Книга 1. Игла. I

Примечание

Привет и добро пожаловать!

Сеттинг части: самый конец XIX века, Пензенская губерния, Мокшанский уезд, уездный участок N.

Морфиниста к нам привезли в середине зимы, когда прошли самые морозные и смутные дни, и можно было выводить сани, не боясь застрять в непробудном густом снегу или угодить в метель. Она крутила всю последнюю неделю, просёлочные дороги замело намертво, и в моей больнице враз схлынул приём.

Сосчитать бы, сколько к нам приезжало за это время человек крестьян – уж не более десяти, да и те все из ближайших сёл и деревень. Все с больными зубами да переломами – тяжёлые случаи, которые не позволяли отлагательства. Лёгкую муть или заложенную глотку можно было перетерпеть и пересидеть дома, а вот зубы или торчащая из руки кость ждать, увы, не могли.

Вот мы с фельдшером Валерий Семёновичем и рвали кариозные или больные зубы, выварив перед этим все щипцы и полив их для надёжности спиртом, да размачивали гипс в тазах.

В эти спокойные дни, когда больных почти не было, я, едва ли не плача от счастья, спал в своё удовольствие, курил, сидя у себя в кабинете, бесцельно гулял по двору, тщательно исхаживая косенькие дорожки вдоль и поперёк, по которому разу изучал богатейшие собрания книг в кабинетных шкапах, пару раз просил кухарку Оксану ставить кипятиться воду, а сторожа вытаскивать из сарайчика корыто для мытья, и блаженно пенил в чудесной горячей воде обмылочек душистого мыла, которое привёз с собою из города; также я разбирал аптеку, приводя вид её в надлежащий и правильный, проверял препараты, размышляя над тем, какие надо пополнить, и менял этикетки на баночках, чтобы совсем уж не сидеть без дела, а за окном мело, мело и свистело, летала метель, шурша снегом.

Настоящая зима у нас, считай, начиналась на подступах ноября. С середины-конца сентября холодало мгновенно, воздух промораживался и становился какой-то кисельный, неприятный, земля сырела от дождей и после мгновенно промерзала – поди куда наступи, то ноги промочишь, то ушибёшься.

А в сапогах али ботинках доктор долго туда-сюда не побегает по заледеневшей земле да по снегу. Скажите пожалуйста!

Эх, как вспомню!.. Мёрз я только так. И не представлял, кончая университетский факультет, что буду мечтать не о франтоватом костюме, не о лаковых ботинках на каблуке и с круглыми заклёпками, и даже не об ужине в одном из самых модных заведений с самою яркою красавицею, моей женою, в ушах у которой сияют маленькие жемчужинки, а плечи аккуратно обнимает воздушная накидка или горжетка. Мечтал я об самых простых вещах: об тёплых носках, об огне, что так задорно трещит в печке, о прогретой постели, в которую я бы вернулся после тяжёлого дня.

Но, надо признаться, всё-таки иногда мечтал я об красавице, которая была рядом со мною, моя верная воительница. Мечтал, но не очень сильно. Находило порою лиричное настроение, в глубине меня зажигался огонёк, я ощущал зов тела, которому отчаянно хотелось плотских утех, и я предавался мечтаниям в темноте своей спальни…

Ну а ботинки… Чёрт бы с ними, с ботинками. Вот калоши или валенки – вещь! Но я, конечно, и не бегал так. По октябрьскому снегу и не приходилось. Чаще как было: мы с фельдшером второпях собирали сумку, нам подавали сани, и я, в основном вместе с кем-то из медсестёр-акушерок, валился в них и несся по снегам в далёкую глушь к страдающему человеку.

О, как я ненавидел – и боялся! – рожениц в такие дни.

Неужто нельзя повременить? Ах, ну?.. Нельзя… Нельзя повременить, какое тут ждать, когда новый человек спешит увидеть мир, а я его почём зря корю.

Тайна организма – тайна зарождения новой жизни! О, неведомая сила! Когда я учился, то никак не мог постичь, отчего, как и почему же это происходит. С анатомической стороны мне было всё совершенно ясно: сам процесс, участвующие клетки, смешение из частичек в новую клетку и прочее, но я всё равно поражался этому.

Женщины – поистине великие существа! Смочь столько вытерпеть, смочь сотворить сие чудо…

Когда нас на третьем курсе начали подпускать к роженицам, я поначалу боялся. Товарищ мой, Константин Петрович, был, казалось мне тогда, много смелее да сноровистее, и потому я уважал его. Самому мне было тяжело, душно, неловко. Это же женщина передо мною! Как она вообще перед нами, студентами, вот так,  а я как, а…

Молодой был, одним словом. Мальчишка, никогда не видавший ничего откровеннее девичьей ручки и нежных плеч. Пусть и будущий доктор, долженствующий смотреть на всё спокойно, а всё равно мне было боязно.

