Утро Жана Моро начинается одинаково. Всегда.
Сегодняшний день, конечно, не исключение.
Только боль в теле чуть сильнее обычного, он по-прежнему не может нормально двигать двумя пальцами на левой руке, и все раны саднят, когда он умывается холодной водой, прежде чем накинуть на плечи кофту на молнии и выйти в общий коридор. Зябко поводит плечами, вздыхает прерывисто, отключает эмоции и фокусируется на том, что ему нужно сделать сегодня.
Пробежка, завтрак, тренировка, немного учёбы, обед, тренировка, ужин — если хорошо работал — и тренировка вечером. Это расписание на каждый день, оно меняется только в экстренных случаях, и если меняется — это не к добру, так что такой день сурка даже в чем-то хорош.
Иногда Жан открывает глаза утром, не двигается пару секунд, чтобы не нарушать минутный покой в теле, и думает, сколько ещё в таком темпе он сможет выдержать.
Сегодняшнее утро отличается от остальных тем, что эти мысли — особенно острые и царапают до кровавых ссадин.
Жан борется с собой уже вторую неделю. Вторую неделю каждый раз берет телефон и до самого отбоя бережно теплит его в руках, перекладывает из одной в другую, опускает в карман и нащупывает его там каждые три минуты. Берет телефон и думает: а что, если написать Кевину? Написать, спросить, как у него дела. Как его рука. Как он устроился на новом месте. Как он… Да как он справляется, черт возьми: Жан догадывается, что у Кевина там нет никого, с кем он мог бы поговорить. Кевин — не из тех, кто будет изливать душу первому встречному, и вряд ли они за две недели стали столь близки со своим отцом, который раньше о существовании Кевина, кажется, и не подозревал. А если и подозревал — это ведь ещё хуже, потому что Кевин столько лет жил в ебаном аду, а у этого мужчины и мысли не было о том, чтобы его отсюда вызволить и заявить о своих правах на него.
Что бы там ни было в голове у Ваймака, Жан, в свою очередь, не знает ничего.
Горечь этого осознания волнами накатывает, накрывая с головой, заставляя захлебываться солью. Жан понятия не имеет, как там Кевин, не знает, жив ли он вообще, — и Кевин ведь не знает ничего о Жане тоже. Теперь не знает.
Но Кевину, очевидно, уже всё равно, раз он даже не пытается с Жаном связаться: Жан старается не думать об этом, старается доказать себе, что и ему самому, конечно, всё равно, — но это то же самое, что пытаться убедить себя в том, что его зовут не Жан Моро и он не француз.
Любовь к Кевину была его спасением, которое в одночасье стало проклятьем. Любви Кевина к Жану никогда не было и вовсе — Жан должен был сразу это понять, сразу оборвать все надежды, сразу бросить это гиблое дело. Но он ни за что не смог бы остановиться, пока Кевин смотрел на него так, как умел только он, пока в жизни Жана присутствовали его прикосновения. И Жан знает до сих пор, даже сейчас: если ему скажут, что спасти жизнь Кевину может только он, Жан без задней мысли пожертвует всем, что у него есть, чтобы его спасти.
И это проблема.
Жан почти наверняка уверен, что Кевин никогда бы не сделал того же для него в ответ.
(Уже ведь не сделал однажды, когда был шанс? Уже—)
Жан уверен в этом не потому, что считает Кевина самовлюбленным эгоистом, нет: Кевин никогда не думал только о себе, по крайней мере, во всех тех случаях, когда помогал Жану, рискуя собственной безопасностью, когда заботился о нём, лишая себя драгоценных часов сна, когда — несмотря на угрозу быть застигнутым — отвечал на его поцелуи.
Жан встряхивает головой, прогоняя эти мысли. Это — запретные воспоминания, они делают ему лишь больнее, и он не должен поддаваться соблазну и думать об этом. О Кевине, о его губах, о его теплых пальцах — всё это не должно иметь значения сейчас, когда Кевина здесь нет и когда всё это закончилось.
Жан почти уверен в том, что всё закончилось, хотя глупая искра надежды по-прежнему мерцает внутри. У него там — потухший костер, горстка пепла и кучка угольков, но они ещё теплые, они ещё светятся алым, а значит, их ещё можно разжечь в полноценный костёр. В худшем случае — в лесной пожар.
Жан обманывает себя, но он знает: как только он снова увидит Кевина Дэя, эти тлеющие угли вспыхнут с новой силой, и вспыхнут они самым ярким огнём.
