она себе, невозможно же, не спустя столько лет. Или, возможно, прикидывала, стоило ли выпить вино самой, или же выплеснуть его в лицо Кашиваги, который даже сейчас так упрямо сохранял невозмутимое лицо.
Кашиваги бы не удивился. Более того, знал, что заслужил.
— Могу я поинтересоваться, что побудило вас прийти сюда в такую рань?
— Да так, знаешь, — от звука удара стакана о деревянную стойку у Кашиваги холодом кольнуло в затылке, — узнала, что мужчина, которого я любила, десять лет лгал мне и считает, что это нормально.
— Прости…
— Заткнись, Осаму.
Не крик, но короткий приказ, которому он не мог не повиноваться, виновато отворачиваясь в сторону. И подумать не мог никогда, что однажды ощутит свой уход от жизни гокудо вот… так. Кашиваги привык не жалеть о принятых решениях, тогда, в раздираемом междоусобицами и вторжением извне Тоджо, на больничной койке, с которой он и не надеялся однажды встать, уйти казалось правильным. Клан изменился, и он, Кашиваги, уже не мог ничем помочь Дайго — его место занял Бешеный Пес, давший юному председателю силу и влияние. Старикам следовало исчезнуть, и Кашиваги выбрал подходящий момент.
— Ты правда думаешь, что твоего «прости» достаточно? Ты был мертв. Я верила, что ты был мертв. И вот от того парня с дурацкой прической я узнаю, что бармен из захудалого клоповника выглядит точь-в-точь как ты. Ты, которого я похоронила десять лет назад и смирилась с тем, что никогда больше не встречусь снова.
В голосе Яёй слышались ненависть и обида, так хорошо знакомые Кашиваги из прошлого. Плохо сдерживаемая боль потери, какую ей уже довелось пережить. И слезы в интонациях и словах.
Кашиваги хотелось бы встать рядом, как раньше. Обнять вновь, успокоить так, как он умел когда-то — и совсем разучился сейчас.
— Тц, дубина Касуга… — остались на столешнице очки; нулевки, в которых Кашиваги никогда не нуждался — зрение не подводило, но которые позволяли отвести внимание от шрама на переносице и добавляли чуть больше цивильности. Насколько в случае с бывшими якудза это было возможно.
— Извини, Яёй, я понятия не имею, что сказать тебе сейчас, спустя столько времени, — признался Кашиваги.
— Не ищи себе оправданий. Этого будет достаточно.
Яёй сжимала в ладонях стакан, как будто тот дарил ей тепло, и улыбка на исхудалом лице источала одновременно тоску, горечь и облегчение. Горькая пилюля, принять которую нужно было десять лет назад.
— Знаешь ведь, в тот дерьмовый год я едва не потеряла Дайго после тебя. Но я так привыкла быть женой патриарха и матерью председателя, что даже не знала, как это, позволить себе скорбеть по ком-то, как… обычный человек. Дать себе время, чтобы проститься. Стоит расслабиться, и вновь окажешься в этом проклятом водовороте.
— Ты никогда не могла позволить себе остаться с собой и отдохнуть.
Отодвигаемый стул скрипнул по полу. Яёй не ушла от прикосновения руки к плечу, не попыталась отстраниться. Единственная поддержка, на которую Кашиваги был способен — обозначить присутствие рядом, дать знак, что Яёй не одинока, даже если это казалось таким бессмысленным и абсолютно незначимым. Он мог лишь сказать, что понимал Яёй. Ей никогда не пристало испытать страх: поддаться мыслям о том, что ее жизнь в опасности с тех самых пор, как она приняла предложение Доджимы Сохэя выйти за него. Не пристало бояться, когда другие патриархи не видели в ней человека, способного временно взвалить на себя управление Тоджо, пока не будет найден более достойный якудза. Не пристало думать о себе — только о благополучии тех, кто кто зависим от нее.
Кашиваги мог бы многое ей сказать, но слова ничего не изменили бы.
— А ты остался все таким же сентиментальным. Иногда мне казалось, что мы с тобой говорим о совсем разных вещах.
— Или ты просто меня никогда не слушала.
— Ты говорил много ерунды, — с каждым новым словом Яёй все более явно отходила от образа смертоносной жены якудза, женщины со сталью в голосе, и все больше напоминала ту Яёй, которую Кашиваги полюбил не за статус и положение, но просто за то, какой она была.
Кашиваги приподнял второй наполненный стакан, вино блеклым расплавленным золотом лизало гладкие прозрачные стенки. Раздался звон стекла, встретившегося друг с другом.
— Я думала, что буду ненавидеть тебя. Когда только зашла сюда, то подумала, что собственными руками убью тебя, раз этого не смогли сделать гайдзины. Столько вопросов: почему ты даже не попытался связаться со мной, а просто ушел? Почему ты ведёшь себя как полный придурок, Кашиваги Осаму? Только посмей сказать что-нибудь о том, что это было опасно, и клянусь, я точно прибью тебя.
— Это и правда могло быть рискованно, — Кашиваги поймал Яёй за руку. — И необходимо. В каком-то роде.
— Звучишь как Казама, — прозвучало резким, отточенным ударом.
— Может быть, я действительно научился у него дурному.
— Даже не сомневайся, Осаму.
Глупость, очередная из многих, что были между ними; разрядить обстановку, скрасить момент, перевести тему. Отстраненная поза Яёй все больше выдавала смирение — взглядом, зачарованно направленным в одну точку, пока она слушала Кашиваги; слабым подергиванием уголков губ, когда воспоминания еще способны были приносить не только боль потерь, но и надежду, что в будущем все обязательно наладится.
И в поцелуе — тоже первом спустя десять лет — он ощущал за солью слёз тепло надежды.