Что поделать, даже моя благоверная жёнушка не сразу смогла победить мою робость перед нею. Именно ей я обязан своею свободою в обращении с женским полом.

Но всё проходит, всё ветшает, и мы с ней тоже: привыкли, обветшали, притёрлись. Она была моей верною подругою, но всё проходит! Ах, проходит! Главное, что она сейчас живёт хорошо, как и я, а что было меж нами не должно более волновать нашей памяти!

Но ей я говорю спасибо! Мы помогали друг другу справиться со страхом перед лицом каверз и опасностей! Как давно это было… 

Да и сейчас, как бы опытен я ни был – признаюсь себе в этом нехотя, – иногда, когда привозят какую страшную ситуацию, мне немного опасливо. Играют во мне отголоски прошлого, черти! А этот беспричинный страх навредить, сейчас притупленный и почти неощутимый, долго не давал мне покою.

Мы сидели тесными группками на скамьях, смотрели на профессора с ассистентом, которые манипулировали над женщиной – это было так ново, волнующе и стыдно, что начал я нормально смотреть только на третий раз. А потом привык. Много позже, когда я буду принимать свои первые роды, страх несколько уйдёт, а потом, после долгих лет практики, мне будет и вовсе смешон тот юный дрожащий человек, которым я был.

В мутные снежные дни в нашей далёкой больнице принял я порядка шести рожениц! Немыслимое число! Я не спал почти двое суток подряд; не успевал сменить и халата, как ко мне привозили новую женщину или меня снова бросало в сани и уносило по чёрным дорогам бороться с неведомою мне силою.

«Знай своё дело, товарищ доктор, вперёд, ах, вперёд», – пел мне голос в мозгу, и что же было делать! И я ехал, и я оперировал, и я помогал! Времени нам всегда будто не хватало – едва успеем кончить одно, как тут же выскакивает другое, новое. Так дни и бегут, летят, незаметные и насыщенные, чтобы ты после стал утром с кровати и не понял, как быстро переменилась неделя, месяц, как быстро сошла сыпь или пропала лихорадка.

Вот из таких моментов и состояла моя жизнь. Стремительная и неповторимая, ах как истово я жил и как неистово боролся со всеми напастями! Как прекрасно тяжёлая работа глушила во мне воспоминания!..

А бывало, что кончим одну операцию в больнице, Анна Петровна поставит чаю, пошлёт кухарку Оксану начинать для обеда или ужина, мы присядем передохнуть, так нет… в дверь уже колотят, новую женщину иль какого мужика разбитого привезли, чай и простынет на столе, забытый.

– Михаил Юрьевич, скорее, пойдёмте!

– Иду!..

И так по кругу…

Я вспоминал свои зимние приключения, сидя у себя в кабинете и листая амбулаторную карту. Приятно горело светом от лампы-молнии, я был в благодушном настроении, несмотря на тяжёлый день. «Кабы кого не привезли, дорогой ты мой», – пело моё сознание, но я не обращал на это внимания. 

Кабинет мой был небольшой и довольно просто обставленный, и из него сразу можно было перейти в две спальни – одну из них, ту, что побольше, занимал я, а вторая пока простаивала. Она, как я справедливо полагал, предназначалась для второго положенного на участке врача.

Я вздыхал, переворачивая очередную страницу: все мои запросы по направлению ко мне коллеги систематически отклонялись. Эх, ну ничего! «Будет у меня ещё молодой коллега», – думал я и скользил взглядом по фамилиям, пытался воскресить в памяти лицо больного – и ведь иногда получалось. И ведь вспоминал и больного, и диагноз его, и какую шибкую историйку с ним связанную.

За пару лет на этом участке я повидал всякого, историй у меня было много – а у фельдшера и медсестёр-акушерок и того больше. Бывало, когда я ещё только приехал сюда, выпросив назначение, то, не освоившись тут до конца, жадно впитывал любую информацию, вообще всё, что мне могли рассказать; все мы собирались либо в больнице, либо на первом этаже моей докторской квартиры и пили чай.

Квартирка эта была небольшая, рассчитанная не только на доктора, но и на его помощника, второго врача, который помещался бы в комнатке за стеной. А на первом этаже, аккурат под докторской спальней и по левую руку от печи, была комнатка кухарки со сторожем. Впервые ступив туда, я быстро обсмотрел и оценил все её качества. Расположение всяко мне понравилось.