А потом Жан сгорит в этом огне к чертям, потому что ему нужно будет вернуться в Эвермор, а Кевин всё так же будет с этими Лисами, — и источник пламени пропадёт из виду, а само пламя будет своими жадными языками касаться всего, до чего сможет дотянуться, в голодной попытке получить ещё.
Но ещё Жан знает одну очень важную вещь: Рико одержим идеей вернуть Кевина, вновь заполучить лучший экспонат своей коллекции, но Кевину ни в коем случае нельзя возвращаться. Никак. Жан знает это лучше, чем собственное имя и свой день рождения: Кевину Дэю нельзя возвращаться в Эвермор, потому что он не выйдет отсюда живым или хотя бы в здравом состоянии рассудка.
Жан видел, что Тэцуджи сделал с Рико за то, как тот обошелся с рукой Кевина. Жан помнил, что Тэцуджи сделал с ним, когда принял за непреложную истину тот факт, что он помог Кевину сбежать. И Жану было плохо даже думать о том, что он мог бы сделать с Кевином — за сам побег.
Жану бежать некуда — да у него и мысли такой никогда бы не появилось, если бы Кевин не предложил тогда уйти вместе с ним. Но эта мысль была глупой, произнесенной от отчаяния — Жан до сих пор не думает, что Кевин искренне хотел забрать Жана с собой. Не хотел ведь?
Жан делает глубокий вдох, стараясь не уходить в свои мысли так далеко.
Кевин не мог хотеть забрать Жана с собой, потому что это повлекло бы за собой ворох проблем. Кевин сделал это из… Из вежливости? Да никогда в жизни Кевин Дэй не пошел бы на такое. Из внимания? Ещё больший бред, Жан и так получал его сполна от Кевина — за что обоим не раз доставалось уже от Рико.
Так почему? Зачем Кевин предложил Жану бежать вместе с ним, зная, что тот никогда не согласится?
Жан включает ледяную воду, плещет в лицо, — мгновенно отрезвляет.
Неважно, чего Кевин хотел, в конце концов сбежал он всё равно один.
Жан морщится, ругая себя за такие мысли. Кевин не мог поступить иначе, Жан это знает — и не имеет права его винить. Да он и не может его винить, не может вывернуть разум настолько, потому что от Жана Кевин всегда будет получать прощение. Что бы он ни сделал, — Жан не уверен, что сможет по-настоящему на него злиться.
Жан писал Кевину лишь в первые сутки после его побега, пока наконец не добился ответа, — и если бы Кевин знал, чего Жану стоили эти сообщения, он бы точно не стал так тянуть с этим чертовым ответом. Жан не хочет думать о тех днях, но непрошеные воспоминания сами всплывают в голове нереалистично яркими кадрами и вспышками ощущений: боль в сломанных пальцах, запекшаяся кровь на лице, что стягивает кожу, рвущая боль в груди, которая вгрызается в него лишь сильнее, когда он кашляет, оглушающий звон боли в голове.
Жану не хотелось бы верить, что это — кадры из его жизни, но как будто не могло быть другого исхода в этой ситуации. Как будто было очевидно, что, как только Кевин сбежит, расплачиваться придётся Жану, даже если он ни в чем не будет виноват. Они оба это понимали; понимал и Жан, когда отпускал Кевина и отвлекал Рико, понимал и Кевин — когда смотрел на Жана взглядом, полным вины, и никак не мог выпустить его из своих объятий и уйти.
И ухмылка Рико стоит перед глазами и сейчас, когда Жан невольно вспоминает. Вспоминает, как сквозь силу заставлял себя прийти в сознание вечером того же дня, когда Кевин сбежал, — Рико избил Жана так, что его даже освободили от тренировки; вспоминает, как заставлял себя очнуться, прогнать белое пятно, вставшее перед глазами, и встать с кровати. Вспоминает, как встал, чтобы добраться до телефона, и сил хватило лишь на одно сообщение Кевину — на которое он, конечно, не ответил.
Следующее сообщение Жан печатал дрожащими пальцами, не чувствуя опухшую левую руку, дрожа от подскочившей температуры, чувствуя привкус крови во рту.
И, получив в ответ красноречивое «Жан», он почувствовал предательское жжение слез в глазах. Это стало последней каплей для его состояния, превысило тот уровень боли, который он ещё мог выдержать. Жан не понимал, что повлияло на него сильнее: то, что единственным словом, которое написал Кевин, было его имя, то, что он в принципе ответил, когда Жан уже почти потерял надежду, — или внезапно навалившееся осознание того, что Кевин теперь свободен, а Жан — всё ещё здесь. И теперь они по разные стороны баррикад, и Жан даже не знает, что это будет значит для них двоих и для того, что между ними было.
