Если вдуматься и посмотреть на разные хлебные рецепты, собранные в книгах, которых за последнее время у Дилюка накопилось уже столько, что, кажется, вот-вот, и они начнут всерьез соперничать с коллекцией винных рецептур, можно заметить любопытную закономерность, связанную со сменой сезонов и времен года.
Весной хлеб всегда беднее на ингредиенты — дань традициям, и пусть в Мондштадте уже несколько сотен лет нет голода и лютых зимних стуж, память о трудных временах живет среди прописных строчек на старой бумаге. В былые времена бережливые матери пекли хлеб из смеси ржаной и пшеничной муки, смешивая все, что осталось с зимних запасов, добавляли овес, разбухшие за зиму семечки, ржаную закваску, вместо молока — воду, и вынимали из печей душистый черный хлеб, пахнущий солодом.
Теперь же остались только праздничные маленькие плюшки на первом парном молоке сразу после отела. Здесь рецепт богаче и вкуснее - мука, яйца, сливочное масло, сахар, такие булочки всегда лепят в виде птичек, что, по легендам, приносят на своих крыльях тепло, прогоняя стужу прочь.
Что хлеб, что плюшки всегда делят поровну — так, чтобы каждому досталось все до последней крошки, ничего не пропадает зря, так отцы и матери могут уступить детям свои части, чтобы те не остались голодными.
Лето — пора тяжелых трудов в полях и всеобщих забот, и для того, чтобы сил хватило на весь день с восхода и до заката солнца, хлеб пекут соответствующий: большой, пышный и пухлый, чтобы насытиться самому и разделить обед с товарищем, перед дальними походами с патрулями во время рыцарской службы Дилюк обязательно утром заходил на кухни ордена и брал в дорогу свежую краюшку хлеба.
С молодой зеленью, первыми семенами, с отрубями, такой хлеб дарит уйму сил и энергии. Мягкие и нежные, пшеничные батоны, сытные донельзя. Ржаные, что горчат во рту, но дают сытость до самого заката солнца, все эти хлеба, чаще всего круглые, будто солнце, встречают и провожают лето, воздавая славу солнцу своей формой.
Как и люди, хлеб тоже очень любит тепло — тесто на дрожжах, как и на закваске, начинает процесс брожения быстрее в жаркую погоду. И можно обойтись уже без горячих ладоней Дилюка — хлеб пойдет в печь всего через час, а не через два или три, что сильно помогает сэкономить время.
Приспособленный под закуску к супу, важную часть сэндвичей, перекус с подтаявшим маслом и теплым молоком, хлеб всегда делят между собой товарищи по службе, попутчики в дальней дороге или родные люди — и вот так, из руки в руку, сытое счастье разделяется на всех.
Осень — богатая пора долгожданного урожая, раздел с рецептам за это время года всегда самый толстый и разнообразный. Вчитываясь и рассматривая разный почерк в книгах, иногда вместо рецептов Дилюк видит целые сказки, истории, придуманные и бережно сохраненные людьми, каждый из которых однажды решился поэкспериментировать и в итоге создал нечто потрясающее.
Дилюк знаком с созданием приемов боя под свой стиль сражения, заточенный для каждого оружия и даже конкретного меча слегка иначе. Как и с соединением разных оттенков в красках, смешением материалов для рисования. Но добавить в тесто замоченную в воде свежую кукурузу и на выходе получить сладкий, пахнущий полями и сахаром батон с желтыми мягкими вкраплениями? Вмешать в муку кусочки томатов, травы, тертую тыкву, острые перцы, кабачки и репу, жареные семечки, сладкий шиповник, вяленую валяшку, вишню, спелые, сахарные яблоки?
Все это кажется удивительным, как и рецепты пирогов, сладких кексов, булочек с маком, косичек с чесноком, творожных завитушек, картинки с которыми пробуждают в нем страшный аппетит и чувство легкого трепета где-то в груди. Ведь кто-то когда-то придумал все это, попробовал десятки, сотни раз, выверяя рецепт до идеальных пропорций, вынимая из печи то сырое, то слишком сухое изделие, чтобы в конце получить нечто новое — и записать технологию создания в очередную книжку.
Хлеб, подобно вину, каждый делает по-своему, но далеко не у каждого он получается правильно и вкусно. И осенью, богатой и суматошной, возможность создания даже самого простого хлеба из яиц, муки и воды, кажется особенно ценной, потому что в общую миску будет добавлен свежий помол, только недавно собранный с полей. Результаты общих трудов, которыми не стыдно хвастаться, запечатленные в хлебе. Такую краюху принято ставить в центр стола, резать острым ножом, пока горячий, и есть за завтраком, обедом и ужином, чтобы каждый был сыт и доволен — в этом смысл хлеба.
Зимний хлеб богатеет к праздникам, когда бешеный ритм жизни, наконец, затихает, устав за год, семьи оседают по домам, дороги развозит от дождей или заносит снегами, и вот здесь и пригодятся трудолюбиво заготовленные летом и осенью запасы.
Теплые, ароматные и сытные ломти свежего хлеба на хорошей муке — чтобы были силы на долгий поход в лес за дровами, зимние забавы, солнца не хватает, и круглая краюха хлеба в руках, исходящая паром, обжигающая ладони, становится прекрасной заменой.
Во всем этом есть философия семьи, народа, общей истории, своя тонкая, неразрывная нить традиций, идущая сквозь года.
В роду Рагнвиндров тоже достаточно традиций, и не все они связаны с вином и виноградом, как часто кажется тем, кто любит праздно поговорить с Дилюком на балах в домах аристократов.
Закономерности — как в книгах с рецептами: носители алых волос и знатной фамилии обязаны быть смелыми, сильными, защищать слабых и охранять Мондштадт. Сражаться за свободу. Оберегать народ. Жить честно и справедливо, преумножая богатства.
Сражаясь на стороне Барбатоса, помогая в восстании Ванессе, клан Рагнвиндров из раза в раз доказывал, что правда всегда побеждает. Эти отважные герои, как и множество носителей древней фамилии после — отважные мужья и жены, наследники рода, до последнего вздоха несли впереди себя флаги, мечи, щиты, копья, песни, свою несгибаемую волю, чтобы затем осесть еще одной вехой общей истории семьи среди книг, остаться потемневшими силуэтами на картинах, передать дальше знания, почет, уважение и долг.
Отец в свое время так старательно готовил его к этому, вычерчивал жизненные пути, отобрав из рук угольный карандаш, сдвинув на край стопки с зарисовками, и говорил, говорил, говорил о том, что будет дальше. Как Дилюк вырастет, став опорой и поддержкой, как вплетет и свое имя в легенды, что поют барды, как понесет дальше сверкающее величие древнего рода.
