Часть восьмая

У Хёнджина в голове жар и странные, расплывающиеся образы.

Он будто подвешен в воздухе, одновременно горячем и обжигающе ледяном. Хёнджин не знает, как должна ощущаться смерть, но, наверное, немного не так. Когда отец навещал их с матушкой в луну душ, он говорил однажды, что за гранью жизни почти нет ощущений. Ни вкусов, ни запахов, ни тепла, ни холода, ни боли. Даже звуки и цвета — и те приглушены.

Но Хёнджин слышит голоса. Тихие, неразборчивые — сплошной гул, забивающий разум. Видит лица, перетекающие, как слои краски, что используют для ритуалов, и ни на одном из них невозможно сосредоточиться, потому что они меняются быстрее, чем он успевает вспомнить хотя бы одно. Чувствует, как его касаются чьи-то руки, как кожу окутывает то скользкое и прохладное, то мягкое и тёплое.

И времени словно нет.

Время — единственный миг и бесконечность.

В беспокойном, стылом течении этой бесконечности он вдруг ощущает себя ещё маленьким лисёнком. Ему нет даже пары зим, а мать гладит его по голове, человеческой рукой по лисьей шерсти. Её пальцы так бережны, так нежны, и ощущение другое, незнакомое, совсем не похожее на то, когда вылизывают языком. Но Хёнджину оно отчего-то нравится.

Голос матушки… зовёт его по имени…

Нет, не матушки. Другой. Тоньше, звонче.

И руки, кажется, не её. Жёстче, грубее, движения не такие аккуратные. И он не в лисьем облике: тело слишком тяжёлое, слишком громоздкое, оно мешает своей теснотой, жаром в каждой кости и жиле. Ему странно, муторно, душно и холодно одновременно, темнота кружится под веками, заворачиваясь в спираль, и вьётся, вьётся, вьётся вдоль пылающей кожи.

Хёнджин с трудом размыкает пересохшие, горящие губы и судорожно втягивает воздух.

— Господин просыпается, — голос откуда-то сбоку, тот самый, и он как будто должен его помнить, но не помнит. — Детёныш, дай ему воды.

Слова. Теперь получается различить слова.

Хёнджин пытается вынырнуть, только вместо речного омута — вязкая тьма. Дышать трудно, тело как смёрзшийся, настом схватившийся снег — ни шевельнуться, ни даже вернуть свет глазам. Ощущение прикосновения к голове — к волосам — исчезает. Зато появляется другое — влажная прохлада на губах. И вода, которую ему, видимо, аккуратно вливают в рот.

Хёнджин на очередном жадном глотке закашливается. Дёргается со жгучей болью, пробирающей вдоль позвоночника, и резко открывает глаза. Вокруг пыльно-серая колыхающаяся муть с цветными дрожащими кляксами. Пространство расплывается, голова тяжёлая, ни на чём толком не выходит сосредоточиться. Хёнджин моргает, пытаясь хоть немного прояснить взор.

И вспоминает вдруг это ощущение. Вспоминает, что было до тягучего, долгого сна.

Приходится ещё раз моргнуть. Зажмуриться. Напрячь зрение. Из пляшущих пятен сложить, что над ним нависает детёныш. Феликс. Живой и невредимый. Хёнджин выдыхает облегчённо, и какая-то слишком ослепительная, яркая радость смешивается в нём с яростным гневом на сестру. И словно придаёт сил. Всё ещё почти не чувствуя тела, он поднимает руку, чтобы прикоснуться к детёнышу, опустить ладонь на его макушку — и каждое движение через силу, как попытка сломать крепкий наст.

— Ты… в порядке, — выговаривает заплетающимся языком, слабо растягивая уголки губ в улыбке.

— Конечно в порядке, твоими жертвами, господин, — ворчание слева. Тот самый голос. Гахён, новообращённая, его лисица — точно, это она. — Хотя надо отдать ему должное, три луны почти не спал, около тебя сидел. Как ты себя чувствуешь?