Жан ненавидит плакать — ненавидит показывать слабость перед людьми, которым на его слабость всегда было плевать, ненавидит, что слезы провоцируют их только сильнее, — но в тот день он ничего не мог поделать с собой, и рваные всхлипы срывались с губ, которые он накрыл дрожащими пальцами, глядя в экран телефона. Плакать было адски больно, слёзы непроизвольно текли по горящему лицу, застывая, стягивая кожу, но Жан, как бы ни хотел, не мог успокоиться.
Кевин считал его чертовски сильным, но Жан понимал, что на самом деле он очень, очень слаб.
Следующие три дня прошли не лучше, потому что это были дни, полные привычной активности на корте и в университете, — и ночи, когда он был вынужден сидеть возле кровати Рико, не смыкая глаз, потому что его дядя не рассчитал силы при наказании, и теперь Рико всё никак не приходил в сознание. А Жана, словно он был блядской медсестрой, заставили за ним следить.
И Жан боролся с сонливостью, плавал на грани сна и пробуждения, то и дело роняя голову на грудь, дышал спертым запахом комнаты вперемешку со спиртом и запахом крови, и был заперт в ловушку собственных мыслей.
Какие же они здесь все моральные ублюдки.
И если Тэцуджи не может рассчитать силу, когда выходит из себя, то с кого же брать пример Рико? И Кевин запускает цепочку этих мучений, Кевин сбегает, зная, что достанется Жану, и Жан кашляет кровью ещё пару дней из-за травм от руки Рико, — а самого Рико до полусмерти избивает тренер Морияма. За то, что позволил себе распускать руки. За то, что они потеряли такого ценного игрока, потеряли вложенные в него деньги, — и, возможно, потеряли насовсем. За то, что Рико не уследил, не удержал, не справился, — и Кевин ушел посреди белого дня, ушел, не сказав ни слова, с этим ужасным переломом руки.
Три ночи Жан провел в этой спальне, насквозь пропитавшись её запахами и возненавидев Рико ещё сильнее, — хотя не думал, что такое возможно. И иногда, когда время близилось к четырем и в кромешной тьме не было ни единой крупицы света, Жан не выдерживал сухости в покрасневших глазах, зажигал ночник, — и была лишь одна вещь, которая помогала ему оставаться в здравом рассудке в те страшные ночные часы между тремя и пятью часами утра, когда было тяжелее всего. Фотографии над кроватью Рико. Его собственные, фото команды с матчей, фото с другими Воронами и — фото с Кевином. Очень много фото с Кевином. На этих фотографиях Кевин не улыбался, или улыбался своей искусственной, медийной улыбкой, но Жану все равно становилось легче, когда он на него смотрел.
И эти ночи без сна были выносимы только благодаря родному лицу Кевина. Жан смотрел на него, изучал каждый изгиб, хотя ему казалось, что он и без того изучил лицо Кевина до миллиметра, но он продолжал жадно выискивать новые детали хотя бы на фотографиях. Он смотрел, смотрел, смотрел, — и часы тянулись немного легче.
А сейчас Жан поднимается с кровати, сдерживая стон боли, смотрит в стену отсутствующим взглядом и думает, как ему пережить ещё один день.
***
Ненависть к Гнезду зародилась в Жане с первого дня пребывания здесь.
Когда за спиной захлопнулась высокая чёрная дверь, а тренер Морияма, усмехнувшись, сказал, что Жан ещё не скоро снова увидит солнце.
Жана эта реплика заставила замереть; он подумал, что неправильно понял сказанное, — его английский все еще был не очень хорошим, а французского здесь, кажется, никто не знал.
Вечером того же дня Жан испытал силу трости тренера на своем теле и понял уже гораздо больше.
Тренер прилетел за ним в Париж, где они с отцом Жана обменялись парой слов, и родители уехали, не сказав ничего на прощание. Жан искренне был заинтересован в поездке, когда узнал, что получит возможность учиться у одного из создателей экси, — но иллюзии быстро растаяли как дым.
В Гнезде его вышли встретить два парня — с цифрами один и два на скулах. Жан знал, кто такой Рико Морияма, — но Кевина он видел впервые. Кевин смотрел на Жана чуть удивлённо, склонив голову вбок, и Жан даже сам на пару секунд замер, глядя в его большие встревоженные глаза.
Взгляд Рико ему не понравился сразу, а вот Кевину поначалу он дал шанс, — но уже спустя неделю Жан испытывал к Кевину лишь стойкое раздражение вперемешку со странным притяжением. Только таким словом можно было назвать ощущение, которое волной накрывало его каждый раз, когда он смотрел на этого парня с вытатуированной цифрой два на скуле, когда они вместе выходили на корт на тренировку.