Было бедновато, первый этаж, как, впрочем, и второй, был дурно и убого обставлен, и это находило отклик во всём облике моей больницы. Щели в полу, забитые пылью, чёрные тряпки, которые давным-давно пора было переменить, скудный набор некоторых инструментов – хотя сам инструментарий и был прелестный, некоторые предметы или же их отсутствие вводили меня в состояние отчаянной тоски, – прорехи у оконных рам, заткнутые чем-то, шаткие стулья, деревенская непросвящённая небрежность; всё это было мне так ново тут, но так знакомо.

Мои дед с бабкой по матери жили в похожем домишке, в глухой деревеньке под крупным уездным городом, я часто бывал у них ребёнком, и потому первый этаж вызывал у меня не только чувство гадливости, но и какое-то чувство слёзной нежной жалости.

Деревню вскорости после одного моего отъезда сожгли, или там случился пожар, не знаю, и более я никогда не видел ни деда с бабкой, ни той деревеньки, ни домишки, ни лёгкой жизни. 

Также на первом этаже, в комнате, которая служила проходной, то есть общей, из которой можно было попасть в кухню и другие помещения и на лестницу, стояли печь, лавки и крепкий стол со стульями. Стол, кажется мне сейчас, был самым хорошо сбитым предметом мебели на первом этаже.

Вечерами именно на первом этаже мы собирались за чаем и долго и много говорили. 

Вечера эти теплом восстают в моей душе, потому как тогда мне здесь было ново, тоскливо и одиноко, я ещё глушил своё горе, которое забросило меня в эти далёкие края, и успокоение я находил лишь в них, в этих сладостных вечерах.

Ах, девушки, ах – юноши! Злые существа, за что же вы обходитесь так подло! Лишаете покою и всякой надежды! Что же вы сделали со мною и ещё с десятками – если не сотнями – таких же бедолаг, как я?.. Порою кажется, что все они положительно дали себе слово хотя бы одного наивного, юного душою человека сгубить.

Подумайте сами: выпущенный из университета едва ли пару месяцев как, ещё по-настоящему не видавший болезней и горя, а потом разом хлебнувший его всего в шумном крупном городе – за два года я, кажется, постарел немыслимо, и при этом душою, – я казался здешним обитателям напуганным ребёнком, пускай таковым решительно не был в свои двадцать семь лет. Знаю это наверняка, потому как мне сейчас такой же юноша тоже показался бы ребёнком.

И я, открыв рот, слушал разные истории, которые даже не мог вообразить, работая в городе, или представить, что такие действительно случаются: шибко неблагоприятные роды, лихорадки, сыпи, заражение крови после неудачной операции на переломленной ноге, бабки, которые стращали молодых девок, что те аж боялись идти к «дохтуру» и доводили свои болезни до самого что ни на есть плачевного состоянию.

Многое я слушал в такие дни, потом шёл к себе и думал: «Надо записать этот уникальный случай, не забыть! Мало ли, попадётся и мне каверза!». Потом сердито одёргивал себя. Я, врач, имеющий уже два года опыту, не буду гоняться туда-сюда за книжицей да карандашом, чтобы записать экое чего!

Записывать я, если и хотел, конечно же, забывал, и уже стоя перед лицом опасности, судорожно вспоминал осколочные факты – симптомы, способы лечения, осложнения. Вспоминал, встречал ли такую болезнь ранее, и если да – то какие средства употреблял к лечению. В основном я полагался не только на свой опыт, но и на своё безупречное чутьё. Я считал его таковым, потому как оно редко меня подводило. 

В городе повидал я всякого: и горя, и страданий, и радости, и ужасу. Но сильнее всего меня гложил не сам факт произошедшего, не того, что это было как бы неминуемо в моей жизни, а то, что после всего произошедшего у меня остались об этом воспоминания. Моя главная сила и та же главная слабость…

А как вспомню… Бывало, со своею тогда уже бывшею женою бегал я на операции в университетской больнице! Она – медсестра, я – врач. И вот мы вдвоём и с коллегами, перед нами белые койки, стоны, мясо, сребь инструментов. Бывало, она ждёт в коридоре, потому как помощь мне уже оказывают другие, и ждёт со справочником, войти не смеет. Я подбегу, прочту страницу или две, рассмотрю схемку или иллюстрацию, и снова прыгну в палату. И так по нескольку раз за операцию! Много мы пережили с ней, моей прелестной чаровницей, ах и много!.. 