Выдерживая Дилюка, словно тесто, замешивая и разминая, отец старался вылепить нечто идеальное в своей непогрешимости, чести и отваге, кого-то, кто смог полностью затмить его самого, не решившегося блистать ярко и громко. Дилюк стал тестом, в которое добавили чересчур много дрожжей, он набух от всех обязательств слишком сильно, вывалился за края миски, шлепнулся на стол, со стола — на пол, и там уродливо сдулся среди пыли и засохших крошек. По крайней мере, до последнего месяца все случившееся после его восемнадцатилетия получилось описать в своей голове именно так. Но он все равно упрямо винил в этом не только себя одного.
Отец тоже был неправ во многом. И в том, что умер, умер именно так, был неправ тоже, сильнее всего прочего, и чем больше дней проходит с момента возвращения, тем чаще Дилюк думает об этом.
Этим мыслям, посаженным давным-давно в сухую, усталую почву его души, долгое время не хватало сил, чтобы взойти. Они просто лежали там, захороненные под метрами дерна, не решаясь ни сгнить, ни проклюнуться, а затем все изменилось — он сам изменился, долгим и упорным трудом. Перекопал свое поле, пролил дождями, нашел и позвал на небосклон солнце, и под его теплыми, ласковыми лучами, добрыми взглядами, прохладными руками, мягкими губами все внутри ожило и расцвело.
Черные колкие семена проснулись тоже — этого не могло не произойти. Они набрались сил и выросли в нечто уродливое, что теперь кололо сердце при каждом случайном воспоминании, взгляде на старые книги в рабочем кабинете и в моменты, когда Дилюк слишком подолгу всматривался в свое возмужавшее лицо в зеркале.
Казалось бы, он знает, что делать, всего-то и нужно — заглянуть внутрь себя без страха, влезть рукой в ревущее, беспощадное пламя своего сердца и выдернуть, выкорчевать всю колкую гниль, старые обиды и злость, очистить поля, оставив только траву да цветы, но в этот раз все, кажется, немного сложнее, чем до этого.
Жаль, что собственная душа — не книга рецептов, неудачные страницы в которой можно попросту не открывать или вовсе вырвать, отбросив прочь и забыв. Так не получится — и Дилюк прекрасно понимает это, просыпаясь и засыпая, переплетая свои пальцы с чужими и заправляя синюю прядь волос за ухо, чихая от мучной пыли на кухне и замахиваясь тяжелым двуручником на очередного забредшего не туда стража руин по ночам, подписывая документы, грея в ладонях чай, сидя на крыльце поздно вечером в спокойном одиночестве, разглядывая лохматую макушку на второй половине подушки сонными, длинными минутами перед сном. Он думает, вспоминает, тоскует и злится, пытаясь найти правильное решение.
А маленький громкий мальчишка, которым он перестал быть когда-то очень-очень давно, с огненными волосами и сбитыми коленками, тем временем смело взбирается вверх по темной скрипучей лестнице, собирая веснушчатыми щеками всю висящую на пути паутину. Он ни о чем не спрашивает нынешнего Дилюка и не ждет, пока за ним пойдут следом — он упорно идет к своей цели, преследуя то, что желает сердце. Оттаяв и исцелившись, найдя новое занятие для души, оно вспоминает и все то, что жило в нем раньше. И зовет, умоляет оглянуться — чтобы попрощаться с плохим и поприветствовать хорошее. Сейчас, когда новый год уже топчется у порога, для этого, кажется, самое время.
***
Несмотря на все старания, которые Дилюк прикладывает к тому, чтобы освободить все выходные для Кейи и тихой спокойной неги между ними, что словно молодое игристое вино, время от времени вспыхивает, искрясь, мелкими пузырьками длинных прогулок по замерзающей округе, во время которых они разговаривают обо всем на свете или просто уютно молчат, совместными тренировками или, не приведи архонты, усталыми ночными вылазками, иногда дел оказывается слишком много.
Эти выходные начинаются именно так — и пусть сейчас все равно только вечер пятницы, густой и терпкий, словно сок из свежедавленных ягод волчьего крюка, Дилюк все равно чувствует в груди колкую, слегка тревожную тоску. Тихо перемещаясь по ночным теням, здесь, вдалеке от города и ярких огней винокурни, на открытой местности, продуваемый ледяными зимними ветрами, каждой клеточкой своего вспревшего от быстрого бега и жаркого боя тела Дилюк хочет оказаться дома.
Кейя ждет его — теперь, спустя дни, недели после их первого поцелуя, знание удивительным образом просыпается в сердце, сквозь сумрак ночи и километры покрытых легким снегом равнин. Раньше так было с предчувствием скорой беды — шея вдруг потела, мышцы спины сводило судорогой, и что-то плохое обязательно случалось. Но Дилюк был уже готов. Теперь все изменилось, и плохое отступило, впуская вместо себя любовь — и пусть все это по-прежнему непривычно, то, что он чувствует сейчас, нравится Дилюку намного больше того, что было раньше.
Знать и понимать это удивительно. Тоска по Кейе тоже ощущается иначе — в ней нет чернильной печали, лишь нетерпеливая, нуждающаяся потребность, тихий внутренний голос, вместо сторонних мыслей отсчитывающий минуты до встречи, и на звезды, которыми так богат сегодня чистый, безоблачный небосклон, смотреть совершенно не хочется.
Они по-прежнему красивы. И Дилюк с радостью полюбовался бы ими, но не в одиночестве. И уж точно не с компанией уныло плетущихся вслед за ним компании охотников за сокровищами, которых он выковыривал, словно вредный кривой острый перец из бутылки с медовухой, несколько утомительных часов из последнего покинутого лагеря хиличурлов.
Под конец он почти потерял терпение и все же позвал огонь — самый молодой бандит рядом с ним испуганно вскрикнул, прикрывая руками лицо, тут же бросил на землю нож, которым весьма метко целил Дилюку то в бока, то в шею последние полчаса, словно крыса шныряя вокруг общей драки, и все наконец застыли, расходясь в разные стороны.
Как и всегда, силы были неравны — один Дилюк на семерых разбойников, вооруженных самым примитивным оружием. Свежая банда, точно не дружки Райдена, молодая кровь и горячие головы. Более опытные банды уже давно начали бы торговаться, а эти залезли в страшную глушь к каньону Светлой Короны, так еще и стоять решили насмерть.
— Или идете за мной сдаваться, или я поджигаю вас вместо поленьев и греюсь здесь до рассвета, — Дилюк ворчит, прибавив в голос хрипотцы, поигрывает двуручником, перекидывая из одной руки в другую, а сам думает только о том, что с обеда на кухне остались невероятно вкусные бараньи котлеты с жирной, поджаренной до черноты корочкой, свежий творожный сыр с травами и острые зеленые маринованные перчики, что в сочетании друг с другом превращаются в настоящий кулинарный шедевр, не уступающий даже его любимой башне из шницелей, проложенной соленым растаявшим сыром и усыпанной помидорками.