— Плохо, — честно отвечает Хёнджин. — Голова кружится. Не могу понять… жарко или холодно. Думать тяжело.

Он убирает руку с макушки детёныша и пытается приподняться. Феликс с неожиданной готовностью придерживает — и, если бы не его холодная ладонь на обнажённой коже меж лопаток, Хёнджин упал бы обратно ещё на середине движения. Всё внутри дрожит от напряжения, он ощущает себя новорождённым лисёнком, который ещё толком не разобрался, как пользоваться внезапно появившимися конечностями, костями и мышцами.

Бороться с собственным телом — невыносимо.

Но ему надо встать.

— Господин, осторожнее. — Гахён тёмно-красным вихрем — да, матушка ведь подарила ей эти одежды — оказывается рядом. — Тебе пока не надо вставать.

— Мне нужно… к сестре, — выдыхает Хёнджин. — Должно быть наказание… для неё.

— Об этом позаботится твоя матушка, — говорит Гахён. — А нам она поотрывает хвосты, если мы хоть куда-нибудь отпустим тебя в таком состоянии. Господин, прошу, ляг обратно.

Она подкрепляет свою просьбу тем, что наклоняется к нему и легонько надавливает на грудь. Хёнджину приходится подчиниться, хотя в любой другой ситуации он бы непременно обругал свою лисицу за бесцеремонность. Ощущение каждой-каждой точки на коже, когда она снова соприкасается с колючей хвоей лежанки, отчего-то кажется на мгновение самым восхитительным в его жизни.

Поотрывать хвосты матушка в самом деле может, если разозлится. Лучше не вынуждать её это делать.

Детёныш, не проронивший до сих пор ни слова, остаётся сидеть рядом на коленях. Поджимает и кусает всё время обветревшие губы — зрение ещё не вернулось до конца, но Хёнджин видит, как из особенно глубокой трещины посередине нижней сочится мелкими каплями кровь. Даже запаха нет, но внутренности внезапно сводит сосущей болью. Он голоден. Безумно голоден — сколько прошло солнечных циклов, три? Но пока, вероятно, сможет только пить.

И не кровь.

Тем более — не кровь лисёнка.

Во взгляде Феликса талой водой колышется беспокойство. Растерянно, неловко он поправляет сползшую ткань, укрывая плечи Хёнджина. И тот почти рад, потому что холод становится сильнее жара — его начинает знобить, почти как после неосторожного купания в зимней реке, а самому укрыться всё ещё не хватает сил. Не то чтобы его тонкие одежды могли дать тепло — но так немного комфортнее, чем когда воздух напрямую облизывает тело. Пальцы детёныша задевают шершавыми ледяными подушечками плечо, заставляя коротко вздрогнуть.

Хёнджин узнаёт прикосновение.

Его волосы перебирала не Гахён. Это был Феликс.

— Извините, — первое слово, которое Хёнджин слышит от Феликса с того мига, как открыл глаза.

Детёныш отдёргивает руки и нервно складывает их на коленях. Снова кусает губы — трещина окончательно лопается, и он, видимо, чувствует это. Коротко шипит, пытается убрать кровь сначала языком, потом ребром ладони, только ещё больше размазывая. Перед глазами снова плывёт, лицо Феликса сливается в пятна — красное на белом. Чудно и слишком знакомо. Как будто он и правда кумихо и только что славно отобедал.

От него остро, сильно пахнет чем-то, чего Хёнджин не может понять. Не страх, но похоже. Смятение? Тревога? Феликс выглядит растерянным, но в этом есть нечто… гораздо более живое, дышащее, пульсирующее, чем образ, который запомнил Хёнджин.

Как странно.

— Ты правда… приглядывал за мной? — спрашивает медленно, закрывает глаза, не выдерживая больше нечёткого мира. С ним всё ещё остаются звуки и запахи, этого вполне достаточно.

— Вы меня спасли, — уклончиво отвечает Феликс. Вместо утверждения или отрицания сразу называет причину.

