Старший следователь НКВД майор Винтанов был не в духе. Этому его состоянию способствовал спертый, пропахший табачным дымом воздух кабинета для допросов. Бросив взгляд на пепельницу, Винтанов оценил степень ее заполнения и секунду раздумывал – позвать дежурного, чтобы он вытряхнул окурки, или еще подождать. В итоге решил подождать (обычно это «подождать» затягивалось до того времени, когда пепельница переполнялась с горкой, и окурки начинали падать на стол, пачкая пеплом следственные дела).
Простуженно зазвонил телефонный аппарат в черном треснувшем корпусе. (Трещина была напоминанием о бывшем купце третьей гильдии Тирекском – крепком детине, которого Винтанову удалось сломить только после нескольких ударов телефоном по голове.) Винтанов снял трубку.
– Але!.. – процедил он, – старший следователь Винтанов слушает… – Тотчас же его голос приобрел подобострастные интонации. – Так точно, товарищ комиссар! Да! Да… – На минуту Винтанов замолк, только выдавливая из себя звуки «ммм…» и «угуу…»; кроме этих звуков, тишину кабинета нарушало только пронзительное «вя-вя-вя» из трубки. – Ээ… Я-то стараюсь, товарищ комиссар! Мы стараемся, стараемся; а вот кое-кто, похоже, мышей совсем не… – Тут Винтанов испуганно замолк, ибо «вя-вя» в трубке перешло в пронзительные взвизги. – Нет, товарищ комиссар, что вы! И в мыслях такого не было! Как бы то ни было… Да-да, конечно! Так точно! – И, бросив трубку, с чувством добавил: – Вот сука…
Майору было от чего раздражаться. Спущенные сверху квоты на смертные приговоры категорически не выполнялись, причем Винтанов и его коллеги были в этом, в общем-то, не виноваты. Майор был бы только рад, если бы вся эта недобитая контра отправилась туда, где ей и было место, то есть в расстрельные рвы – но вот беда, контры в застенках оставалось совсем немного, а новых все никак не подвозили.
А ведь еще совсем недавно все было по-другому! По улицам вовсю разъезжали фургоны с надписью «Хлеб», сделанной для отвода глаз – впрочем, несмотря на надпись, все хорошо понимали, что на самом деле возят эти фургоны. Завидев машину с роковой надписью, побледневшие обыватели испуганно жались к стенкам и что-то шептали дрожащими от страха губами. Заслышав сквозь сон звук въезжающего во двор мотора, горожане вскакивали, словно им приснился кошмар, и сломя голову кидались к окнам. После они уже до утра не могли заснуть, прислушиваясь к доносящимся с лестничной клетки звукам и встревоженно бормоча: «Только бы не ко мне… Господи, только бы не ко мне…» А наутро они обнаруживали, что двери кого-то из соседей опечатаны; а жильцы из опечатанной квартиры исчезли.
Арестованные гуртом свозились в тюрьмы. В камеры, рассчитанных на шесть персон, приходилось засовывать десять, а то и больше, арестантов. Заключенные спали по очереди, принужденные во сне дышать вонью из наполненной до краев параши. И когда кого-то из них уводили на допрос (с которого он мог и не вернуться), обитатели камеры облегченно вздыхали: «Наконец-то он ушел!.. Место освободилось; будет где распрямить затекшие ноги…»
Много их прошло через кабинет Винтанова – военспецов из числа «бывших» и скрывавших свое прошлое недобитков, торгашей и интеллигентов… Одни с порога ныли что-то про «ужасную ошибку», другие хорохорились и пытались грозить какими-то там карами, намекая на свои связи… И каким же наслаждением было наблюдать, как в итоге все они совершенно одинаково корчатся на полу, размазывая по лицу кровавую юшку, и едва разборчиво лепеча: «Пощадите… сжальтесь… все признаю, все…» В такие минуты Винтанов чувствовал себя богом, хозяином жизни и смерти униженно ползающего по кафельному полу ублюдка. Он мог пощадить его – разумеется, в обмен на соглашение о вербовке; а мог отправить в барак для смертников, откуда тому мог быть только один путь – на расстрельный полигон. И эта власть доставляла майору неизъяснимое наслаждение, сравнимое с наслаждением от секса.