Ах, как я был юн! Как же я был печален! Что же стало с надеждой на лучшее, надеждой на людей, на чудо? Где молодость моя, где прежняя моя живость и пытливость ума?..

Остались там, в далёком шумном городе, который пожевал меня и выплюнул на прошпекты, прямо под телеги и конки.

Но ежели б у меня была возможность что-либо изменить в своей жизни, я бы оставил всё, как есть. Как бы мне не хотелось встречать на своём пути горя, без него я бы не приобрёл опыту, а опыт, как известно каждому врачу, – бесценен.


***

 

Приём на сегодня кончился, за окном сухо мело редким снегом, я, уставший, дал себе несколько времени перед сном и пил чай, курил и от безделья перебирал бумаги на своей докторской квартире.

Порядок у меня на столе был всегда, редко какой-то рецепт, бумага или атлас лежал не на своём месте. Поскольку приём у меня всегда был обширный – в обычные дни приезжало человек по семьдесят минимум, – то и бумаг было предостаточно, и я завёл себе полезную привычку всё сортировать и раскладывать. Сёл и деревень в моём ведении было много, около ста пятидесяти, если верить ведомостям, включая и самые маленькие; я был единственным врачом на многие вёрсты вокруг, и потому не допускал у себя беспорядка и распущенности.

Я быстро проглядел последние строчки снизу листа и удовлетворённо закрыл карту. С наслаждением подумал о постели, отложил на тарелочку почти докуренную папироску и потянулся к керосинке.

Вдруг с улицы послышался лай – что-то взбеленился наш Полкан, – потом внизу грохнула дверь. «Сторож, – понял я. – Сейчас и фельдшер подоспеет». У меня внутри мигом похолодело и заволновалось, как бывает каждый раз при приближении опасности или перед чем-то неизведанным – это не ко мне ли…

Такой топот я узнаю сразу, это мне, точно мне несут беду!.. Есть что-то тревожное и дрожащее в этом звуке: то ли крик о помощи, то ли надежда. Сам не пойму и не объясню, что делается от этих звуков у меня на душе. Ах, ну же! Кто?

Я напрягся, сам не заметив, что до белых пальцев сжал амбулаторную карту. Шаги затихли прямо перед моею дверью, и я насторожился: не так ходят люди, мчащиеся за помощью. Отчего же медлят? Отчего же вообще сразу ко мне ведут, а не просят самому вниз?

В дверь через некоторое мгновение постучали, и сразу же в открывшемся проёме показалась шапка. Потом уж я заметил глаза и вздёрнутый нос, торчащие из воротника великой шубы.

Я сразу принял важный вид, уложил руки поверх на карту и постарался смотреть серьёзно. Будто и не сидел только что в праздном безделие. Скуки мне тоже нельзя было показывать, и я нарочито выпрямил спину, напустив на себя побольше серьёзности.

Порою у меня внутри что-то прямо-таки требовало, чтобы я вёл себя одним определённым и ясным мне образом – который я замечал за собою с юношества и который особенно не делал мне чести, – а не иначе, знаю за собой такую слабость.

Мне выставляться не перед кем, а всё же иногда случаются такие ситуации – внутренний голос нашёптывает, мол, не выставишься, не покажешь себя и свои знания, худой ты доктор будешь. Надо показать свою важность. Вот я и выставился, сидел такой важный доктор, решу любую каверзу, видите? 

Я окинул взглядом робеющего мужичка.

– Господин доктор? – пискнул голосок, и я подивился ему, до того он был неожиданен от такого интересного лица. – Михаил Юрьевич?.. Это вы – доктор Московский?

– Он самый. А вам, поди, господин фельдшер не сказал?

– Тако мне лично увериться, надобно было увериться. Ох, радость-то какая! – воскликнул человек и стащил шапку. Лицо его и впрямь выражало искреннюю милую радость, как будто он свиделся со старым другом после многолетней разлуки, и свидание это было неожиданно и оттого ещё более ему приятно. 

– Отчего же так поздно, голубчик? Что случилось у вас?

– Премного извиняюсь, господин доктор, но ничего не случилось. Вернее сказать, случилось, но не у меня. Я к вам передать письмецо, важное послание!

– Слушаю вас.

– Вам записка, письмо-с, – повторил человек, явно стушевавшись меня, и протиснулся в кабинет, и на лестнице за ним я увидал встрёпанных Оксану и Валерий Семёновича. Тот как бы извиняюще развёл руками, мол, не удержали мы, извиняйте, доктор. – Просили передать лично в руки. Вот оно, передаю. 

