Глава 1

Он буйный. В его полутемную комнату, куда не проникает дневной свет, врачи заходят по двое. Сзади них маячат темные силуэты их защитников — безликие фигуры в масках животных. Не зря.

В его пальцах все становится потенциальным оружием. Он умеет это. Почему — не помнит.

Мадара только и помнит, что свое имя и то, что людей этих он ненавидит. В его буйной голове, наполненной горячей и черной, обжигающей глаза ненавистью, нет места для воспоминаний. Попытки осознать себя гаснут с шипением в глубокой черной воде пустоты.

Он чувствует — кожей, ледяным прессом на плечах и висках, чем-то необъяснимым, но присутствующим внутри — себя огрызком чего-то целого. Бесится от этого так, что давно бы выломал стены, не будь цепи такими прочными. Они кряжисто ухают, трещат, стоит кому-то приоткрыть дверь и войти.

Мадаре топить входящих в ненависти ничего не стоит. Он горит сам черным и грызущим жадно кости огнем, та часть, что всегда ведущая, живет этим. Словно только ей он и выживает, только она и держит его в тонусе, заставляет скалиться на ублюдочных врачей, на их защитников-теней, на самого себя — вернись, ты не ничтожество, ты не был огрызком. Тебя им сделали. Те, кто заходят, иначе смысл им заходить? Не лечат тебя же тут.

Они ненавидят его тоже, но по сравнению с его черным огнем их ненависть кажется тусклым рыжеватым порывом. Убогие, насколько же большинство убогие, и эмоции у них такие же.

Не у всех.

Есть те, кто его только опасаются, но это не мешает им пытаться взломать его огрызочный разум. Вместо крови в венах бежит чистый концентрированный огонь, и взметывающиеся иллюзии в голове стеной оказываются между этими идиотами и им самим. Так будет не всегда, Мадара знает это и осознает так же, как и свою ненависть ко всему живому. То, что осталось от него после… после чего?

Память не отзывается на вид ладоней — чистые, местами в ссадинах, но иногда запах крови от них идет невыносимый. Это снимает крышку с емкости с яростью даже больше, чем пытающиеся взломать его насекомые.

Не все, конечно, насекомые… есть те, кто держит себя рядом крепко и невозмутимо, но даже в их глазах что-то иногда проглядывает такое. Мадара смотрит на них еще чернее, чем может.

Одна из таких — девчонка. Натуральная девчонка с вырвиглазно-розовыми космами, детским телом, светлыми глазами. Мадара умеет резать по больному, вскрывать через слой невозмутимости, и об него она режется, режется каждый раз, как только входит. Вспыхивает от злости — в пике она чуть ли не черная — вздрагивает и все никак не соберется, не соберет худые пальцы в кулак, чтобы попробовать ударить. О, она ненавидит его тоже. На вкус ее ненависть ничуть не хуже его — горячая и темная.

Есть ей за что его ненавидеть, есть — Мадара в самом начале видит в ее глазах узнавание, а она его даже не прячет, смотрит, распахнув с трогательной потрясенностью свои дурацкие светлые глаза. Он видит в них спустя секунду брезгливую жалость. За это он режет ее так, что на светлой коже щек вот-вот проступят злые слезы. Но она себя держит — молчит (никто из них не отвечает ему).

Мадара доводит ее до края медленно, чтобы вскрыть позже, когда она совсем переполнится, но, видимо, то ли в ней нет дна, то ли с нее стекает… Это бесит его. Растоптать ее хочется до того, что цепь натягивается и вот-вот вырвется из стены. Но розовая девчонка-врач только разворачивается к нему белохалатной спиной. Мадара не помнит ее, хоть убей, а ведь хотелось бы знать, от чего же такого у нее есть это бесстрашие. Помнил бы — знал.

Но помнить невозможно. Входящие в предплечья иглы рушат все попытки. Не могут взломать сами — утопят. Перед тем, как его цепи совершенствуют, старые все-таки поддаются.

Ее лицо оказывается близко, почти касается его собственного. Чтобы вывернуться и хотя бы впиться зубами в ее дурацкое горло, Мадаре нужно рвануться еще раз. Но сила, наполняющая тело одновременно с горячечной яростью, исчерпывается. Запястья выворачиваются до хруста. На секунду комнату прорезает горячее и неизвестное ощущение — оно не идет изнутри. Мадара чувствует, как оно ползет по его обнаженному до пояса телу, скользит по позвоночнику горячей стаей мурашек, напрягается внизу живота сгустком какой-то дряни.

Девчонка смотрит так, будто не может пошевелиться и отойти.

— Ты пахнешь, — выцеживает Мадара со скопившейся внутри черной мутью в белое тонкое лицо, наблюдая.

Это правда — дрянная химия, въевшаяся в халат, пыль старых свитков и теплый зеленый чай.

— А вы воняете, — громко и непреклонно, с такой трогательно-щемящей ненавистью в голосе, парирует она впервые, и яркий тон обрушивается на его голову чем-то большим, чем просто звуком.

Замах он фиксирует раньше, чем может двинуться, но даже так — игла пробивает шею.