Вместе с котлетами его дожидается рыжий экспериментальный тыквенный хлеб с семечками, в леднике стынет компот на валяшках, а в кровати, среди мягких, словно творог со сметаной, перин, отдыхает Кейя.
Стоит только подумать обо всех этих яствах, и рот сам наполняется слюной.
Разбойники, встрепанные, сверкающие в темноте паникующими взглядами, перешептываются и подают друг другу сигналы, то и дело кивая, но Дилюку так плевать, что он даже не пытается разобраться в чужом шифре.
— Кому ты нас сдашь? — коренастый главарь подходит ближе, не выпуская из рук вилы, и Дилюк с силой втыкает свой меч в мерзлую землю.
Съесть котлетки, подогрев сковороду прямо на ладони, заесть хлебом, выпить ледяной компот прямо из графина так, чтобы холодными каплями конденсата стекло по шее, быстро ополоснуться и лечь к Кейе — видит небо, Дилюку сейчас больше ничего и не нужно для полного счастья.
— Архонту ветров прямо в руки, если не поторопитесь, — он начинает терять терпение вновь, выдыхая раскаленным паром, но темные силуэты покинутой стоянки хиличурлов вокруг них стоят тихо, монументально, их никак нельзя сжигать, иначе все будет зря.
Это была их совместная с Кейей идея — не мудрить над новыми строениями в поселении хиличурлов, пытаясь найти бревна для построек, время и новые технологии сбора дерева, а попросту нанять скучающих по зиме охотников из Спрингвейла за мешок моры и попросить разобрать все опустевшие стоянки до сильных морозов.
Доски уже постепенно начали свозить на винокурню, Эльзар успешно заговорил уши всем интересующимся, и сразу две проблемы, казалось, решились в одночасье — недостаток строений в поселении и пустующие стоянки, из которых то Дилюк, то Кейя с печальным промерзшим отрядом рыцарей по очереди выкуривали предприимчивых бандитов.
Вот только делать это каждый раз приходилось осторожно и бережно, чтобы не повредить сами постройки — иначе разбирать, а затем отстраивать заново будет попросту нечего.
Разбойникам это, конечно, неизвестно. Поэтому они сдаются, испуганно поглядывая на заплясавшее по лезвию меча язычки пламени, Дилюк довольно вздыхает, доставая из поясной сумки веревки, чтобы связать каждого по рукам, наматывает другой конец вокруг ладони и поворачивает обратно.
До города добрых полтора часа быстрой рысцой, добротно помятые разбойники отвратительно видят в темноте и то и дело спотыкаются, наваливаясь друг на друга, но дело сделано, и теперь он может разрешить себе быть свободным до самого понедельника.
Мондштадт, как и всегда, горит огнями. Это красиво: если прищуриться, то сквозь ресницы огоньки расплывутся акварельными всполохами теплой охры, яркой желтизной и отливающим в маковый красным. Словно ненаписанная картина, мираж в жаркий летний день, видение, которое просит, умоляет быть запечатленным хоть где-то.
Медленные, вдумчивые мазки кистью по холсту, яркий свет фонарей можно нарисовать по-хитрому — оставив в центре крохотные белые участки нетронутыми, так сияние будет казаться еще более ослепительным среди ночного мрака.
Художественные приемы словно трюки на воздушном планере — можно не летать годами, но тело, как и разум, все равно помнят.
В последние недели подобные мысли посещают Дилюка все чаще — секундная мимолетная красота, от которой голодом сводит ладони.
Пальцы гуляют по воздуху, пытаясь нащупать кисть, пастель или хотя бы угольный огрызок и набросать этот миг, попытаться сохранить где-то, кроме памяти, чтобы потом позволить осесть на бумаге или холсте, и Дилюк, признаться честно, еще не совсем понимает, что со всем этим делать. Словно тихий зов из глубокой чащи, тревожный, далекий, он обещает беду и счастье ровно поровну, а он — вновь на распутье, пусть и не таком катастрофически страшном, как все предыдущие.
Это что-то о нем самом, но давно забытом. Настолько, что он и не думал, что когда-то встретит ту юную часть своей души вновь, тем более спустя столько времени.
Дрожь в руках лечилась теплом. Старые привычки ощущаются иначе, и эмоции от них другие. Стоит ли бороться с этим, тем более теперь?
Возможно, его цветущему полю действительно не хватает нескольких ярких красок в бутонах и соцветиях, и все вокруг упорно намекает на это, помогая решиться. В конце концов, однажды он уже сдался. Хуже точно не будет, ведь тот, кто сковывал его руки запретами и ограничениями, давно уснул вечным сном. Дилюк только начал осознавать это для самого себя, тихо и смиренно, но чем чаще он думает обо всем этом, тем больше ему кажется, что все связано удивительным образом.
Отец и его запреты, рассыпавшиеся в труху со временем, но все еще живущие внутри Дилюка, словно навечно застывшее масло на поверхности льняного холста.
И пусть за одним обязательно последует другое. Он разберется со всем одним махом.
Спустя долгую дорогу, испуганных заспанных часовых у ворот, прямо в руки к которым из темноты гуськом вышли семеро связанных разбойников и быстрый перекур с Хоффманом у запасных ворот, во время которого Дилюк просто сидит, устало облокотившись на холодную каменную стену, а Хоффман смешливо жалуется на надоевшие семейные склоки в родительском доме, обратная дорога пролетает в один короткий вдох ледяного декабрьского воздуха.
Выдыхает Дилюк уже дома — отогревшись в ванной и позабыв о котлетах, он осторожно залезает в большую кровать, в центре которой, раскинувшись звездой, довольно спит Кейя, обложившись подушками, словно настоящая принцесса, и не потушив почти догоревшую свечу, специально оставленную на подоконнике окна, ведущего на север. Именно этот слабый золотой мерцающий свет Дилюк видел, спускаясь с пригорка, безошибочно угадав окно их спальни, и довольная улыбка все никак не может стереться с его губ, даже несмотря на смертельную усталость.
Как бывает всегда, когда Кейя рядом — улыбаться хочется только сильнее, искреннее, особенно после того, как тот сонно поворачивается, стоит теплу оказаться рядом, заползает на него, словно гордая улитка на помидорный лист, и накрывает расслабленной, сонной ладонью сердце, примостив руку на грудной клетке. Второй рукой он берет Дилюка в стальной захват сбоку, да так надежно, что двинуться больше не предоставляется возможности, на что остается только тихо фыркнуть и зарыться лицом в синюю макушку.
В ответ на осторожное, едва ощутимое поглаживание по спине Кейя довольно глубоко вздыхает, тихо вопросительно мычит, вскидывая лицо, и Дилюк замирает окончательно, виня себя за голодную потребность прикасаться — теперь, когда дозволено все, не делать подобных жестов очень сложно. Тем более сейчас, в полутемной теплой спальне, в тихом сонном спокойствии, дома, Кейю до боли хочется сгрести в обьятья и сжать до хруста, изо всех сил, так, чтобы тот понял, сколько всего Дилюк чувствует по отношению к нему — и то, как иногда это сложно держать внутри себя. Кружить и кружить, взяв на руки, подкидывая в воздух, и ловить снова и снова, пусть сейчас он не чувствует ни рук, ни ног от усталости.