– Давайте сюда, – потребовал я.

Он всунул мне в руки конверт и отскочил обратно к двери. Я распечатал его и вытащил письмо.

 

«Уважаемый Михаил Юрьевич! (Я внутренне дрогнул и неверяще улыбнулся, узнавая почерк; в душе у меня делалось что-то страшное от этих знакомых букв)

Пишет вам ваш добрый университетский товарищ и коллега, доктор Уралов. Питаю большую надежду, что вы не забыли меня. Уже сколько времени прошло, а надеюсь всем сердцем, что не забыли, как не забывал вас я. 

Нахожусь в бедственном положении, вынужден просить вашей помощи. Своими силами справиться не могу, дело однозначно скверное. Человек на моём участке горько и тяжело заболел, бьюсь уже который месяц, лечение моё должного эффекта не возымело. Исчерпал все средства и нахожусь едва ли не в отчаянии. О, какие мои нервы! Я беспомощен! Обращаюсь к вам, потому как знаю, что вы человек надёжный, милейший коллега. Прошу вас, настоятельно прошу в ближайшее же время и по возможности заехать ко мне на участок, я подробнее изложу всё при встрече.

Всё ли меж нами по-прежнему, как в годы нашей университетской жизни? Ах, не мучьте меня и дайте ответ моему человеку, будете ли вы, или не давайте его вовсе! Но прошу вас, Михаил, Миша, оченно прошу! Я (что-то начато, но начерно зачёркнуто)

Поезжайте! Остро нуждаюсь в вас!

Тешу себя надеждою, что сами вы пребываете в добрейшем здравии. Буду рад удостовериться в этом лично.

Поезжайте, Миша, прошу вас! Я должен вас видеть!

Доктор Константин Уралов», и красивый росчерк в углу листа.

 

Тень пробежала по моему лицу, и я отложил листок. С первых букв я узнал этот почерк, что-то было в нём нервическое, отчаянное и дёрганное, строчки были ровны, но я чувствовал, смотря на срывающиеся кое-где в нитку буквы и порой скорее угадывая слова, чем читая их, что писали их неспокойной рукою. 

– Подите поближе, – сказал я мужичку, который топтался у двери. – Далеко до доктора Уралова? Он на каком участке сидит? На К…ском?

– Нет-с, не там. На Н…ском. С десяток с полтком вёрст отсюдова будет.

– А, так значит, – протянул я. Почему-то я предположил, что друг мой будет ближе ко мне, вёрстах эдак в десяти. – Ну, значит там. 

– Да-с, там. Точно так. 

– Дело у него срочное? Он что-то передал?

– Велел передать, что важное дело, но не срочное-с. Вы письмо прочтите. Не знает он, авось у вас больных много. Тянуть с места не хочет. Он доктор замечательнейший, да только вот беда стряслось, места себе не…

– Ясно. Завтра поедем. Сейчас уже поздно, нечего по темноте ехать, лошадей ещё гнать, – перебил я и поднялся. Человек снова отступил к двери. – Оставайтесь на ночлег, вам тоже нечего ехать. На первом этаже сторожа или кухарку спросите, они вам устроят спать. Завтра вместе отправимся, полагаю, метель поутихнет. В несколько часов доберёмся.

– Поклон вам, дорогой господин доктор! Слушаю-с. Счастие, что нашли мы вас! Ах, счастие! – проговорил мужичок слезливым голосом, плохо скрывая облегчение. 

– Валерий… Семёнович, проводите… А нет, Оксана, будь добра, проводи нашего гостя вниз да покажи всё.

Кухарка кивнула, отступила, пропуская мужичка с фельдшером, и вместе с ними вышла за дверь. Я слушал, как грохочут по лестнице их шаги, как начинает греметь что-то внизу, как тихо клокочут голоса, а мои мысли всё занимал клочок бумаги.

Что-то тревожило меня, точило изнутри. Ещё раз перечитав письмо, я сел было написать ответ, но в последний момент моя рука дрогнула.

«Эх, господин доктор, от безделия уже забываются слова! Куда ж и зачем ты будешь писать, ежели завтра ехать собрался?» – укоряюще пропел мне голос в мозгу. Отмахнувшись от своего сознания, я медленно отодвинул карту на угол стола.

Потом задумался, что же такое случилось у моего друга и коллеги. Весь вечер я беспокойно проходил из угла в угол моей докторской спальни, силясь что-то вспомнить и дёргая себя за отросшие волосы.