Цепляясь за свою жалкую жизнь, подследственные с радостью оговаривали своих родных, соседей, сослуживцев – всех. Когда Винтанов понимал, что от этого слизняка больше не будет толку, он вызывал конвоиров и велел отвести подследственного в барак для смертников. Все, арестант исчезал из жизни Винтанова, а вскорости и вообще из жизни – вместе с другими несчастными (впрочем, соседи по камере, напротив, считали их счастливчиками) его выводили на полигон, ставили на край свежевырытого рва и взвод вохровцев давал залп. Ров вместе с трупами засыпали землей, и от заключенного оставалось только его дело, которое отправлялось в вышестоящие органы. Там принимали надлежащие решения, и вскоре на улицах появлялись новые фургоны с надписью «Хлеб», едущие по чью-то новую душу. И те, кто недавно, слушая топот сапог особистов, шептал про себя: «Слава богу, не ко мне!.. Слава богу…» – теперь они исполнялись ужаса, слыша стук уже в свои двери. То стучалась сама Судьба, и приговор ее был неотвратим!..
За годы службы Винтанов утвердился в мысли, что несгибаемых не бывает; любого арестанта можно согнуть и сломать. Конечно, он слышал о пламенных революционерах, смеющихся в лицо царским палачам даже тогда, когда им ломали кости, вгоняли под ногти иглы и прикладывали к коже раскаленное железо. Но лично ему таких не попадалось – даже самые стойкие, вроде старого большевика Аждархидова, ломались, когда в ход вступала тяжелая артиллерия в лице вохровца Пургаторенко с его арсеналом: клистирной трубкой и динамо-машинкой. После пыток клизмой или электротоком даже самые стойкие были готовы признать себя и свою родную мать хоть агентами Уайтхолла. Все это приучило Винтанова к несколько циническому взгляду на жизнь; на окружающих он смотрел исключительно как на потенциальных подследственных. «Поскреби верного ленинца, – рассуждал Винтанов, – и обязательно что-нибудь да отыщешь: левый оппортунизм, правый уклонизм, да мало ли что еще! А уж если как следует покопаться…»
Но так было раньше. В какой-то момент все начало меняться. В камерах становилось просторнее, словно их площадь мистическим образом увеличилась. На самом деле, конечно, камеры оставались прежними – а вот число их обитателей уменьшалось. Заключенные отправлялись в барак смертников, и оттуда – на тот свет; а новых им на смену не везли и не везли. В тюремных коридорах, где еще недавно слышались доносящиеся из камер ругань, гогот, звуки драки и мольбы о пощаде – теперь царила зловещая тишина. Среди вохры пошли всякие шепотки – говорили, что враги народа заканчиваются.
Заканчиваются? Как это?! Винтанов, конечно же, знал, что когда-нибудь это время наступит – то самое «светлое будущее», которое классики именовали коммунизмом. Но он больше привык думать о нем, как о чем-то абстрактном, что если и наступит, то не при его жизни. Мысль о том, что великие перемены могут свершиться прямо сейчас (а может, уже свершаются), пугала майора. А то, что в окружающей жизни изменений, на первый взгляд, не наблюдалось, пугало его вдвойне.
Взяв со стола картонную папку с надписью «ДЕЛО №…», Винтанов открыл ее. Фотографии анфас и профиль, имя, фамилия…
– Пургаторенко!! – рявкнул Винтанов, с резким хлопком закрыв папку, отчего из пепельницы вылетело несколько окурков. – Пургаторенко, мать-перемать твою, сюда, живо!
Пургаторенко, плюгавый, с вечной туповатой ухмылкой на физиономии, вбежал в дверь и вытянулся во фрунт, словно безуспешно пытаясь стать выше. Его маленькие глазки выглядели заспанными.
– Здражела, тащмаёр! – выпалил вохровец.
– Вольно!.. – буркнул Винтанов. Пургаторенко как-то стазу обник и отвел глаза в сторону. – Чё шары-то воротишь? Опять заливал, п-потрох? Давай, давай, на меня смотррри, гнида, ша!
Вохровец перевел взгляд на майора. Он явно был подшофе – в общем-то, обычное дело. Вохра знала только два типа времяпрепровождения – пить водку и играть в карты, как правило, на деньги.