Он смотрит зверем на тех, кто пытается выскоблить из его головы хоть что-то. Это должно казаться парадоксом, потому что Мадара хочет знать — кто он. Не имя — три слога. Не воняющие кровью руки, не страх в чужих глазах. Как он жил? Кем он жил? Жил ли вообще...

Углубляться в себя ему не дают, хотя сами пытаются влезть внутрь, все там перевернуть и перерыть. Думать об этом — как поджигать фитиль.

Что-то они вычеркивают из своих бумаг, что-то пишут, смотря сквозь подрагивающие ресницы на приборы, которые к нему подводят, на печати, которыми рисуют ему новый слой кожи и пишут на веках целые эпопеи о чужих планах. Холодная вязь узоров укрывает его плечи ало-рыжим, ложится на горло льдом металла, выжигает ему виски.

Девчонка прикладывает горящие зеленым руки к его голове, стирает кровь, проступающую сквозь роспись фуин, дает, машет перед ним временным облегчением, чтобы отойти в тень, когда какой-нибудь из безликих сделает знак.

Но сквозь иллюзии им не пройти. Мадара совершенен — не сейчас, когда-то раньше, когда не был частью, отрезанной от целого тела, когда просто был. Темнота в его голове — черная стоячая река без берегов — не имеет образов. Мадаре не видны глаза его матери сквозь рябь в воздухе и разворот плеч отца не прочитывается по стыкам камней, нет ощущения, что вот-вот всплывет между холодом и пустотой чужой покорно-теплый голос — женщины.

Но кто-то ставит условия и хочет, чтобы Мадара взглянул один раз и утонул в своей жизни.

Мадара не утонет. Но условия ставят.

Они смотрят на него нервозно, кто ведет челюстью, пряча дрожь, кто перебирает в пальцах листы, та розовая девчонка смотрит прямо и хмуро. Их много, хотя раньше никогда столько не набивалось. Сколько кип бумаги они извели, прежде чем всем вместе прийти и посмотреть на него?

Мадара не может двинуться так, чтобы посмотреть на всех них сразу.

За их спинами, по бокам от него,

он усмехается,

охрана.

Запястья за спиной держит цепь, ноги зафиксированы — под коленями шершавый холод камня. Роспись фуин, слой не его кожи, расползается, начиная от шейных позвонков.

Это горячее злое предвкушение опасности взгревает ему тело. Мадара чувствует, как затекают мышцы, как руки теряют возможность напрягаться, как он сам словно превращается в сгусток оцепенения.

Он смотрит зверем на тонкие убогие руки, держащие шприц. Но девчонка с каменным лицом и тревожными глазами всаживает ему иглу в шею, и тени комнаты приходят в движение.

Боль приходит с ними, но понимает Мадара это не сразу. Потому что чернота перед глазами обычно от злобы. Но тут — нет. И вместо кипящей и обжигающей ненависти в груди рождается льдистое терпение. Мадара смотрит на застывшую рядом с ним девчонку прямо, не моргая, чувствует, как в его виски впиваются раскаленные докрасна иглы, прошивают кожу, прокалывают тонкий слой красной мякоти, всверливаются в кость. Легкие забивает запах гари, гнилого камня, ржавчины и могильного холода. Невыносимо что-то скребется о затылок изнутри, мечется кровяным сгустком, раскалывается об горло первый стон.

Внимательные глаза со всех сторон — что-то во всех них такое мелькает, обобщает присутствующих до одного, и Мадара только в зелени не видит этого короткого и такого изменчивого торжества.

Свернуть бы ей шею, раскалывается в голове дрожащая в жарком мареве мысль.

И даже она исчезает, когда второй укол разливается по телу новым ударом ощущений.

Боль накатывает на голову — бьет изнутри пудовыми кулаками, швыряет раскаленные осколки чего-то плавкого ему в глаза, рвет, растягивает, лепит из него кого-то еще, взрывает старые и скрытые внутри ямы с гноем.

Это инстинкт — бороться. У Мадары — другого, всколыхнувшего все забытое одним усилием воли, чужого, совсем не огрызка — это жизнь.

Вывернуться — так, чтобы печати-фуин врезались в кожу, продрали до мяса, треснули, разъеденные его кровью,

разорвались.

Голос ломается на хрипе. Крепления трещат, гнутся — разорвавшаяся внутри энергия горячит руки, глаза, шумит в ушах звуком движущейся крови. Металлический скрежет — рев цепей.

Сколько это уже длится? Мадара не знает, только держится.

За теплый запах зеленого чая и едкий — медикаментов. Под его лбом ломкое девчоночье тело. Белая ткань халата разлетается от одного короткого движения, перед глазами — малиновая краснота. Руки цепляют его плечи, прижимают голову к груди. Девчонка сдавленно бормочет себе под нос, что держит, что скоро все закончится — то ли напуганная, то ли жалостливая.

Цепь трещит. Лопается.

Девчонка сминается в руках бумажным листом, вздрагивает крупно, ежась, но держит.