Раздражение пришло от того, что Кевин никогда за него не заступался. Жан пока не понимал силу страха Кевина, не понимал, насколько он был загнан в угол, — и потому мог лишь осуждать и обижаться на него за то, чего он не был обязан делать. Конечно, основная ярость Жана приходилась на родителей: они отдали его в руки этих людей, из-за них он оказался здесь, а они сами не сказали ни слова, лишь уехали так, словно не собирались возвращаться.
Осознание того, что Жан застрял здесь надолго, накрыло его примерно спустя месяц после прибытия. Он задыхался от истерики ночью, сжимая подушку зубами и глотая слёзы, и в комнате не было ни грамма света. Он уснул от усталости, потеряв все силы, но внутри было тяжелое-тяжелое чувство безысходности и отчаяния.
На следующий день на тренировке Жан выместил всю свою злость на Кевине и Рико. В тот же день он усвоил два простых урока: нельзя трогать Рико — и нельзя трогать Кевина в присутствии Рико. Усвоил он эти уроки на очень болезненном и горьком опыте, потому что впервые за месяц потерял сознание от боли из-за града ударов, которыми его щедро осыпал Рико.
По прошествии лет Жан немного жалел о своем поведении тогда, но, конечно, не мог себя винить: первые месяцы здесь были для него адом, потому что Жан всё ещё пытался противостоять и искать способы покончить с этим всем, пока что не осознавая, что это бесполезно. И, о, да, — Рико отыгрывался на нём за каждое возражение, каждую попытку огрызнуться и за каждое неповиновение. Это помогло Жану быстрее усвоить самые важные уроки жизни в Гнезде.
Лишь спустя три месяца после приезда Жан понял, что пора прекращать бунтовать, иначе он не то что не выберется — даже не выживет, и выбираться отсюда будет уже некому.
Кевин всё ещё вызывал необъяснимое раздражение — возможно, потому что вместе со своей трусостью был ещё и издевательски красивым. Никак не соответствовал своему образу: в голове Жана он был безвольным и трусливым, хоть и безупречным игроком, но его внешность заставляла забывать о таких деталях. Жан давно не видел настолько красивых людей: у Кевина был этот строгий профиль, ровный нос, острые скулы и вечно серьезный взгляд. Но дело было, конечно, не только во внешности, хотя на неё Жан повелся в первую очередь. Дело было и в том, как Кевин вёл себя с Жаном, в том, как обращался с ним — лучше, чем кто-либо ещё в этом месте, да и вообще лучше, чем кто-либо за последние годы, — в том, как Кевин менялся в его присутствии и как пытался о нем заботиться, когда никого не было рядом. Кевин часто смотрел на Жана с сочувствием, иногда пытался объяснить что-то за него на японском, который Жан ещё не успел нормально освоить; пытался помочь, если Жана оставляли без еды, — но Кевин никогда не заступался за Жана перед тренером, Рико или другими Воронами. Потому что рядом с ними в его глазах загорался этот панический страх, который Жан презирал.
Жан чувствовал себя преданным, потерянным, ненужным, он оказался в этом месте, в последний раз увидев родителей в огромном аэропорту, и до сих пор не был готов смириться с тем, как все сложилось. И этот Кевин отнюдь не улучшал ситуацию, а лишь раздражал Жана своим тревожным взглядом зеленых оленьих глаз. Красивых глаз. Ужасно красивых. Раздражал и беспокоил одновременно, потому что Жану не нравилось, как сладкой дрожью скручивало живот, когда Кевин подходил к нему на тренировках или заглядывал в его спальню в редкие свободные минуты.
Жан ещё пытался сопротивляться, пытался давать отпор, пытался стоять на своем и требовать. Кевин уже давно эти попытки прекратил, — и Жану ещё предстояло узнать, что эта тактика была единственно верной.
Кевин жил в комнате с Рико, а Жана поначалу поселили одного. Будто это одиночество было его наказанием. Но пока Жан довольствовался редкими часами одиночества и наоборот благодарил судьбу хоть за что-то хорошее. Кровать была не слишком удобной, а свою спальню он едва ли когда-то смог бы назвать домом, но это было лучшее, что он мог здесь получить — особенно это одиночество.
