So here I lay dreaming, looking at the brilliant sun
Raining its guiding light upon everyone
Elliott Smith — Everybody Cares, Everybody Understands
Серафима сделала все, что обещала. Единственное — она слишком цеплялась за чужие воспоминания, чтобы оставить Петра без памятника. Тот не просил, но и не запрещал. Под изящным гранитным надгробием, последним, кому были доверены имя и трепетные даты рождения и смерти, не было захоронено тело. Серафима знала, что тело больше не имеет никакого значения. Петр улыбался ей с выгравированной фотографии.
Она пришла с конфетами, как в первый раз, и еще — с цветами. Искусственными, потому что мысль о том, что живые истлеют, не давала покоя. Она хотела поговорить с Петром.
Она все еще многого не понимала о людях, даже теперь, когда смогла пожить среди них. Она сидит на скамейке напротив единственного дорогого лица. Но его больше нет. Он не более реален, чем старые дневники и фотографии. Память о жизни, которая была когда-то. Память: пульсирующая, как сердце, которое хочется вырвать из груди, чтобы узнать, как оно работает.
Петр перенес это множество раз, похоронив близких одного за другим. И все же это не заставило его забыть о радости. Закрывшись от мира, он не обозлился, не проклял его. Он хотел быть кому-то полезен, и, если бы ему дали выбор, наверное, пожертвовал бы свою душу. Он прожил с ней так, как смог, почему бы не дать попробовать другому?
Поэтому Серафима не дала ему выбора. Она верила, что где-то там, в тех сферах, где каждой душе отведена своя роль, Петр снова встретится с семьей. Она не знала, она никогда не была там — как не знал и Петр, изучавший толстые тома. Оставалось надеяться.
«Я не представляю, как ты выносил такую боль. Мне жаль, что ты долго был одинок. Знаешь, я чувствую примерно то же, что ты: с каждым днем мое тело истощается. Меня держит лишь обещание. Я почти справилась с ним. Не знаю, смогу ли я вспомнить тебя, но я хочу, чтобы помнили другие. Я позвонила тем, кого ты при жизни считал своими друзьями. Новость тяжело им далась. Они много о тебе рассказали. Я убедилась, что ты — восхитительный человек. Я была уверена с тех самых дней, когда начала следить за твоей жизнью. Я так и не рассказала, как обрела тело. Я забыла. Можешь себе представить? В какой-то момент мне захотелось познакомиться с тобой. А потом я почувствовала, что могу. Сначала я хотела забрать твою душу. Она была такой красивой, трудно было поверить, что она скоро покинет мир. Но она гораздо важнее для тебя. Даже если хрупкое золото не в силах удержать жемчужину…
Меня скоро разорвет. Уверена, даже в такой ситуации ты бы переживал обо мне. Иногда возвращение к исходной точке — самый невыносимый шаг».
Серафима не переставала терзаться чувством вины. Ей начало казаться, что в те дни, которые они провели вместе, она против своей воли отнимала утекающую жизнь Петра. Как иначе можно было объяснить то, каким легким и крепким ощущалось тело? Руки были теплыми, на щеках выступал румянец — организм работал в полную силу. Она чувствовала себя способной на все, что угодно. Бурлящая радость переполняла каждое мгновение, робкая нежность разливалась в груди.
Почему после смерти Петра тело стало неподатливым и тяжелым? Ее голос так ослаб, что слова стали едва различимы. Ноги не слушались, она спотыкалась на ровном месте, а руки тряслись, не в состоянии ничего удержать. Ей не нужен был сон, но она не могла встать с дивана. Она не спала… И не бодрствовала. Кисти рук и стопы посинели и похолодели. Пугающая неестественность этого привлекала внимание окружающих. Тело отторгало само себя. Позавчера, посмотрев в зеркало над раковиной, она заметила, как лицо перетекало в доски за спиной. Она скоро станет прозрачной.
Вернувшись в дом Петра (теперь у нее был ключ — какой ценой?), она взяла с собой аккуратную черную урну. Прохладная и гладкая, она совсем не похожа на него — и она же стала его воплощением. Серафима прибралась в доме: она хотела, чтобы все оставалось так, как нравилось Петру. Книги лежали в ожидании своего часа, одежда — по большей части рубашки — висела в шкафу на плечиках. Свечи, которые никогда не зажигались, но были зачем-то нужны, остались на этажерке. Лишь причудливая хрустальная ваза лишилась привычных цветов (собранных тут же, во дворе), а на рабочем месте Петра появилась его фотография — из фотоальбома, где он уже взрослый. Позолоченная рамка — маленькая сентиментальность Серафимы.
Прижав сумку с урной к груди, как ребенка, она побрела пешком к берегу. По пути сорвала две белые розы с чьего-то куста. Когда она пришла, дядя Гриша не сразу узнал ее осунувшееся лицо, но, разглядев и ничего не спросив, отвязал лодку.
Лодка была на веслах — хотя это не имело особого значения. Она не торопилась. Прикладывая остатки сил, она гребла к пограничному пространству посреди залива, оставляя от берега лишь воспоминание. Тихий солнечный день, вода на удивление спокойная, но все такая же ледяная. Она никогда не прогреется.
Голубое небо, целующее море, болезненно рифмовалось с тем днем, когда Петр позвал сюда Серафиму. Сколько времени прошло с тех пор? Вся жизнь. Серафима бросила два цветка в воду. Тихо. Не слышно даже, как вода плещет об лодку.
Достав урну, она открыла черную эмалированную крышку. Морской ветер подхватил прах, закружив в воздухе, прежде чем опустить на гладь воды. Серафима представила, как прах превращается в маленьких серебристых рыбок, которые, поблескивая чешуей, уплывают все дальше в море, пока не выйдут в открытый океан…
Она опустилась на дно лодки.
Выдохнула.
«Все».
Плечи сотряслись от рыданий. Слезы обожгли немеющие щеки. Она не могла простить миру смерть Петра. Она плакала лишь раз, когда Петр умер — и ласково стирала следы своих слез с его охладевшего лица. Она просидела с ним всю ночь, притворяясь, что тот просто спит, и прекрасно зная, что это не так. Она ставила Петру любимые песни, чтобы воющий ветер не тревожил его покой.
Они вернулись сюда вместе.
Надрывный крик чаек перекрыл захлебывающиеся рыдания. Они тоже стали морем. Серафима вцепилась рукой в грудь, пытаясь выцарапать разрываемое горем сердце — ладонь прошла насквозь, не встретив преград.
Значит, дело совсем не в сердце.
Яркий свет путал мысли, перед глазами кружилось полуденное солнце. Утихающий шепот слился с ветром и шумом воды.
Посреди залива стояла пустая лодка — две белые розы уплывали в далекий океан.
О лодке никто не вспомнил.