— Спи, море мое, — не сдержавшись, Дилюк целует высокий лоб с непроходящей полоской от ремешка повязки, нашаривает свободной рукой одеяло, накрывая их обоих, и Кейя благодарно низко бормочет в ответ, так и не пожелав открыть глаза:
— Всех настиг и наказал?
Подобные разговоры в темноте, понятные только им двоим, тоже нравятся Дилюку до безобразия — потому что он знает, каким привыкли видеть Кейю другие: статным и одетым с иголочки, окруженным отчужденными улыбками и ничего не значащим флиртом, подобно морозному цветку, он прекрасен на расстоянии, ледяное изящество, так любящее расти на берегах водоемов. Но стоит подойти, замочив ноги, и мороз тут же скует, прошьет насквозь все тело, мешая двигаться и принимать верные решения. Только с ним Кейя другой — теплый и мерный, как летний океан в штиль, даже на огромной глубине видно яркое, разноцветное дно и косяки шустрых рыб, и погружаться в него, во всех смыслах, головокружительно до нехватки кислорода в легких.
— Верно. И закончил со стоянками. Уже завтра ее разберут и привезут сюда.
Тема разговора не особенно важна — это может быть их общий план о том, как разобраться с наглыми охотниками за сокровищам, очередной шутливый спор о блюдах к праздничному столу, обсуждание бестолковых патрульных или новой партии диковинных артефактов у Маджори, большая часть из которых на поверку оказалась подделками. Смысл не в этом, смысл в том, чтобы говорить тихо и сонно, постепенно заражаясь чужой дремой, расслабляться под тяжелым телом, придавившим сверху, наслаждаться единением и касаться — переплетенными ногами, бедрами, ладонями, губами, дышать в такт, прикрывая глаза, и слушать постепенно выравнивающееся дыхание.
— Прекрасно, — Кейя говорит уже на грани слышимости, поворачивает лицо, решив почесать нос не ладонью, которую ему явно лень поднимать, а так удобно подвернувшимся боком Дилюка, в который он зарывается, словно в подушку, заставляя фыркать и ежится в ответ от легкой щекотки. Явно довольный собой, Кейя напоследок целует Дилюка куда-то в ребро, но по ощущениям — прямо в сердце, мягкими расслабленными губами, и укладывает голову обратно на грудные мышцы.
— Видел ущелье Дадаупа с возвышенности. Купол почти незаметный, хорошо получилось.
Дилюку нужно захлопнуть рот и просто уснуть, не тревожа снова и снова Кейю, который на каждую фразу покорно вспыхивает слабым пламенем свечи, но он никак не может отказать себе в удовольствии.
— Это ты его видишь. Я брал в патруль Брюса, едва уговорил подъехать поближе. Для остальных место пустое, но очень холодно, темно и накатывает тревога, — Кейя, явно разгадав чужое намерение разговаривать до самого рассвета, ощутимо щиплет Дилюка за бок и придавливает голову сильнее, на что остается только покорно вздохнуть, наконец откинув голову на мягкую пышную подушку, и расслабиться окончательно.
— Мы молодцы.
На это ему уже не отвечают, но Дилюку и не нужно. Он погружается все глубже и глубже в сон, убаюканный мерным теплым счастьем, поющим в теле громче усталости, и это, а также Кейя, обнимающий его, действует как самая лучшая настойка на сонных травах.
Мысли, вдоволь набродившись внутри его головы, наконец затихают. Скатившись с горы огромным, неуправляемым валуном, Дилюк падает прямо в теплое, мерное море, и волны уносят его тревоги прочь, позволяя не думать ни об отце, ни о кистях с красками, и беспокойный суетливый ребенок, дергающий за ручку двери на чердак, успокаивается тоже, пусть и на время. Сон — лучшее лекарство от тяжелых дум.
***
Днем субботы, оставив Кейю высыпаться и отдыхать на винокурне, сидя вместе с Кли в ее личной комнате-камере и вспоминая о том, как сам же сажал в нее нерадивых пьяниц и нерасторопных карманников лет шесть назад, Дилюк вертит в руках разноцветные карандаши с мелками и смиренно признает всем известный факт — от себя не убежишь.
Сколько раз за последнюю неделю он думал о художественных принадлежностях? Скучал, отрицал, спорил сам с собой, уговаривал решиться, ходил кругами, словно лиса вокруг курятника, напрочь позабыл про давно оговоренную встречу с юной эльфийкой и вот, пожалуйста, они вместе рисуют приглашения на праздник.
У Кли — и Дилюк даже не кривит душой — для ее возраста получается просто замечательно. Аккуратно причесанная и одетая в красивое теплое красное платьице, она быстро привыкает к его по большей части молчаливому присутствию, расслабляется и болтает за двоих.
Самостоятельно выбрав темы и вид пригласительных открыток, Кли с энтузиазмом рисует, болтая ногами, которые не достают до пола из-за высоты стула, мычит себе под нос песенки и без сожалений сминает листы, когда что-то идет не так.
Дилюк, закончив свою часть приглашений и привыкший рисовать все с первого раза, подолгу обдумывать каждый этап, подбирать цвета и потом сжигать среди ночи неудачные законченные работы, коря себя за неудачи, смотрит на чужой подход к творчеству как на нечто совершенно новое и странное. Судьба, смеясь завывающими в подвале зимними ветрами, заглядывает ему через плечо и протаскивает по столу пустые бумажные листы, накрывая расслабленно лежащие без дела ладони. Следом, как по волшебству, в руку начинает тыкаться оставленный без внимания черный мелок — не сговариваясь, они оба сделали открытки максимально яркими и праздничными, почти не используя темных цветов.
Выждав еще несколько мгновений и получив взлетевшим со стола листком бумаги по лицу, Дилюк смиренно придавливает его рукой обратно и заносит мелок, собираясь нарисовать... что-то? Возможно, мокрую ворону, чье оперение от воды всегда кажется черным, как уголь? Или основание костра, а затем добавить ярких огненных всполохов рыжим и красным? Или бегущего в даль вороного коня, с длинной гривой, наконец свободной от тугих кос, быстрый цокот подкованных копыт, пот на лощеной шкуре и вздымающиеся от нетерпения тугие бока?
С открытками вышло проще — Кли заранее все продумала, рассказала свой план Дилюку, он взял на себя красивые буквы и силуэты людей и зданий там, где они были нужны, а сама Кли рисовала все остальное. Но без четкого плана в голове, картинки перед глазами, Дилюк... не может. Сейчас не может. Раньше у него бы получилось.