Мадара, обезумевший от боли, прикрывшей собой все, вжимается лбом в острые ключицы, слышит, как кто-то сдавленно требует помощи — но не она. Она молчит, держит одну руку на его затылке, другой цепляется за его плечи.

Крохотная. Разломать бы ее в крошево — Мадара может сейчас. Когда все, что сдерживает его, исчезает, в руки ложится свобода действий. Посмотреть, как растираются непрочные ребра и трещат суставы от того, что их отделяют друг от друга с влажным хрустом. Послушать, как будет орать — а она будет. Но его самого ломает и рвет так, что только держаться за сознание, за нее, за запах медикаментов и зеленого чая, за яркость перед глазами.

В голове расползается гниющей опухолью память. Мадара тонет в собственной жизни, в безумном течении черной и ледяной реки, не может зацепиться за одно.

Гаснет.

***

Глаза старичья, под чью дудку пляшет женщина-Хокаге-Сенджу, не поймать на прямом взгляде. Это забавно. Мадара ведь смотрит без отрыва.

Они мнутся — не заметил бы, не имей дело с такими в прошлом — и смотрят зверьми, опасными, обложенными властью, но вынуждены предлагать. О, забавно — предлагать компромисс человеку, покрытому вязью фуин, останавливающей ток чакры и блокирующей шаринган, стянутому в тесные кандалы, взятому в полукруг целым отрядом АНБУ.

Но у них ведь нет выбора, они осведомлены, они знают, о чем печься — их долг. Даже если способы не связаны никак с их принципами.

Впрочем, принципы? Власть вне принципов.

Мадара щурится бесцельно, не имея под этим жестом никакого скрытого смысла. Старичье напрягается.

— Всеобщий, — пробует на вкус он слово так, будто оно даже на запах с гнильцой, — мир.

Деревня ослабла после войны. Сколько времени потребуется для какого-нибудь альянса, который окажется у границ? Сколько выкошено защитников?

…есть ли разница, что им самим?

Клан Учиха, долгое время хранивший покой деревни изнутри и сражавшийся за нее вне, лежит на плечах двоих.

Мадара усмехается скупо. Да, он не удивлен. Ему ли не знать, на какие иногда приходится идти компромиссы. Они бы попытались воспользоваться шансом. Провалили все, правда, безрукие идиоты. Он ведь попал к ним едва живым, совсем без защиты — а они и тут не справились.

Неплохие были закладки. Не сработали только. Все свернулось. Пришлось вести восстановительные работы.

Старичье брызжет ядом сдержанно, ненавидит его так яро и так глубоко, что Мадара видит в их густой черноте свое отражение. Он даже для них уже чересчур. Но и отказаться от своей идеи они не могут.

О, конечно, никто не станет копаться в его голове (не с первого раза дошло, что бесполезно), возможно, он сможет жить нормально, если постарается. Под чужой личиной, естественно. И естественно, печати на нем будут идеальные.

— Я должен согласиться? — от его сухого тона, за которым почти не чувствуется насмешка, старичье корежит.

Старуха, пропахшая пылью и седым напряжением, взрывается — да как он смеет, это все по его вине, предатель, сумасшедший, Учиха!..

Старик с бликом скупости на очках смотрит на него тяжело — старая школа, хорошие решения — и подходит с другой стороны. Мадаре ведь что-то будет нужно помимо жизни?

Хорошо, что он спрашивает. Или зря, возможно, если им жаль свои кадры. Мадара усмехается еще шире, чем очень нервирует окружающих его АНБУ.

— Девчонка, — вкрадчиво смотрит Мадара ему в глаза, видя короткую растерянность, добавляет: — Отдайте мне ученицу вашей драгоценной, — его уже и не корежит от двух ненавистных слогов, — Сенджу.

Это такая импульсивная мелочь, короткая прихоть, всего лишь воспоминание о теплом запахе для него, и какой щелчок по носу для них.

Что, благо деревни? Давайте, заберите у женщины-Хокаге ее ученицу, а он посмотрит, насколько далеко готовы зайти люди из вечной тени.

На короткий миг Мадара ведет носом, словно чувствует мягкий запах, вспоминает острые ключицы и тонкие руки — негусто. Мадара помнит, как тянулся за ней его соклановец (разрыв в сотню лет, но характер клановый, ничуть не разбавленный временем) на войне. Чересчур наглый мальчишка. Таким щелчки по носу даже полезны.

В глазах старичья ошеломленное бешенство — черное, как приятно. Этим упиваться можно долго. Мадара не лишен мстительности и смотрит с усмешкой. Он знает, как просто бывает ради блага большинства поступиться чем-нибудь одним. Кем-нибудь.

Правильно заметила старуха: он Учиха. Учихи получают то, что захотят. Мадара посмотрит, как она приживется рядом. Потому что сомнений нет — она окажется у него, и совсем скоро. 

Примечание

мне требовалось достаточно выдержки, чтобы дописать эту работу в прошлом, а в настоящем -- ее переписать. 

я понятия не имею, настолько ли она хороша, насколько я ее планировала. Но сейчас, в 2.11 ночи, я ей довольна.