…Последний раз он тут ходил, когда похоронили брата. А потом — да как-то не до этого было… Через год на другом кладбище упокоился отец, ещё через год — распался Союз, и они с матерью уехали к её родне ближе к центру Необъятной. Поступил в техникум — бросил после первого курса, когда мать не смогла тянуть его одна. Ну, а там как-то завертелось всё, закрутилось, и Марат прибился к челнокам — рисковым, взрослым мужикам, которые и взяли-то его, потому что требовалась рабочая сила и выносливый хребет. Его молодость пришлась на девяностые и вся ушла, вытекла в тяжёлых рейсах — часто опасных, местами безденежных. А когда устаканилось всё немного, стало не так страшно и тяжко, Марат обнаружил: ни здоровья при себе, ни угла, куда ткнуться можно, вечно в разъездах, всегда в подсчётах бабла. Куда рванули, дыхнув ему в лицо дорожной пылью, годы? Лучше и не оглядываться — жить себе и жить, припеваючи — пока петь можешь. А не можешь — так смоги.
А тут… Тут ковыль ластится к ногам, что котёнок, — мягкий, густой. Шумят над головой дубы. Орут, как оголтелые, стрижи, вьются над кронами. И лето — жаркое, сочное такое, неприлично почти. Они же — кто они? он и лето? — на кладбище, надо совесть иметь…
Так оно иногда бывает. Надо перелистнуть страницу прошлого, разгладить корешок, потупить над чистым листом — и заполнить его. А не можешь. Из окна тянет сквозняк, перелистывает обратно. Или открываешь книгу в один раз — а она сама открывается на той, прошлой странице, без твоего ведома. Бывает иногда. Что-то выше человеческих сил. Что-то страшнее боли.
Марат, трус, закрывал на это глаза.
Чего, дурак, стыдился все эти годы — и перед кем? Отец, с навечно погасшими глазами, давно умер. Мать — мать ни разу не заикнулась. Они цеплялись друг за дружку, как вьюнок — за забор; ни времени, ни сил поговорить по душам не было. Она ничего не вменяла ему в вину; он — сам никогда не упоминал. Вот и жили. У обоих за спиной была Казань, была богатая квартира с портретом деда, был криминал. У неё — старший сын, у него — старший брат. Были стенка на стенку, была коробка, был общак, были сборы — помнил ещё жаргон, помнил. И последний, восемьдесят девятый, тоже помнил. Как только не пришили тогда?
А впереди — кресты, кресты, памятники с полумесяцами, надгробия… И лица — ни одного знакомого, но у каждого в чертах что-то, что напоминает о том времени. О том, чего он избежал тогда, о том, как проскользнул по самому краю. Какие-то блаженные они на портретах; жалеют о своей судьбе? Или всё равно? А кто-то и гордится, наверное…
Глаза Вовы на портрете закрывает гроздь вишни. Марат обламывает ветвь, катает ягодки на ладони. Бросает горсть в рот; кислая, зараза. И тогда — тогда — такой была.
Ну, братец… Почти десять лет минуло.
Вова на памятнике совсем юный — это сейчас, уже будучи старше брата, Марат видит. Фотка ещё до Афгана, поэтому глаза иные, даже не узнать. Он ведь когда вернулся, Марат не думал даже, что что-то могло быть не так. Вова Адидас дома, снова держит район. А что брат иногда лежит, как труп — руки по швам, ноги вместе — на кровати и пялит в потолок часами, так это ничего. Улица эту дурь быстро из головы выбьет. А — не выбила; что-то там у него сломалось после Афгана. Вова ни с кем не делился. Травил байки, песни пел с фронта — а сам молчком, ничего толком не сказал. И всем нормально.
Его бы выслушать тогда — как брат брата, как только братья и могут, — поменялось бы что-то? Марат давно если бы да кабы не примеряет ни на кого. Сделанного не воротишь.
Да всё равно смотреть ему в глаза, живому-мёртвому, — трудно.
Что у тебя на уме было? И к кому этот вопрос — к Вове или к Марату?
Марат вздыхает и принимается драть сорняки на могиле. Никто за ней давно не ухаживал. Наверное, все пацаны его — сами давно в земле лежат, поэтому некому навещать. Ну, ничего. Пока шёл, нарвал васильков. Вот тебе, брат, и букетик — и ягоды будут. Ну прямо натюрморт, любуйся, пока не надоест.
А ягоды красивые такие… Хоть и невкусные. Наливные, густого цвета. Какое лето уже тут растут, зреют, кормят зверушек? Такое по счёту лето… Кому их считать, кроме него да матери?
Красивые… У девчонки одной такие губы были — алые, что эта вишня. А на скрипке она играла не в пример лучше, чем этими самыми губами целовалась.
Марат набирает горсть побольше. Если осмелится навестить её могилу — занесёт. А пока — могила брата, и ветер меж крестов, неугомонный, носится, и солнце на вишне бликами играет. Тишь да гладь… Тут хоть ненадолго можно примириться с собой, поговорить с прошлым честно и без спешки, приоткрыть душу, залатанную кое-как.
Марат вдыхает полной грудью кладбищенского воздуха.