— У тебя хорошо получается, — вздохнув, Дилюк откладывает в сторону и мелок, и бумагу, переключая все свое внимание на Кли. Это почти первое, что он говорит ей после быстрого приветственного диалога и беседы по поводу причины визита, но Дилюк действительно поражен тем, как легко и просто она отказывается от неудачных вариантов, тут же начиная все заново. Если не рисовать самому, так хотя бы говорить об этом — про яркие, разноцветные открытки-приглашения, на которых каждый из нарисованных людей действительно похожи на их реальные прототипы, и про ее подход.
Кли в силу возраста понимает только самый очевидный смысл, но это тоже правильно:
— Я знаю! — она поворачивает голову к Дилюку и улыбается широко-широко, окончательно перестав волноваться рядом с ним. — А вот рисунки братика Кейи похожи на рисунки малышей. Вместо человечков у него всегда тыковки, помидорки и огуречики на ножках. А вокруг все былое. Скучно.
Дилюк по-доброму фыркает, соглашаясь, защищает Кейю словами о том, что он все равно человек многих других талантов, вместе они заканчивают рисовать приглашения и запечатывают по конвертам, чтобы отнести на доставку к Катерине, и в тележку, едущую обратно на винокурню, он садится также в компании, но уже совершенно другой. Его юная копия, призрачная и сотканная из далеких воспоминаний о себе самом, сидит рядом, точно так же, как Кли, болтая короткими ногами в чистых, но истоптавших уже сотню дорог ботиночках. Всю дорогу они молчат. Да и что мог бы сказать Дилюк самому себе сквозь двадцать лет взросления? Но как только он переступает порог дома, маленький мальчик хватает его за ладонь и тянет наверх — и на этот раз Дилюк покорно идет следом, все такой же аловолосый и покрытый веснушками.
Так он и оказывается здесь, в тихой спокойной полутьме.
Прошло столько лет, но Дилюк помнит эту лестницу наизусть — каждую зазубрину на перилах и скрипучую половицу в ступеньках — и поднимается практически вслепую, не захватив с собой канделябра и не позвав пламя: воздух здесь такой пыльный, что огонь лучше не искушать.
Он знает, потому что сам запретил убираться здесь.
Оставил это место на будущее, в прошлый раз не преодолев и половины лестничного пролета — руки дрожали, в груди было гулко от пустоты, и он не решился, потому что понимал, что все еще не готов.
Кейя, Дилюк знает, здесь тоже не был — пыль на темном полу не сохранила бы этот секрет, проступила следами, и сейчас, прищурившись в полутьме, он может видеть только ровный пылевой ковер, нетронутый и серый, глушащий звуки и словно только и ждущий, пока он сам мощно расчихается, чтобы с шелестом рассмеяться, разлетаясь в стороны.
Сколько он не поднимался сюда? Пять лет? Десять?
Кажется, отойди он сейчас в сторону, и вверх, обгоняя его самого, с громким топотом ботинок по ступеням пронесется он сам, ведя за руку такого же юного и громкого Кейю — два шебутных воробья, сумерские попугаи-неразлучники, они захихикают где-то за углом, один шикнет на другого, затем Дилюк, как это тогда бывало, обязательно споткнется, Кейя громко фыркнет, закатывая синий глаз, и завяжется настоящая потасовка в пыли и паутине.
После они поднимутся, помогая друг другу, подавая руки и перетягивая на себя, чтобы уронить, подхватить, запнуться, запутавшись в ногах и вновь создать как можно больше шума и возни, вдвоем толкнут тяжелую деревянную дверь и исчезнут там, в тихой темноте, чтобы пугать друг друга страшными сказками и прятать в старых комодах стащенные с кухни конфеты.
Одолжив смелости у ярких, красочных образов из детства, Дилюк преодолевает последние ступеньки и бредет следом, кутаясь в воспоминания, словно в теплый плед. Так ему не кажется, что он один — как тогда, с еще теплым телом отца на руках, уходящий по дороге прочь из города, замерзающий в лесах Снежной, теряющий кровь и сознание где-то в очередных руинах, составляющий все новые и новые планы нападений на лагеря Фатуи, вскидывающий руку, чтобы прищуриться от бьющего в глаза солнца, проходя сквозь ворота Мондштадта при возвращении.
Сейчас у него есть Кейя. Стоит позвать — и он с радостью составит ему компанию, разбавляя тяжелое молчание остроумными шутками, согревая ладонь своей рукой, но все равно есть вещи, которые Дилюк должен чинить внутри себя сам.
Этот чердак ждет только его.
Дилюк знает, помнит, что старый плащ отца будет там. Сам же вешал его, и отчего-то запомнил, еще в шестнадцать, планируя — какая глупость — забраться в него вместо вешалки, застыть, позвать Кейю и напугать до икоты.
Случая так и не подвернулось, но намерение все еще живет тонкой серой пленкой горелого пепла поверх стоячей воды в озерах — и Дилюк помнит, сам не совсем понимая, для чего, все эти годы.
А ведь прошло уже семь лет, подумать только.
Сейчас он бы так не поступил. Все улыбки и юмор он оставил Кейе, уходя, и тот нашел им наилучшее применение, постоянно используя для того, чтобы налаживать связи и делать окружающих более счастливыми. Сам же Дилюк теперь постепенно учится всему этому заново, и пусть успехи неоспоримы, а городская малышня уже даже не вздрагивает при его появлении поблизости, работы предстоит еще много.
Но теперь его это не пугает.
Как не пугает и по-знакомому распрямленный, не кажущийся пустым рукав плаща, словно внутри не прогорклый застоявшийся воздух вперемешку с темнотой, а скрытая в тенях человеческая рука, для чего-то заставшая в настолько неудобной расслабленной позе. Память ткани — в складках, заломах, неправильно загнутом вороте — приветствует его, обрисовывая фигуру человека, который больше никогда не наденет этот плащ снова.
Так легко прикрыть глаза, стоя здесь, в окружении тихой тьмы, и представить перед собой знакомый силуэт — ровная спина, четкая выправка, широкие плечи, красные пряди, заплетенные по бокам в косы и уходящие в низкий хвост. Всегда аккуратно подстриженная бородка, косматые, прямо как у него самого, брови, широкие руки, пальцы, шершавые от постоянной работы в поле или за переработкой винограда. Уставшие, но такие живые алые глаза.
Что бы он сказал ему сейчас?
"Я вернулся"?
Звучит слишком банально. Отец — секундная стрелка, всегда спешащая вперед него самого, подгоняющая, двигающая, в тот роковой день достигла полдня и замерла навсегда, оставив минутную стрелку — Дилюка — по одну сторону непреодолимого барьера времени, потеряно метаться между цифрами то назад, то вперед, находя дороги, пути, о которых ему никто никогда не рассказывал, новые смыслы, новую судьбу, а Кейю, словно часового, примагнитило по другую сторону циферблата, заставив замереть и занять место Дилюка. В семье, на виноградниках, в Ордене. В городе, где каждый рад расплавить губы в улыбке, подарить признание и теплоту, которая, Дилюк видел и знает, способна запекать тесто без раскаленных камней и печей.