Ему было интересно расспросить Кевина обо всем побольше — несмотря на презрение к нему. Они с Рико не выглядели как родные братья, но, может, они были сводными или двоюродными, — Жан вообще по-настоящему мало знал обо всём этом. Ему было интересно узнать, жил ли Кевин тут с рождения, было интересно, почему он такой безразличный и ведёт себя как тряпка, даже когда над ним издеваются, было интересно, что за цифры у них с Рико под глазами и как Кевин так хорошо выучил японский язык. Но любопытство находилось в вечной борьбе с чувством гордости и раздражением к этому же самому Кевину, поэтому Жан держался без вопросов почти целых два месяца. Он знал, что тренер — родственник Рико, услышал, что у них одинаковые фамилии, а вот Кевин был Дэем — и вопросов появилось чуть больше. Потому что Жан, конечно, играл в экси во Франции и, конечно, знал, что спорт придумала именно Кейли Дэй — но это означало, что Кевин был её сыном? Жан никогда не интересовался другими командами или соревнованиями. Его затянул сам спорт, и сейчас, уже в четырнадцать лет, оказавшись в этом месте, лишенном света, Жан начал понимать, что это было его ошибкой. Может, он слишком много времени тратил на тренировки, и потому родители решили его отдать? Может, они хотели, чтобы их сын стал кем-то другим, занялся чем-то серьезным, — а он мечтал о карьере спортсмена, и они поняли, что нет смысла бороться — проще отдать его в руки других людей?
От таких мыслей на глаза невольно наворачивались слёзы, поэтому об этом Жан старался не думать: он устал плакать. Никто не говорил ему «пока», «до встречи», «мы скоро вернёмся», — но первые пару недель он всё равно ждал, что родители приедут за ним и заберут домой. Но они всё не возвращались, и Жан перестал на это надеяться.
Жан держался месяц, разговаривая с Кевином, только когда того требовали обстоятельства, но в конце концов сдался. Их вдвоём после тренировки оставили на корте, чтобы они убрали мячи и разложили инвентарь по местам, и Жан подумал, что будет глупо упустить возможность.
— Эй, — окликнул он Кевина. Тот обернулся, и в его глазах мелькнуло что-то вроде… удивления? Радости? Жан фыркнул, подходя ближе. — Научи меня говорить по-японски. Я ни слова не понимаю до сих пор, а они бьют меня каждый раз, когда я не выполняю их указания. Указания, сказанные на японском, конечно. И как, по их мнению, я должен понимать…
— Хорошо, — вдруг неожиданно легко согласился Кевин. Сейчас, когда рядом не было тренера или Рико, голос Кевина звучал не так бесцветно и сухо, как обычно. В нём даже было что-то… приятное. Жану захотелось послушать, как он что-нибудь рассказывает. — А ты можешь взамен научить меня французскому? — вдруг спросил он, склонив голову набок. — Когда Рико не будет рядом. Это может стать нашим… секретом.
Жан уставился на него. Ему самому не разрешали говорить на его родном языке, но неужели Кевину могли это запретить? Кевину, с цифрой два на скуле, Кевину, правой руке Рико?
— Зачем? — фыркнул Жан.
— Красивый, — Кевин пожал плечами. — Язык, — пояснил он вдруг, словно мог иметь в виду что-то другое. Жан усмехнулся, ощущая странный жар на шее, но в конце концов кивнул.
— Ну, если хочешь. Ладно. — Он потоптался на месте, собирая мячи, а потом обернулся на Кевина снова: — Можешь приходить в мою комнату. Пока я живу один. Ну, там заниматься, наверное, удобнее.
Кевин радостно кивнул.
— Кстати, мне всегда было интересно, вы с Рико братья? — Жан все-таки задал этот вопрос, когда они уже почти закончили и собирались выходить. Кевин непонимающе нахмурился. — Ну, в смысле, как ты здесь оказался, если вы не родственники?
— Моя мама погибла, когда мне было пять, — ответил Кевин тихо. — Моим опекуном стал тренер Тэцуджи. Ты явно должен знать, что именно он вместе с моей мамой изобрел экси. Он говорил, что я буду играть в лучшей команде дивизиона, когда стану старше. Но у меня и выбора особенно не было, я понятия не имею, кто мой отец и жив ли он вообще, — он пожал плечами. — Мне дали кров, а, когда я стал старше, пообещали карьеру. Конечно, я остался здесь, мне больше некуда идти.
— И ты поверил, что именно эта команда станет лучшей? — фыркнул Жан.
— А ты сомневаешься? — Кевин надменно вскинул брови. — «Вороны» и без того превосходны, но они точно станут лучшей командой, когда мы с Рико присоединимся к стартовому составу.
— Вот это у тебя самооценка.
— Ты тоже будешь с нами, — Кевин пожал плечами. — Рико говорил мне недавно, что твое место — в свите. Под номером три.
— Что? — Жан недовольно нахмурился. — Какой ещё номер? Это вы ходите как помеченные, я не хочу.