– Повадились тут, – цедил, злобно осклабившись, Винтанов, – водяру сосать, как воду… в то время, как… мировой империализм, это самое…– Он сжал руку в кулак и потряс ею, словно грозя то ли Пургаторенко, то ли империализму. – Он, понимашь, не спит!! Происки строит!! Козни!!! – Произнося это, он ударял по столу кулаком так, что пепельница подпрыгивала, и окурки вылетали из нее на стол. – А в то время, как Уайтхолл козни строит… вместе со своими пособниками… ты, лодырь срраный, пьянством занимаешься! Понимаешь, ты, га-дё-ныш, что это значит?
Пургаторенко понимал достаточно – а именно то, что сколько бы Винтанов на него не орал, все равно майор с ним ничего не сделает. Ибо другого помощника еще найти надо; и можно ли дать гарантию, что новый будет относиться к своим обязанностям более ответственно?.. Вот то-то и оно…
– Ла-адно… – Винтанов, наконец выговорившись, снова открыл папку – Что там у нас? Вадим… Рогомордин… родился… учился… ага… Кхрхррм!! Ага! Скажи конвоирам, пусть этого контрика ведут сюда…
В кабинет вошел, сложив руки за спину, не старый еще мужчина, в арестантском ватнике. Он не хныкал об «ужасной ошибке», не грозился «стереть в порошок» и «сообщить кому надо». Видимо, уже понимал, что все это не поможет. Рогомордин уже миновал этап отчаянья и достиг стадии принятия своей незавидной судьбы.
– Та-ак… – Винтанов сделал вид, что листает дело. – Вадим Рогомордин, **го года рождения?
– Да, товарищ майор, – произнес арестант негромким надтреснутым голосом. От Винтанова не укрылось, что внутренне Рогомордин напряжен, постоянно ожидая подвоха.
– Почитал я твое дело, Вадим. Что сказать могу… нда… Положение твое, Вадим, не-за-вид-но-е! Все доказательства, как есть! Сообщники твои давно уже рас-ко-ло-лись! Выдали тебя с по-тро-ха-ми! Так что говорю тебе по-доброму: скажи все, как есть, иначе… – Не договорив, Винтанов осклабился.
Разумеется, никаких сообщников не было. Пассаж про показания неких «сообщников» был ловушкой, примитивной, но все же достаточно эффективной. Рогомордин может решить, что его выдал кто-то из знакомых – и тогда на всякий случай он будет отрицать даже то, что действительно было. А если допрашиваемый соврал хоть на столечко – все, его игра проиграна. Или же он может сказать, что «да, все правда, но только есть нюанс…» – и далее начать оговаривать знакомых и близких.
Рогомордин, однако, не сделал ни того, ни другого. Не иначе, заподозрил подвох. Только лишь слегка наклонился по направлению к столу следователя.
– Что молчишь? – процедил сквозь зубы Винтанов. – Или не хочешь облегчиться… хе-хе?..
– Мне говорить нечего. Если вы все знаете – зачем я вам нужен? Знаю, зачем… Хочешь выжать меня досуха, да? Заставить предать всех, кого люблю, кто близок… Их в тюрьмы, в клетки, в цепи, на расправу твоим вертухаям; тебе – медальки на грудь и звездочки на погоны…
Да что он вообще себе позволяет?!! Он что, бессмертный?!
– Шаааа??? – Винтанов аж привстал за столом от такой наглости. – Да я тебя, сучий потрох!.. – Не помня себя, он полез в ящик стола, где у него был припрятан именной «наган», врученный ему самим товарищем Репеномамцевым. Вовремя одумался – за такое можно и партбилет на стол положить.
– Что?.. – Майор был готов поклясться, что на губах Рогомордина появилось подобие слабой улыбки. – Ты чувствуешь, что бессилен?
– Да я!.. Да я тебя!.. Сгною… в карцере!.. Я твою жену вохре на потеху отдам!
– Опоздал… После того, как нас арестовали, к ней заявился особист, что к ней давно уже клинья подбивал. Да не один, а с компанией… Ну и пустили бедняжку по кругу… Наутро ее нашли в камере, висящей в петле. Детей в детдом отдали; там они и померли от тифа и цинги…а может, и хуже дело было. Отец умер давно… а мать мою ваши башибузуки избили так, что она прямо в камере преставилась…
На несколько секунд Рогомордин замолк. Наступила тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием разъяренного Винтанова.