В раздражении я злобно решил, что при первой возможности пойду стричься. Анна Петровна, конечно, режет ровно, но куда ей до мастеров! У них в руках ножницы и щипцы, какие-то расчёсочки и баночки… Почти как мы, только воюют они с другою силою.

С этими мыслями я глянул на отброшенное на стол письмо и снова дёрнул себя за прядь. Всё, решено! Как только появляется возможность, еду в город!..

А что же, всё-таки, у Константина случилось? Письмо жалобное, на него совсем не похоже. Когда мы учились, он всегда был рассудительным юношей, очень ответственным, у него редко что когда выходило из-под контроля. Я поражался ему и искренне вопрошал его в самом начале нашего студенческого пути: «Константин Петрович, как? Что же это вы? Поделитесь, расскажите, в чём же соль! Как вы так складно и грамотно делаете всё то же, что и мы?». Тогда я ещё звал его полным именем, до ужаса официально. Как сейчас помню, что Костя неловко улыбался, натягивал на уши пониже белый колпак и жал плечами.

Чудной был человек, мой товарищ.

Я словно знал его раньше, видел где-то блеск его светлых глаз и робкий изгиб улыбки. Один лишь вид его вызвал во мне странные чувства, и я долго не мог понять, что же со мною такое творится. Сейчас я всё осознавал, картина стала видна мне ясно и убедительно, но в юности, в моей нежной, дрожащей юности, я очень длительное время ничего не понимал. Как и не понимал, что же мне делать. Константин Петрович – ах, когда-то он был зван мною по полному имени! – решительно запутывал меня, впрочем, сам того поначалу не осознавая. 

Он быстрее всех нас привык к виду нагого тела, первый взял в руки скальпель, чтобы под присмотром и руководством профессора провести вскрытие на трупе. Мы с Костей часами сидели в университетской библиотеке и в нашей комнатушке над учебниками и атласами, без устали штудировали нашу невероятную науку – медицину.

Энтузиазм в столь сложном и неблагодарном деле был нам удивителен, но я сам дивился тому, что за все свои годы не выучил, что и почему происходит в недрах моего собственного организма. И я навёрстывал упущенное, навёрстывал увлечённо и самозабвенно, и всегда рядом был мой друг.

На моей памяти Костя Уралов никогда не сдавал перед трудностями, да и помощи, надо сказать, тоже никогда не просил. 

Да… может, и правда что-то серьёзное случилось? Нет, не стал бы Костя мне писать просто так, ещё и в такой манере.

Что же у него на душе? Как и откуда он узнал, где я?

Человек его сказал «нашли мы вас», и слова эти врезались в мои мысли. Искали? Для чего?

Мне давно не приходили какие-либо содержательные письма, обычно я писал сам – справлялся об датах, когда можно будет поехать за жалованием для себя и своего персонала; выписывал необходимые предметы, без которых здешняя врачебная деятельность была попросту невозможна – вскоре делать это перестал, потому как наполнил свой кабинет, аптеку и саму больницу всем необходимым по моему мнению; узнавал в уезде, нет ли молодых врачей, которые ожидают распределения и назначения на участок. Я бы с радостью взял в ученики второго врача, юного коллегу – приём у меня был обширный, порой было тяжко. А молодому человеку или девушке была бы хорошая практика тут, в глуши…

Я нетерпеливо схватил со стола письмо и снова повертел его в руках. Да уж… какие мои годы…

Я не видел его, Костю Уралова, два с лишним года, за это время могло многое в нём поменяться. Он мог перестать стесняться себя: в университете он закрашивал волосы – я узнал об этом случайно, зашёл в нужное место в нужное время, и тогда, именно тогда и после этого мы и сошлись в самые близкие отношения, какие когда-либо у меня были, – и постоянно носил форменную фуражку или докторский колпак, натягивая те до самых ушей. Он мог перестать наконец засиживаться допоздна над картами и анатомическими атласами – только они да я были его друзьями в пору наших университетских лет. Он мог измениться, но скорее всего так и остался прежним.

Дойдя до книжного шкапа, я развернулся и снова принялся мерить комнату шагами. Это событие взбудоражило меня, заставило вспомнить все нежные и тягостные дни, которые мне пришлось когда-то пережить. Кончики пальцев у меня покалывало, так мне было волнительно. 

Ах, неужели! Я увижу его !.. 

Я начал раздеваться, задул свечу и подкрутил керосинку, поставил её на тумбу у кровати. Эх, надо было спросить мужичка, привезшего письмо, на каком участке – или в какой стороне – находится мой товарищ… не подумал я. Ах, мне же сказали… Совсем под вечер голова чугунная, не упомню и того, что было вот недавно!..