— Он не будет спрашивать, хочешь или нет, — Кевин криво улыбнулся. Жан уже неплохо успел усвоить местные порядки, но пока еще не перестал отбиваться и плеваться огнем при каждой попытке его приручить. Эта фраза Кевина не понравилась ему настолько, что захотелось его ударить и стереть эту ухмылку с его губ, — но мысль о возможном наказании помогла ему удержать себя в руках. — Пойдём? Нас уже наверное потеряли.
Жан нехотя поплелся следом.
Возможно, Кевин Дэй был не таким уж и раздражающим. И, возможно, они были похожи больше, чем Жан предполагал.
***
— Так… Ладно, — Кевин едва смог успокоить смех, тогда как Жан, глядя на него, снова начал хохотать. Кевин был красивым сейчас — особенно сейчас, когда сидел на кровати Жана, подтянув ноги к груди, и позволил себе расслабиться и быть обычным шестнадцатилетним парнем. — Всё-всё. Ещё раз. Je m’appelle Kevin, j’ai seize ans. J’aime exy. Так? — он выжидающе посмотрел на Жана. Тот невольно улыбнулся.
— Не-а. Ужасно. Попробуй ещё раз.
— Сам такой, — нахмурился Кевин. Жан фыркнул.
— Это мой родной язык, Дэй, прояви немножко уважения и хотя бы попытайся повторить мое произношение. С тобой даже не будут разговаривать во Франции, если ты будешь говорить… Ну, вот так, — он неопределенно взмахнул рукой. Кевин закатил глаза, но в конце концов кивнул.
— Ладно. Как скажешь. Я буду стараться лучше. Хорошо?
Невинное выражение лица, с которым он произнес эту фразу, его большие глаза, устремленные прямо на Жана с искренним интересом, — все это произвело на Жана какой-то странный эффект. Он сглотнул, с трудом отводя взгляд от лица Кевина. «Я буду стараться лучше». Господи, надо же было такое сказать. У него внутри будто что-то вспыхнуло — словно кто-то чиркнул спичкой и зажег внутри него маленький костер, подпитываемый словами Кевина и взглядом его глаз. Жан попытался его потушить, но это было бесполезно.
— А еще, Дэй, если ты будешь говорить свое имя без ударения на последний слог, все сразу поймут, что ты из Америки. Кевин. Понятно? — Жан быстро взял себя в руки, хотя легкая хрипотца в голосе тут же выдала его.
— Да ну тебя, — Кевин в отчаянии развел руками. — Мне уже не нравится этот французский. Он слишком… Он красивый, но, merde… черт
— Ага, а матерные слова получаются хорошо. А вообще, мне тоже не нравится ваш английский, про японский вообще молчу, — возмутился Жан, легонько ударяя Кевина в плечо. Тот тихо засмеялся, толкая его плечом в ответ, и Жан вдруг едва заметно поморщился. Кевин тут же замер.
— Je suis désolé, извини — пробормотал Кевин. Жан лишь кивнул, молчаливо благодаря его за использование французского и потирая руку. — Болит?
— Ничего нового, — фыркнул Жан, пытаясь звучать равнодушно. Кевин, не спрашивая разрешения, осторожно обхватил пальцами его предплечье, приподнимая рукав футболки. Темная гематома разлилась по коже — на неё даже смотреть было больно. Кевин поморщился, тяжело сглотнул, невесомо провел большим пальцем рядом, поднял взгляд на Жана.
Жан отвел глаза в сторону и мягко высвободил руку из хватки.
Еще одна спичка в разгорающийся костер, каждое прикосновение — каплей бензина в спокойное пламя.
Что-то внутри каждый раз больно сжималось от таких моментов внезапной близости, и Жан не выдерживал этой тянущей боли. Потому что она напоминала о детстве, о Франции, о матери и сестре, которые остались там, — и он неосознанно, но старательно избегал всего, что заставляло его вспоминать прошлое. Поэтому пока он не подпускал Кевина так близко, держа его на расстоянии вытянутой руки.
Но всё равно, как бы ни пытался держаться подальше, выходило так, что ближе, чем Кевина, он пока не подпустил никого.
— Как там твои японские прописи, кстати? — Кевин быстро понял, что его просят не лезть, и сменил тему.
Жан нехотя достал из тумбочки несколько листов, протягивая их Кевину. Он одобряюще кивнул, вновь переключаясь в свой режим Кевин-Дэй-на-корте или Кевин-Дэй-при-тренере — то есть, нелюбимый режим Жана, потому что в нём Кевин был не похож на самого себя. Он становился тем Кевином, которого из него пытались воспитать все эти годы, что он здесь жил, — и Жан, несмотря на всю злость и раздражение, во что бы то ни было хотел этого, чужого Кевина из него напрочь вывести, как отбеливателем выводят пятно на белоснежной футболке.