– А когда-то, – продолжал Вадим все тем же негромким, внешне безразличным голосом, – я был инженером, работал над крайне важной для нашей страны проблемой… создания кибернетических электронно-вычислительных машин… Но мою группу разогнали, а руководителя, профессора Аргентинозова, обвинили в пропаганде антимарксистской лженауки кибернетики, эмпириокритицизма и левацкого уклонизма, а также сотрудничестве с итальянской разведкой. Ваши сгноили его в Соловках… даже точная дата его смерти неизвестна… Да это и не важно – его вычеркнули из живых, как только за ним захлопнулись двери фургона… И не только из живых, и не только его самого. Лаборатория, где работала наша группа, сгорела при пожаре – я не сомневаюсь, что это был поджог. Монографии, учебники, научные труды, имеющие хоть какое-то отношение к Аргентинозову и его научной деятельности… изымались из библиотек и сжигались на кострах. Цензоры ножницами вырезали всякое упоминание о профессоре Аргентинозове, замазывали его портреты чернилами и тушью… Словно и не было его никогда… Как в средневековье, когда инквизиторы сожгли Коперника вместе с его книгами…
Голос Рогомордина менялся – в нем крепла уверенность. Словно он был не подследственным, а, по меньшей мере, свидетелем обвинения. И то, что при этом он по-прежнему говорил негромко – придавало его речи жуткую, почти сверхъестественную убедительность. Винтанов давно уже мог бы заткнуть говоруна, прикрикнув на него или просто ударив по лицу – но вместо этого он неподвижно сидел, вжавшись в спинку стула и судорожно пытаясь нащупать в столе наган. Он ничего не мог сделать – и кажется, Рогомордин это тоже почуял.
– Твои начальники учили тебя, – продолжал бывший инженер свою речь, – что каждый гражданин по сути своей раб… Ты знаешь, что можешь отобрать у него все, что захочешь: семью, работу, свободу, жизнь… Он знает, что ты знаешь… и, чтобы спасти то, что у него есть, он готов смешать душу свою с дерьмом… продавать и предавать… пока сам себя не возненавидит… Отрицая свое падение… прежде всего перед самим собой… он опустится еще ниже… и ниже… и совершит такие подлости, после которых у него останется два пути… либо в ваши руки, навстречу искупительной смерти… либо до ближайшего дерева… в петлю… как Иуда… Это работает… но одного вы не учли… Тот, у кого вы отобрали все… тот, кому больше нечего терять… он снова становится свободным…
Да как смеет этот потрох говорить в лицо столь обжигающую правду?! Ибо сейчас он спокойно говорит то, что думает, в лицо своему палачу; и его не пугает смерть – напротив, он ждет ее, словно обещанного, но запоздалого гостя! А Винтанов даже не в состоянии прервать его – в самом деле, что он может сделать? Ругаться на подследственного? Ударить? Правда от этого не станет менее обжигающей…
– Тебе есть что терять, – Рогомордин уже не скрывал улыбки, – и чтобы не лишиться этого, ты готов избивать, пытать, втаптывать в кровяную грязь… А главное – чтобы забыть о том, что рано или поздно ты сам окажешься на месте своих жертв… И твои палачи не будут знать жалости к тебе, как ты не знал жалости к нам… Я же могу говорить правду тебе в лицо – и что ты мне за это можешь сделать?.. Отобрать у меня дом? Семью? Друзей? Все это отобрали у меня еще раньше… Разве что жизнь… оставили… Что ж, забирай; я не очень-то ею дорожу, после всего, что со мно…
Один-единственный звук выстрела подобно бичу разрубил тишину кабинета, оборвав монолог Рогомордина – это Винтанов, нащупав наконец «наган», непроизвольно нажал на спуск. Подследственный, охнув, припал на ногу, в которую попала пуля. Винтанов в первую секунду испугался до полусмерти, но поняв, что произошло, попытался сделать вид, что так и было задумано.
– Шшааа!! – Резким движением майор встал, отшвырнув стул так, что тот упал. – Маалчать, говорун! Поговори мне еще тут!.. – Он подошел к Рогомордину, пытающемуся удержаться на ногах, несмотря на боль – Шаа! – Сапог майора с силой врезался в простреленную ногу; Вадим охнул и осел на пол. – Получи вот, говорун хуев!