Вот перед сном есть повод и помечтать, подумать… Что же это со мною такое творится?! Давненько не было во мне такой живости души, такого нетерпению! Я остановился посреди мысли, присел на кровать. 

Но всё-таки письмо странное… докторское письмо обычно много серьёзнее и точнее, а тут он пишет всё о какой-то нужде и невозможности! Интересный человек!

«Эх, старая моя дружба! Давненько я не поминал его, своего доброго друга. И всё же, престранный он человек». Про себя я решил, что делать какие-либо выводы рано, надо приехать на место и всё разузнать самостоятельно.

Я заснул с этими мыслями. А на утро мне привезли самые страшные роды, какие только у меня были.

 

***


Выехали мы на Н…й участок только вечером. Приём у нас снова был ничтожный, и кроме роженицы, с которой мы промучилсь с раннего утра, не было никого. Пальцы у меня ещё были желтовато-бурые от йоду, меня трясло и почти лихорадило от усталости и напряжения, ещё чуть-чуть – и я начал бы бросаться на всех подряд.

Вот что творит с человеком тяжкий непосильный труд и отсутствие какого-либо отдыха! Нельзя так жить, решительно нельзя!

Девушку нам привезли ещё совсем молодую, лицо у неё только-только начало терять детскую округлость и мягкость. Я ощупывал её ненормально огромный живот, шарил по сухой коже и понимал, что в этот раз придётся действительно тяжело. Она металась под руками акушерок и тяжко выла на одной ноте, пока за нашими спинами прыгали две круглые бабки.

У одной из них ушки красивого красного платка – сразу было видно, что его надевали редко и по особым случаям – грозно топорщились в стороны, она постоянно лезла под руки, прорываясь к девушке. Она верещала, что роженице нужно обязливо распустить косы, перекрестить её, облить святой водой да прочитать молитву.

«Её саму бы перекрестить, облить святой водой да за дверь выставить», – злобно думал я, пока бабка надрывалась за моей спиною, раздражая и вводя меня в состояние плохого духа. Бабка то и дело порывалась обойти меня да начать показывать, как и что делать, пока вторая громко причитала. 

«Повитухи», – с отчаянием понял я. По своему немногочисленному опыту общения с такими бабками я знал, что от них очень сложно отделаться. Я бранил их на чём свет стоит, а Валерий Семёнович ловко схватил их и как-то исхитрился выставить обеих за дверь, и всё утихло.

Младенцев – двоих! – мы приняли живыми. Маленькие коричневые комочки шевелились и кричали во всю силу своих маленьких лёгких, а я, склонившись над раскинутыми ногами роженицы, весь липкий от поту, устало пытался вспомнить страницы акушерского справочника.

Что там ещё говорилось о процедурах после тяжёлых родов?

А если близнецы? Какой уход нужен за матерью? Вдруг я что-то забыл, не доделал какой-то шаг? Я никогда не принимал роды так долго, да и не было у меня никогда в практике двойни! Эка невидаль!

Я и раньше принимал сложнейшие роды, вытаскивал матерей с того света, но с таким чудом природы и женского организма – двумя младенчиками – столкнулся впервые. Я проверил пульс у девушки, осмотрел и ощупал разом сдувшийся живот. Вроде бы, всё было в совершенном порядке, но меня до сих пор точил комарик неуверенности и сомнений. А что, если в этот раз не будет как обычно?

В голове моей пронеслись жуткие картинки младенцев из атласа патологий: сросшихся головами, телами, конечностями. Корявые и надутые, как почки по весне. Некоторые с деформированными головами, синие, страшные. Я листал тот атлас всего один лишь раз, но, верится мне, навсегда запомнил так поразившие меня образы.

Хорошо, что у меня младенцы здоровые вышли. Никогда мне не приходилось лицом к лицу вставать перед патологией, и я с ужасом думал, что делал бы… Испугался бы, точно вам говорю!

Стараясь не уронить ничего, я, завершив послеоперационный осмотр, уверенно сорвал с себя маску из марли и направился мыть руки. Акушерки снимали тряпочку с хлороформом с лица роженицы, аккуратно вытирали с неё кровь и воду, Валерий Семёнович убирал в шкаф хлороформ, носился туда-сюда с тазами, в которых то шипела вода, то колыхались закровавленные простыни и тряпки. А в коридоре, где-то за стенкой, охали повитухи.