Гореть так ярко — огромный труд, они еще не разговаривали об этом, но Дилюк знает это на собственном опыте. И, если бы был способен той весной мыслить здраво, просчитать ходы хотя бы на пару черно-белых шахматных клеток вперед, забрал бы Кейю с собой, не позволил взвалить всю неподъемную ношу, что тащил годами сам, на более изящную, но такую сильную спину.
Поэтому он так и не навестил могилу отца даже после возвращения?
И даже здесь, сейчас, пришел, в общем-то, совсем не к плащу и не для того, чтобы говорить пафосные слова.
Но все это связано. Как же он ненавидит, что все это связано, но что есть, то есть.
Стоит отвернуться, пройти дальше, считая поднятой ладонью выпирающие балки над головой, и вот же оно, его неслучившееся призвание, душевный порыв, по которому так скучал, спит, как и всегда, под белой холщовой тканью, что призвана хранить, лелея, старые несбывшиеся мечты от света, пыли и самого Дилюка.
Мольберт, пустой натянутый холст, тюбики с маслом, высохшие и рассыпавшиеся кисти.
В двенадцать все свободное время от тренировок и прогулок с Кейей он проводил здесь, воображая, рисуя для себя совершенно другое будущее — живописца, или, возможно, мастера по портретам: запечатлять время, моменты, чужую красоту в вечном масле тогда казалось самым удивительным чудом, на которое он был способен. Кейя, помнится, тогда мечтал изучить все тейватские языки и расшифровывать древние надписи в заброшенных руинах и храмах.
Отец на мальчишечьи воодушевленные речи Дилюка по-доброму усмехнулся в бороду и покачал головой, глазами показывая на стопку книг по этикету и искусству войны. Дилюк спорил, обижался, пытался торговаться и неумело манипулировать, даже не ел несколько дней, сломал и потерял лучший двуручный тренировочный меч, но отец был словно нависающая над побережьем скала, неумолимая тень, взрослее и упрямее его самого — так и не сдвинулась вслед за солнцем.
Дилюк, конечно, попробовал успевать все и сразу — рисовал ночами, чиркал наброски углем на бланках патрульных отчетов во время перерывов, но затем ему исполнилось четырнадцать, Варка лично приколол на грудь значок капитана, и силы, вместе со свободным временем, закончились.
Отец видел его рыцарем, способным на великие подвиги. Дилюк только к шестнадцати перестал подмечать особенно удачные ракурсы городских и сельских пейзажей для зарисовок, огненные рассветы и закаты, когда алое перетекало в кобальтовую черноту, забавные шляпки на головах дам на балах, так похожих на еще никем не придуманные волшебные пирожные.
Думать и вспоминать об этом сейчас — словно находить среди чистого, цветущего поля все новые и новые мертвые иссохшиеся побеги, появляющиеся тут и там, выдергивать из земли, складывая в огромную кучу, и сжигать на закате, то и дело кашляя от горького дыма.
Было бы здорово, если бы одни плохие вещи, уходя, вслед за собой тянули остальные проблемы, страхи, старые обиды, горести и разочарования, чтобы затем вдруг исчезнуть бесследно, в один миг, оставив только безоблачное высокое небо и поле, усыпанное цветущим разнообразием.
Но опыт говорит другое: всегда что-то будет идти не так, идеалов попросту не существует, и разобравшись с одной частью себя, совсем вскоре он найдет следующую — скрежещущую, не попадающую лопастями в общий механизм, погнутую и ржавую, вновь заставляющую его сделать выбор: выкинуть прочь или попытаться починить.
Все художественные принадлежности лежат ровно на тех же местах, где он их и оставил — словно подготовленные для выпечки плошки с ингредиентами, миски, мука и скалки, противни и масло, чугунные формы, закваска, кувшин с водой.
Развести разбавитель, открыть сильными пальцами присохшие колпачки с тюбиков фонтейнских масляных красок, подтащить деревянный ящик вместо стула, найти и зажечь несколько свечей, выбрать несколько целых кистей.
Вокруг, не оставляя следов на пыльном полу, кружат и кружат, играя в прятки, два мелких шалопая, то и дело роняя из карманов фантики разделенных поровну конфет.
Руки уже не дрожат.
Сколько прошло? Неделя, две с того момента, когда боль в последний раз просыпалась в пальцах. Теперь, даже сильно перенервничав, он инстинктивно не ожидает боли, хотя еще летом не мог и дня прожить без постоянных судорог, ограничивая себя, оберегая от остального мира, зная, что больно будет в любом случае.
Что бы он не сделал, куда бы не пошел, но вот же, закончилось, теперь Дилюк может делать почти все, что пожелает, так почему при взгляде на пустой холст в голове пляшут лишь мысли о том, сколько мешков с зерном и мукой стоит заказать у мельников для поселения хиличурлов да ожидающее нетерпение от предстоящего вместе с Кейей первого совместного похода на рынок — Дилюк собирается спорить по поводу каждого второго выбора блюда и ингредиента, но не всерьез, а так, чтобы спустя пару часов Кейя утащил его в первый же переулок и искусал все губы жесткими поцелуями.
Пустой холст, белый лист бумаги. Кисть, мелок.
Ничего.
Никаких образов или воспоминаний, вспыхивающих идей, чего-то, что еще прошлой ночью, возвращаясь из города пешком, он посчитал красивым или запоминающимся. Пусто, словно в давно заброшенном жерле печи, из которой ветер выдул весь пепел, оставив внутри только черные, обгоревшие кирпичи.
— Я вырос воином, как ты и хотел, — Дилюк расстроенно поджимает губы, поворачивая голову так, чтобы было видно камзол отца. Затем, не выдержав, хлопает ладонями себя по коленям и порывисто поднимается на ноги, вновь подходит к вешалке, нависнув над камзолом.
Если бы он мог, что бы нарисовал в первую очередь?
Увитую плющом стену винокурни, спрингвейлских толстобоких гусей, белеющих, словно большие пончики, покрытые сахарной пудрой, среди зеленой травы, тонкое изящество меча Кейи, скучающего среди мощных двуручников в оружейной? Синие, будто грозовые тучи, глаза Джинн, монеты, лежащие на дне фонтана в центре города, вид на ущелье Дадаупа сверху, увитые бурей пики Хребта?
Кейю — расслабленно спящего среди пышных подушек и одеял, то, как солнце играет на карамельной коже его оголенного плеча, гордо восседающего в седле своего верного скакуна, с мокрыми, прилипшими к лицу прядями после душа, удивленно вскидывающего брови, пробуя очередной хлебобулочный эксперимент? С мучной пылью в уголке губ, светлая прядь в челке, блик серьги на высокой скуле, родные черты, которые он может повторить по памяти, стоит закрыть глаза.