— А теперь поговорим, — Кевин переключился на японский, и Жан тяжело сглотнул. Для практики это и правда было полезно, но каждое произнесенное вслух слово на японском болезненными вспышками напоминало ему о моментах в темной раздевалке, когда тренер выговаривал ему за очередную оплошность, о моментах на корте, когда японская речь эхом разносилась по стадиону, пока Жан бежал, пытаясь не обращать внимания на пожар в легких.
Жан ненавидел японский всей душой. Ненавидел за то, что его привязали к этому языку насильно, за то, что он получал парочку синяков каждый раз, когда он не мог ответить на вопрос тренера на японском или выполнить его просьбу, — хотя он бы с радостью ответил, но не мог, потому что не понимал, — и сопротивление вместе с отрицанием взрастили в нём эту ненависть.
Единственный, с кем японский был хотя бы выносим, был Кевин. Так что Жан, хоть и морщился, но все же говорил с ним, отвечал на его вопросы, пытался запомнить слова. И только с Кевином он был согласен действительно пытаться.
***
Жан всегда влюблялся, пожалуй, чересчур быстро.
Он выяснил это ещё в Марселе — детские влюбленности не считались, хотя и их было немало, но определенно считалась эта идиотская влюбленность в парня из его команды экси. Парня звали Максанс и он был старше Жана на три года — а Жан влюбился, словно в последний раз, так сильно, как только может влюбиться парень в тринадцать. Макс вёл себя с ним очень мило, у него была восхитительная улыбка, и уже спустя три занятия вместе Жан заметил, что от его прикосновений и взглядов изнутри тело обдает приятной дрожью. Не то чтобы подростковая влюбленность была серьезной — но Жан и до Максанса влюблялся в парней и девушек, и это всегда было ярко, ослепительно, навзрыд и со всей любовью, на которую он был способен. Даже сейчас, в своем юном возрасте.
Так что он не сильно удивился, когда ощутил, что тоже самое начинает испытывать и к Кевину — уже спустя месяц своего пребывания в Эверморе. Не удивился, но почувствовал острую досаду на самого себя и разочарование. Потому что месяца ему с головой хватило на то, чтобы понять: здесь ему нельзя даже намекать на то, что ему могут нравиться парни. Здесь ему, желательно, вообще ни в кого не влюбляться и посвятить себя экси целиком и полностью, потому что, даже если это будет девушка, Жану наверняка всё равно не позволят быть с ней.
Но это была не девушка. Это был Кевин Дэй — Кевин, у которого на скуле красовалась цифра два, Кевин, который мог бы попасть в основной состав Воронов уже сейчас, в шестнадцать, если бы только захотел, Кевин, которым был одержим Рико Морияма.
Тридцати дней в этом месте Жану хватило, чтобы понять этот факт. Это даже не нужно было понимать: было видно невооруженным глазом, было почти осязаемо, было заметно по каждому взгляду, который Рико бросал на Кевина, по тону, в котором он с ним разговаривал, и по тому, как с ним обращался — словно с любимой игрушкой, вещью, самой ценной статуэткой на полке. И ломать эту игрушку было позволено только самому Рико.
Жан понял, что стоит на краю обрыва, когда Кевин подошел к нему во время одной из тренировок и, положив ладонь на плечо, спросил, всё ли у него в порядке. В тот день у Жана всё определённо не было в порядке, потому что накануне вечером тренер оставил на его ребрах парочку ярких синяков, и теперь бегать по корту было невыносимо больно, а каждый вдох сковывал грудную клетку цепями, — но это было мелочью по сравнению с тем, что Жан почувствовал в тот момент, когда Кевин спросил его об этом. Он склонился так близко, потому что Жан стоял на коленях на холодном паркетном полу; рука Кевина на плечах ощущалась так правильно, была такой теплой, и её вес совсем не приносил неудобств, а его большие глаза смотрели прямо в глаза Жана — и Жан увидел в них тревогу. Искреннюю тревогу. В глазах Кевина вообще редко можно было увидеть искренние эмоции — чаще всего в них не было вообще ничего, кроме холода и целеустремленности. Но Жан замечал, что рядом с ним Кевин становится… настоящим? Это было слегка непривычно, но, несомненно, приятно.