— От смерти. Которой ты хочешь, — напоминает Хёнджин.

Детёныш в ответ молчит и шумно дышит. Гахён что-то делает сбоку — слышно шуршание ткани и короткие дробные удары, как будто камнем о камень. Привычные звуки своих лисиц Хёнджин почти оставляет за гранью восприятия. И без них в голове всё путается, мешается в неразборчивую кашицу. Вроде той, полупереваренной, что едят лисята, ещё не научившиеся правильно глотать целые куски мяса.

Замутнённый разум почти злит. Слабость — злит точно. Хёнджин понимает, что находится в безопасности, но всё внутри кричит, едва ли не воет о беззащитности, о том, что он слишком уязвим и не может даже думать. Не говоря о том, чтобы встать. Приходится выдохнуть, усмирить, заставить затихнуть собственное нутро.

Всё из-за сестры.

Из-за того, что она забила болотной тиной и осокой свою глупую, неладную маленькую голову.

— Уже не уверен, что хочу, — тихо произносит вдруг Феликс.

Осознав услышанное, Хёнджин издаёт тихий, ломаный, булькающий в глубине горла смешок. Какие перемены, надо же.

Что ж, тем лучше, не придётся мучиться над тем, как подарить смерть тому, кому он подарить её не может.

Хёнджин чуть переворачивается на бок, пытаясь справиться с ознобом и избегая бьющего сквозь сомкнутые веки оранжевого. Наверное, костёр детёныша, другого света быть в логове не может. Чтобы поменять позу полноценно, сил пока не хватает. Хотя то, что тело уже ощущается не смёрзшейся трясиной, не ворохом безвольной плоти, а телом, можно считать… результатом.

— А ещё госпожа Наён говорила, — продолжает детёныш, — вы что-то должны мне рассказать, когда очнётесь.

— Перестань… на «вы». Меня так даже лисицы… не зовут, — бросает Хёнджин. А потом добавляет: — И ты что же… только ради этого… о жизни моей заботился?

Феликс издаёт невнятный звук. Хёнджин, не открывая глаз, улыбается: даже при невозможности двигаться и разговаривать без запинок он всё ещё в состоянии подшучивать над детёнышем.

А матушка, кажется, подшутила тоже. По-своему. Изящно. Могла открыть тайну, но решила, что это должен сделать Хёнджин. Вот такой. Испробовавший чужого яда, слабый, с заплетающимся непослушным языком, со спутанными мыслями. Жалкое подобие того Хёнджина, что встретил детёныша впервые, облизываясь в предвкушении того, как вонзит клыки ему в шею.

Но правильно. В поступке матушки есть смысл. Он добычей посчитал — ему же и разбираться в своей ошибке.

— Ты… наполовину лисёнок, — произносит Хёнджин, приподнимая веки. Выражение лица Феликса он хочет видеть. — Твоя мать раньше была кумихо, потом выбрала стать человеком… с твоим отцом. Я… не знал, когда приводил тебя сюда. Удивлялся, почему… чары не сработали.

В распахнувшиеся, потемневшие глаза детёныша можно провалиться, оступившись. Его запах меняется почти мгновенно, тугими жёсткими волнами бьёт по воздуху вокруг, солоноватый, жгучий, терпкий. Замешательство. Недоумение. Он не верит, ошеломлён, и Хёнджин почти видит, как заостряются его черты в движущемся свете огня, как сказанные только что слова перевариваются в его голове подобно пище в чреве.

И со вздохом снова опускает веки.

Чего-то подобного Хёнджин ожидал. Помочь детёнышу смириться он уже не в силах. Никто не в силах, кроме него самого.

— Не… сработали? — переспрашивает Феликс охрипше, невпопад.

— На своих… мы не можем. Свои — не добыча. Поэтому сестра… должна быть наказана.

Новый всплеск ярости под сердцем он даже не глушит.

Скалится, ощущая, как незримая шерсть встала дыбом.