Шрам от брови, через весь глаз, и на щеку — старый, давно заживший, но кожа помнит и будет помнить всегда. Словно подпись на картине, идеально узнаваемый почерк пламени и ярости. Искусство, которое не имеет право на существование.
Дилюк скользит пальцем по плечу плаща, треплет пожеванный мех по краям ворота. Даже свой плащ он сделал по подобию отцовского, и это всегда было добрым напоминанием, поддерживающим присутствием, потому что добра и любви все равно всегда было больше, несмотря ни на что. Это логично. Он знает это по себе: несмотря на страшные ошибки, его продолжают любить.
Тьма теней над воротником спокойно встречает его взгляд, бестелесная и безразличная к нему.
Здесь давно никого нет.
Пусто.
В всем этом есть что-то поразительно прозаичное — отец истаял проклятым туманом в его руках, неподвижный и слишком легкий, оставив после себя только изорванную одежду, глаз порчи и кровь на белых перчатках. Мать он не помнит вовсе.
Они оба ушли, не оставив после себя ничего и столь многое одновременно. Мать была той, кто привел его в этот мир, держа совсем крохотного на руках. Дилюк не помнит, но ему всегда хотелось думать именно так, а отец стал тем, кто обеими руками толкнул в спину, навстречу взрослой жизни — и Дилюк покатился кубарем прямо вниз, обтесывая бока об острые камни и набивая все шишки, что смог встретить на своем пути.
Но ведь потом он встал, верно?
И пошел вперед.
Отец научил его и этому.
Наклонившись и крепко обняв плащ, Дилюк воскрешает в памяти то, как это ощущалось прежде — теплое сильное тело, а он сам — маленький, всегда ниже, всегда слабее, переполненный эмоциями, горем и радостью, пылающей силой пиро, что кипятит кровь.
От отца чаще всего пахло свежей землей и вином, горьким фонтейнским парфюмом, свободными ветрами.
Он так и не попрощался с ним, не успел сказать так многого. Поспорить, отстоять свое мнение, показать, доказать, что отец не ошибся. Дилюк — тот самый огненный феникс, смертоносность атак, сожженные поля, неотвратимая гибель противников, всполохи алого высоко в небе, птичья трель, которую восторженно поет кислород, сгорая в пламени.
Кем бы он стал, обернись все иначе? Десять, пятнадцать лет назад?
Он никогда не узнает. И, кажется, этого уже и не нужно — он обрел все, чего желал, город, дом, семью, любовь — все это было здесь, теплясь последними искрами на углях, и все, что требовалось, выйдя из тьмы — вернуться к покинутому костровищу, без страха взять угли в ладони, как тогда, в ледяных лесах Снежной, и раздуть огонь изо всех сил, возрождая пламя, принося свет, и все вновь засияло еще ярче, чем было до.
Теперь он сам выше, сильнее и упрямее.
От камзола ничем не пахнет — ни землей, ни ветром, ни вином, только, возможно, пылью, но даже ее запах едва ощутим.
Что это теперь для него? Печальное напоминание в прошлом или родное присутствие?
Дилюк взрослее, глубже, будто река, роющая сама себе ущелье в твердой скалистой породе, упорно обтачивая камень, находя новые и новые пути, камзол отца — памятник, не установленный на могиле, и чучело для тренировочного поля, тень в углу чердака, складки теперь лежат иначе, растеряв память, в карманах пусто, и так, наверное, правильно — словно портрет на неоконченном холсте, глаза без крохотных точек света на краю радужки, что-то, что может быть доброй памятью, но никогда не сравнится с оригиналом.
Но и этого действительно достаточно. Этого достаточно. Все хорошо.
Некому теперь запрещать ему любую глупость на свете на выбор. Любую блажь, трату времени, растрату таланта впустую. Он должен попробовать снова.
***
В детстве он боялся этого чердака, искренне считая, что среди старых шкафов и рассохшихся кресел бродит страшный призрак с длинными, острыми когтями на ногах. Лежа по ночам в своей кровати этажом ниже, Дилюк слышал скрежет чего-то острого по полу, дребезжание стекол в убранных на заслуженный отдых шкафах, шум и движение, постоянно происходившее на крыше, и подолгу не мог уснуть в одиночестве, поэтому часто сбегал в кровать к Кейе. Его спальня находилась в другой стороне коридора, и там всегда было поразительно тихо, тепло, а еще постоянно пахло сдобой: Кейя жил над кухней и был сам словно булочка — теплый, с удивительной кожей цвета жженой карамели и всегда был рад полежать под одним одеялом, обнявшись. Вместе они напоминали пирог — две половинки яблока, укрытые толстым слоем пышного теста и присыпанные сном, словно сахарной пудрой.
— Там живет привидение, я точно тебе говорю! — втолковывал ему уставший и расстроенный Дилюк, которому было стыдно бояться, но он ничего не мог с собой поделать.
Кейя тогда посмотрел на него, прихмурившись, пытаясь понять слишком быструю незнакомую речь, Дилюк тараторил, зажевывая окончания слов от волнения, и даже носитель общетейватского не всегда мог понять его с первого раза.
У Кейи были и свои страхи — он вечно пугался гроз, вздрагивал от лая собак, опасливо обходил лужи и постоянно смотрел на солнце, не щуря глаза, после чего подолгу ходил почти вслепую, натыкаясь на предметы. Было так много вещей, на которые он реагировал так, словно видел их впервые.
Теперь Дилюк знает: он действительно узнавал мир вокруг впервые, и если бы он был внимательнее, запомнил этот странный факт о родном человеке яснее, возможно...
Нет. Это было тогда. Они были погодками. Даже заметив и запомнив что-то, он просто принял это как еще одну обыденность — все вместе они составляли собой его лучшего друга, брата, почему-то не признающего вилок и всю еду, даже пирожные, упорно поглощающего всё суповой ложкой, вздрагивающего от ветра, не понимающего, почему снег холодный, а на солнце можно загореть до облезающей кожи, совершенно не опасающийся темноты и всего, что могло поджидать его в ней.
Дилюк мог заметить, конечно. Но не мог понять, нет, никак. Это очевидно сейчас, когда он знает.
Тогда он не знал. Он просто был счастливым ребенком. В этом нет ошибки. Это просто... был он. И Кейя. Вот и все. Пора перестать винить себя хотя бы за это.
— Или страшный когтистый монстр! — у Дилюка пухлые бледные пальцы, коротко остриженные ногти, он топорщит их, словно раскрытые, готовые к атаке соколиные лапы, и пикирует на неприкрытые сбившейся ночнушкой тощие бока Кейи, щекоча.
Тот сумбурно возится, хихикает, заползая, словно жук, под большую подушку, скрываясь под ней практически полностью, и легонько пинает Дилюка голой пяткой по бедру.