Правда, это было одной из причин, по которым Жан так глупо влюбился. Зная, что у него нет ни единого шанса — Кевин не выглядел так, как будто ему нравились парни, а даже если чувства Жана оказались бы взаимны, они не имели ни единого шанса на развитие здесь, в этом адском темном месте. И Жан это знал, — но влюбился всё равно. Возможно, это было его извращенным способом отвлечься от физической боли, которая теперь стала неотъемлемой частью его повседневности: боль внутри, душевная боль от невзаимной влюбленности, была не менее тяжелой и действительно отвлекала.
В тот день Жан промямлил хриплое «всё в порядке» в ответ на вопрос Кевина, позволил ему помочь Жану встать, а когда Кевин вернулся на свое место, то Жан вдруг ощутил неизмеримую злость, которую отчаянно пытался выпустить весь остаток тренировки. Он злился на самого себя — за то, что так глупо влюбился, не понимая, что не смог бы этого контролировать, — на Кевина — за то, что он был таким великолепным, таким идеальным в своей неидеальности, за то, что вел себя с Жаном так вежливо и осторожно, словно это было нормой. Жан уже понял: нет, здесь это нормой быть не могло. И такое поведение Кевина запутывало его, сводило с ума, заставляло думать, что, может быть, Кевин и правда… Жан с размаху отправил мяч клюшкой на другой конец поля. Ему нельзя было так думать. Даже если это и было правдой.
Жан с самого начала знал, что эта влюбленность обречена на болезненный провал, но процесс был уже необратим. Потому что, как только Жан заметил и осознал этот факт, всё стало ещё хуже. Реакция на каждое прикосновение, слово, взгляд от Кевина стала обостренной, а его собственное поведение рядом с Кевином было непредсказуемо: иногда он вёл себя, как обычный влюбленный подросток, а иногда — злился, чертовски сильно злился и вымещал эту злость на самом Кевине. И Кевин всё ему прощал.
Жан знал, что если он позволит этому пламени разгореться, то уже не сможет его погасить, — но закрыл на это глаза и лишь подлил в огонь бензина.
***
Жан отклеивает широкий пластырь с ладони — под ним несколько глубоких порезов, и он знает, как они будут саднить сейчас, во время тренировки, под грубой тканью защитных перчаток, но старый пластырь совсем растрепался и не держится, а выбора у Жана особенно нет: сбегать к Джозайе за новым, опоздать на тренировку и получить ещё больше, — или выйти на корт вовремя, но потерпеть эту боль.
Жан всегда, когда это возможно, выбирает меньшее из зол. Ему хватает боли — сполна — и если он может избежать её, он сделает всё ради этого. Он забежит к их медику после тренировки. И если Джозайя будет в достаточно хорошем настроении, чтобы не игнорировать Жана, то он получит свой чертов пластырь и, возможно, даже таблетку ибупрофена.
Жан, как и всегда, переодевается в тёмном углу раздевалки, игнорируя тихие разговоры по сторонам, игнорируя усерднее, если слышит свое имя. Что бы они ни сказали, хуже уже не будет, — убеждает он себя. Хуже уже быть просто не может.
Или может? Он думал так и месяц назад. А потом сбежал Кевин — и оказалось, что может.
Укол боли на пару секунд перехватывает дыхание в груди. Жан сглатывает подступившую горечь, отгоняет мысли о Кевине.
Жан знает своё место, и его место — Эвермор, Вороны, университет Эдгара Аллана. Если Кевин позволил себе дерзость полагать, что он к нему отношение будет особенным, — что же, пусть. Но Жан знает, что если Рико и не вернёт Кевина к себе, если и не посадит свою ручную собачку обратно на поводок, то он его просто убьет. Не даст уйти во второй раз. Жан знает это, Жану от этого очень, очень плохо, тошнота подступает к горлу каждый раз, когда он осознает, на что Кевин подписал себя этим побегом: это не свобода. Даже не близко. Он загнал себя в угол, даже если сейчас ему кажется, что он спасен.
Пальцы чешутся. Жан надевает перчатки. Он не будет писать Кевину, не будет ему звонить и не будет унижаться. Если Кевин захотел сбежать и оставить Жана здесь, значит, не надо пытаться это изменить. Значит, надо не забывать свое место, разницу между ним и Кевином — тысячи блядских миль, разница между двойкой и тройкой, разница между защитником и нападающим — значит, надо не забывать о том, что он Жан Моро. И было так глупо и так опрометчиво искренне надеяться на то, что Кевину Дэю, лучшему нападающему, знаменитой «двойке» Воронов будет до Жана какое-то дело. Да, было — пока это имело смысл. Но оно перестало, как только Кевин сбежал, и Жан убеждает себя в том, что ему тоже нужно забыть.
Но он уже не знает, как, — а главное, надо ли.