Схватив «наган», следователь изо всей силы врезал рукояткой подследственному по лицу. Раздался костяной хруст; лицо Рогомордина тут же залилось кровью. При виде крови Винтанов снова почувствовал в себе уверенность. Достав «Герцеговину Флор», он закурил, затянулся табачным дымом и затем, нагнувшись над Рогомординым, выдохнул дым ему прямо в глаза.
– Что, не нравится, говорун?! – Он снова набрал в рот дыма и снова выдохнул его в лицо Рогомордину. – Не нравится, сука? Что молчишь, отвечай, бля!
Сказать «не нравится» – значит, подписать себе приговор.
– Н… нравится… а…
– Ат-лич-нааа!! – Затянувшись в последний раз, Винтанов принялся стряхивать с сигареты горячий пепел, но не в пепельницу, а в глаз Рогомордину. Тот застонал и дернулся в сторону. – Шааа, не нравится?! Не нравится, блядь?! На, на, на! – Сжав рукой тлеющий окурок, майор вдавил его в глазное яблоко допрашиваемому. Тот, не выдержав, завопил от мучительной боли. Для Винтанова этот вопль был подобен райской музыке – он означал, что жертва близка к слому. Еще немного, и из нее можно будет веревки вить!
– Знай, потрох, – процедил Винтанов, глядя в единственный уцелевший глаз Рогомордина, – я не ради карьеры стараюсь… Да я!.. Я партбилет сдать готов, лишь бы тебя, контра сраная, в расстрельном рву увидеть! – Взяв со стола спичечный коробок, следователь принялся чиркать по нему спичкой, пытаясь зажечь огонь; это ему в итоге удалось, ценой двух сломанных спичек. – Ну-у, будешь признание подписывать, пад-ло?..
На деле Винтанов, конечно же, не был готов рисковать карьерой ради осуждения одного-единственного врага народа – однако блефа никто не отменял. По правилам, следователю, убившему или изувечившему допрашиваемого, грозили серьезные наказания, вплоть до исключения из партии. При этом выколотый глаз или простреленная нога серьезным увечьем не считались, а вот полная слепота – это совсем другое дело. И что, если Винтанов действительно готов преступить эту роковую черту? Допустим, его выгонят с должности и, может быть, даже из партии; но ведь Рогомордин этого уже точно не увидит…
Среди сокамерников Рогомордина был некий Сисяников, совсем еще молодой парень, которому в свое время не повезло попасть на допрос к самому Репеномамцеву. Тогда еще не было запрета убивать и калечить допрашиваемых, поэтому следователи изгалялись, как могли (собственно говоря, запрет и появился, чтобы хоть как-то ограничить произвол следователей). Репеномамцев вонзил большой и указательный пальцы в глазницы Сисяникова, выдавив при этом его глазные яблоки, и несколько раз приложил бедолагу об железную тумбу; вследствие этого Сисяников повредился умом и впал в детство. Вохра избивала Сисяникова по любому поводу (а поводом могло стать даже отсутствие повода); блатари подвергали его издевательствам, из которых самое безобидное называлось «угостить конфетой» (под видом конфеты слепому калеке давали раскаленный на огне самодельной спиртовки гривенник; отказаться тот не имел права – блатари расценили бы это как непочтение к КОТам, то есть к «коренным обитателям тюрьмы», что могло повлечь за собой побои или что похуже, вплоть до опущения и посвящения в обиженные). Рогомордин всегда испытывал к Сисяникову нечто вроде острой жалости; однако теперь перед ним замаячила перспектива самому стать таким же несчастным, всеми презираемым существом.
– Ну-у? Будешь подписывать? Буу-дешь?.. – Пламя спички замерло в нескольких сантиметрах от глаза Рогомордина.
Разбитые губы заключенного шевельнулись.
– Б… б-буду… – прошептал он.
…Когда вохра выволокла Рогомордина из кабинета, Винтанов прошелся по кабинету туда-сюда, по-наполеоновски заложив руку за борт мундира. Возбуждение, охватившее его в ходе допроса, постепенно уходило, сменяясь привычным уже чувством внутренней неудовлетворенности.
Взгляд майора остановился на полу, где красовалось свежее кровавое пятно. Посреди пятна валялся продолговатый предмет, весь окровавленный. «Тьфу!» – с омерзением подумал Винтанов, пинком ноги отправляя предмет под шкаф.