— Монстр? Почему мы тогда живы? — от возни его закрепленная среди волос повязка на глазу слегка сдвинулась в сторону, и Дилюк осторожно, бережно возвращает ее на место, заодно распутав колтун на синих, удивительно похожих по цвету на неспелые сливы волосах.
Вопрос застает его врасплох. В сказках, которые им рассказывает на ночь Аделинда, драконы и дикие огромные волки всегда съедают замешкавшихся путников.
— Он... не ест детей? — Дилюк пожимает плечами, зарываясь лицом в соседнюю подушку, тянет за край сбившееся одеяло, накрывая их обоих, и Кейя выбирается из-под своего укрытия, но вместо того, чтобы лечь рядом, наоборот, садится и смотрит на потолок, запрокинув голову.
— Пойдем и посмотрим!
В темноте его синий глаз отливает загадочным цветом далекого неба на закате. Как и сейчас, Дилюк не мог отказать ему ни в чем.
Захватив с собой длинные ножницы, которыми еще днем им обоим подравнивали челки, в качестве единственного оружия, что оказалось под рукой, они тихо прокрадываются на чердак, не взяв свечей для того, чтобы не выдать себя светом перед еще не ушедшими спать служанками.
Чердак, огромный, свистящий ветром, вздыхает сквозняком, стоит им зайти дальше порога, и они жмутся друг к другу, Дилюк задвигает Кейю себе за спину, защищая, нечто огромное и лохматое, примостившееся на верхушку одного из шкафов, вдруг оживает, поворачивая круглую голову в их сторону, встревоженно ухает, и под их общий крик шумно вылетает в окно, подняв в воздух целый столб пыли, а всех находящихся на винокурне — на ноги.
Уже потом, успокоившись и выпив огромную кружку какао, сидя на теплой светлой кухне и слушая тихое, сдавленное хихиканье Кейи под боком, Дилюк вспоминает, на что был похож тот звук, что он услышал перед тем, как все сдвинулось и закружилось, сердце ушло в пятки, а Кейя поднырнул под его рукой и успел опустить выставленные вперед на манер меча ножницы.
— Это не монстр. Я был прав!
Следующим же утром они возвращаются: при свете дня все кажется не таким страшным, весь пол устлан птичьими перьями и пометом, пустая деревянная вешалка и верхушка шкафа действительно обтесаны острыми когтями, и Дилюк понимает — вот то, что он слышал, иногда птица прыгала по полу, и пусть это был не монстр, часть звуков он все равно определил верно.
Спустя несколько ночей удается застать и самого чердачного жителя — неясыть, пятнистая и мощная, смотрит на них из тьмы круглыми флюоресцирующими глазами и топорщит за спиной крылья, пытаясь стать больше себя самой. И если Дилюк от этого делает шаг назад, невольно округляя глаза в ответ и не моргая, Кейя, напротив, восторженно вздыхает и уважительно склоняет голову, очень удивляя своим поведением.
Из всех животных и птиц, погодных явлений, продуктов, звуков и запахов, совы оказываются единственным, кто не пугает Кейю.
Дилюк, не придав и этому слишком большого значения, быстро очаровывается следом, и эти странные, гордые, бесшумные, смертоносные хищные птицы быстро становятся для него чем-то особенным, отражением ночного долга, быстрой и жестокой охоты за городскими крысами, добрым приветом из беззаботного детства, когда длинные ножницы казались грозным оружием.
Потому что это было первое, о чем Кейя с восторгом рассказал ему сам, путаясь в буквах и называя их как-то иначе, но явно имея в виду именно сов.
Вот так просто.
Просто, как кормить закваску, выучив пропорции на глаз и больше не ошибаясь. Просто, как сносить врага одним взмахом двуручника, а затем прыгнуть следом, переворачиваясь через себя, слушая, как темный плащ хлопает на ветру, словно огромные перьевые крылья.
Просто, как целовать смуглые пальцы — будь воля Дилюка, он бы обвился виноградными лозами, обтек слаймовой жижей вокруг Кейи, затекая, утягивая в себя, обволакивая, воруя себе и только себе.
Он уже даже не задумывается, когда делает все это.
Почему же нарисовать, придумать сейчас хоть что-то, пусть неровное и быстрое, на чистом холсте, натянутым плотно, будто ткань на барабан, не получается так же легко?
Теперь, спустя годы, мольберт кажется меньше, кисти короче, а тюбики с краской легко спрятать в ладони.
Дилюк садится за мольберт снова, закинув ногу на ногу, выдавливает по очереди несколько цветов на подобранную с пола деревянную палитру, вдыхает смесь давно забытых резких запахов от красок и растворителя и безучастным взглядом обшаривает холст, замерев в задумчивости.
Его маленькая, смелая копия замирает поблизости — встрепанный и довольный, с совиными перьями в волосах и торчащими из кармана большими ножницами, он по-птичьи склоняет голову набок и подбадривающе подмигивает.
С чего бы начать?
Покрыть весь холст одним цветом, а затем рисовать от пятна?
Попробовать с портрета, отражая на холсте родное лицо, человека, всегда живущего в мыслях?
Создать серию набросков, к которым затем можно будет вернуться и проработать более детально?
Светлое или темное?
Что именно?
Какими мазками — широкими и размашистыми или точечными, словно стежки на вышивке? Чистыми и благородными цветами, или тусклым смешением? Ярко или бледно?
Масло — не мелки с карандашами, так просто не перекрывается, сохнет долго, ошибки прощает, только если смывать подчистую. Других холстов нет, попробовать снова нельзя, и поэтому...
То, в чем он не боится ошибиться, потому что и так сделал это сотню раз до этого.
Знакомые расслоения сдобного теста, мучная пудра, хрустящая корочка, пухлые, поджаренные бока. И еще один, немного другой, рядом. И третий — побольше, инадзумский, пухлый, молочный, совсем без пор, с белой, дышащей мякотью, от которой так и хочется откусить большой, мягкий, еще теплый кусок, прожевать побыстрее и проглотить.
Дилюк рисует хлеб. Тот, как и сотню раз до этого, выходит замечательным — тихо потрескивающий от жара внутри чугунных форм и здесь, сейчас, на переставшим быть таким белым и огромном холсте. Маленький Дилюк восторженно ахает: так вздыхает в печных трубах ветер, улыбается щербатым ртом широко-широко, оборачивается, окликнутый Кейей, и убегает прочь.
Все получается.
Примечание
Очень жду ваши отзывы! Не забывайте заглядывать в тг https://t.me/spasibooli, у меня там ежедневные отчеты и другие приколы С:
Наконец-то добралась и прочла эту невероятную главу! Так живо и плавно написана саморефлексия Дилюка от момента начала до конца главы: как он начал понимать влияние своего отца на него, во что это вытекло и как он принял это и отпустил. Наконец он сможет себе позволить любые шалости и быть по-настоящему счастливым 🫶 А еще особенно нравится, как...