***

"Ты интереснее любых сериалов

Романтичнее, чем разведённые мосты

Я не хочу идеала,

мне нужны ты"

Мне нужна ты – Щенки

У Волкова спины широкая, взгляд смертельно взрослый для неполных восемнадцати; Волков как-то от скуки на гитаре подобрал пару мелодий и теперь, дёргая разбитыми пальцами струны, то и дело ловит на себе девичьи взгляды. Его прокуренная кожанка блестит в свете подъездной лампочки самыми уродскими трещинами на неоновых, преступно безвкусных принтах.

И Разумовский, будучи язвой с максималистской кашей из показательных протестов и выебонов вместо мозгов, воздерживается от комментариев по этому поводу, только когда та накрывает его плечи. Сутулится сильнее обычного, намеренно мусоля в голове одну единственную мысль — как же однажды повезёт той единственной, на которую у Валкова встанет.

Когда его плечи обнимает эта стрёмная кожанка, каждая мысль почему-то — акт самопожирания. Серёжа, по крайней мере, определяет это только так. Звучит, как ему кажется, пиздец солидно.

Волкову, как позже выясняется, тоже нравится.

Серёжа рассказывает об этом только полчаса спустя на кухне. Говорит совершенно серьезно и губы смешно поджимает. Половина его мыслей уже пару лет звучат, как натьё недопонятого гения — короче, Серёже идёт.

А если ещё короче, то ничего удивительного — ему идёт всё без исключений. Он умудряется — даже в растянутом свитере, даже с чудовищными синяками под глазами, даже с рассечённой губой, даже бездумно, но показательно проговаривая пустые цитаты из заумных книжек — выглядеть, как живое воплощение искусства эпохи Ренессанса, как белые ночи и прочая сопливая хуйня.

Олег в таком, слава богу, не разбирается. Он вообще мало в чём разбирается — и хуй с ним, если бы не необъяснимое желание перевести в красивые слова то, что одно существование Серёжи с ним делает, стабильно приходящее вслед за опьянением. Иной раз впивается в бледную кожу на бёдрах, вжимая того в балконные перил, и порывается на стоне выдать что-то такое, чтоб только Разумовский понял.

А иной раз просто задерживает у губ дольше допустимого сигарету из чужих рук. Да так красноречиво, что нужда в красивых словах тянется дымом изо рта и им же растворяется.

Разумовский голову склоняет, смотрит внимательно, пронизывающе-насквозь. И Олег делает вывод — настолько трезвый, насколько вообще позволяет третья бутылка — с Серёжи въёбывает куда жёстче, чем с курения, чем с палёной водки или порошка.

Опять не красиво — вот нихуя, вообще никаким местом. Зато откровенно до безумия. По крайней мере, для того Волкова, который глушит пиво на балконе однушки и ощущает в этот момент романтики раз в десять больше, чем на каждой из своих немногочисленных подростковых свиданок.

В нос откуда-то бьёт приторная сирень и дешёвая краска. У Серёжи в радужке растворяется лунная ртуть.

— Заебали меня все, — выдаёт развязавшийся язык Разумовского без особой причины, пока Олег им любуется.

— Даже я?

— Ты — особенно, — Серёжа кивает устало, задумчиво и как-то машинально.

А Волков лыбится-скалится удовлетворенно и ужасно наивно как последний идиот — быть для Разумовского особенным многого стоит. Тискать болезненно выпирающие рёбра под футболкой и впиваться в губы строго по команде «можно,» отданной одним кивком — вообще бесценно.

Олегу моментами кажется, что всё население планеты — сплошь придурки конченные. Только так он может объяснить, что никто не готов глотки друг другу резать за возможность лицезреть бухого Разумовского, принимающего в рот несколько пальцев по самое основание.

Клыки, прикусывающие кожу, и взгляд мутный, но совершенно дикий становятся для Волкова чем-то вроде точки невозврата.

А дальше — туман и колючий плед на диване, потому что трахаться прям на балконе уже чересчур. Дальше и липнущие к лицу рыжие пряди и «я-те-бя-люб-лю» набатом по вискам, но ни разу вслух, впивающиеся в плечо зубы и неловкая, совсем ещё мальчишеская дрожь в руках перед оргазмом.

Пачкая пальцы в собственном семени и машинально размазывая его по животу, Серёжа впервые готов Волкова лягнуть так, чтоб с кровати слетел — хуй знает, как ещё начать разговор, который всё это распутает. Разумовский тогда почти физически ощущает — кажется, схватить может, если руку протянет — клубок того, что должно быть «и так понятно,» но вместо этого накручивается и гниёт в самой сердцевине их дружбы в виде недоговоренного.

Олег бездумно перебирает его волосы и понятия не имеет, как на словах зайти чуть дальше всего на свете, кроме главного. Серёжа загоняется, жрёт землю в процессе самокопания – двадцать раз на дню, когда снова решает, что тому и нужды нет это обговаривать.

— Представь, что я умру со дня на день, — вдруг совершенно буднично произносит он же в душе пятнадцатью минутами позже. — Чё бы ты делал?

То, как двигается его кадык в этот момент, выбивает землю из-под ног — Волков умудряется запутаться в каждой части вопроса намертво.

— Жил бы дальше, — отвечает, нерешительно дёргая плечами — сам знает, что пиздит нещадно, но категорически не хочет скатываться в пьяных размышлениях и сравнениях к Ромео и Джульетте.

Да и смысла нет — за то время, что они знакомы, Серёжа с полуслова научился считывать его враньё. Олегу кажется, будто ответ его вполне устраивает.

Смотрит Разумовский после него так, что до мурашек пробирает, чуть-чуть уголки губ гнёт и руку тянет, чтоб пальцем по скуле напротив размазать капли. Ощущается это, к слову, так, будто в ванну кинули тостер — спину мурашками обсыпает, и коленки сами собой подгибаются.

Ей богу, Разумовский — один сплошной разряд у него под кожей. И как для такого слова подберёшь?

Когда-то в этой квартире — тем же вечером, через год или неделей позже — вырубают электричество вслед за горячей водой. Серёжа зажигает ужасно коптящую свечку, чтобы кухню наполняло что-то, кроме растекающегося по подоконнику ртутью лунного света. Его тогда любить оказывается проще простого — когда тишина и полумрак оставляет Олега наедине с беснующимся огоньком в чужой радужке.

Серёжа подносит сигарету к свече, хотя клянётся, что не курит. Очень просит Олега сыграть что-нибудь, хотя сильнее песен под гитару терпеть не может разве что неоновые принты и молчание.

Устроившись на чужом плече, Разумовский прикрывает глаза — между ними всё ещё клубок замолчанного, спрятанного в этих ебучий поцелуях в кончик носа, от которых сердце то замирает, то вдруг начинает бешено колотиться где-то в горле. О которых Серёжа не говорит, точно парализованный, двадцать раз из двадцати, когда всё же решается.

— А я быстро соскучусь, если ты вдруг решишь откинуться, — вдруг бесцеремонно брякает-шелестит он куда-то в плечо — как железным колом между рёбер, вот правда. — Так что не смей умирать без предупреждения.

И снова щурится, снова еле заметно лыбится, одним взглядом — мутным и совершенно пьяным — сжимая уязвимую грудь изнутри.

А Волков касается струн и экспромтом выдаёт дурацкие, совершенно безвкусные песенки о любви, повторяющие чуть ли не дословно уже сотни таких же, написанных и изданных ранее — по крайней мере, тех, в ко

торых воспеваются веснушки, голубые глаза и нездоровые обсессии.