Распахнули окно, скрипнула створка, и внутрь комнаты ударила струя свежего белого воздуху. Я мыл руки грубым мылом, щёткой тёр пальцы и в глубине души надеялся, что никакого заражения у девушки не будет. Ещё я боялся, что случится выпадение матки, самое страшное, что могло произойти после занесения какой бактерии. Но авось не случится. Молодая ещё девка, справится; поразительно, как такая молодость смогла выносить и произвести на свет целых двоих детей!

Тошнотворно пахло сладостью, железом, хрустом накрахмаленных простыней и жаром. Кровь с моих рук уходила в покоцанную раковину, я хмурился и то и дело сдувал тонкую мокрую прядь, выпавшую из-под колпака. Мне хотелось смыть со своих рук ощущение горячей влажной плоти, но сделать этого у меня не получалось. 

– Всё с младенцами и роженицей в порядке?

– Как есть в порядке, Михаил Юрьевич.

– Прекрасно. 

– Да, сейчас свезём в палату и покойно будет, – кивнула Анна Петровна, складывая в кучку тряпьё марлевых масок. 

– Ежели метаться будет – за мною пришлите, я посмотрю. Пока собираюсь, можете прислать. Потом не будет меня. 

– Слушаюсь.

– Никаких осложнений быть не должно, – зачем-то добавил я. – Если что, Валерий Семёныч знает, что делать. Валерий Семёныч, верно говорю?

Фельдшер чинно кивнул. Я прошествовал в распахнутую дверь, свернул направо, в коридор, а затем вышел в общий приём, где обычно кто-то из девушек записывал всех посетителей в книгу. Всё вокруг было тихо и темно. 

Оставив Анну Петровну и Алину Алексеевну ухаживать за женщиной и детьми – их увезли в соседнюю палату, и волосы из растрепавшихся кос роженицы жутко и пушисто летели у кровати-каталки, как ряска в течении реки, – мы с Валерий Семёновичем на всякий случай собрали мне в сумку самое необходимое и я, упав в исполинские сани, помчался навстречу неизвестности. Перед тем, как выехать, глотнул разбавленного спирту.

Вчерашний мужичонка представился Матвеем Борисовичем. Усталость моя брала своё: как мы доехали, я даже не сообразил. Помнится, мелькнули белые стеночки моей больницы да деревяшки квартиры, протрещал на прощание фонарь, и вот мы уже ровнёхонько идём по снежному морю. Матвей Борисович не высовывал носа из своей исполинской шубы, а мужичок-возница сидел до того неподвижно, что мне редкими моментами казалось, что он околел.

Нас качало, метало туда-сюда по саням, и наконец мы приехали. Время у меня совсем потерялось, я слепо осмотрелся и вылез на хрусткий снег. Сколько мы ехали? Час, два, три? Я, кажется, успел задремать…

Лёгкий снежок падал, словно и не было его. Мы оказались у белёного низенького и длинного здания, очень похожего на нашу больницу. «Наверняка это здешняя», – успел подумать я, прежде чем мне в лицо ударил ослепительный луч света.

– Михаил Юрьевич! Михаил, как я рад! О, как я рад вас видеть! Ну чего ж вы стоите, Миша, давайте, подите сюда скорее!

Услышав голос, я застыл в изумлении, подслеповато моргая. Костя Уралов, мой любимый университетский друг, стоял передо мною в полный рост, в одном тонком халате поверх рубахи, и улыбался. Свет дверного проёма бил из-за его спины, превращая его в величественную таинственную фигуру.

Действительно, это был он. Никак не мог я поверить строчкам письма, пока я лично не увидал его, живого, настоящего, возвышающегося передо мною.

Ах и не смел я раньше надеяться, что мы ещё свидимся! Судьба – невероятная штука!

– Константин?..

Ну вот он, мой дорогой человек. 

Голос его с неожиданной ясностью поразил меня в самое сердце, такой же звонкий и чистый, как в юности. 

Я, ожидавший эту встречу с неясным волнением и трепетом, но внезапно и совершенно по-другому поражённый ею, вдруг счастливо заулыбался в ответ. Не отдавая себе отчёта в том, что делаю, я схватился за ворот тулупа, рука моя сжала его, поползла ниже, к сердцу.

Вся моя усталость исчезла, на смену ей пришла тихая радость встречи; я стал свеж, словно хорошо выспался, а не полудремал в глубине шатко идущих саней.

Враз мне расхотелось осматриваться в незнакомом мне месте. Всё, что занимало моё внимание, было такие незначительные мелочи в чужой наружности, к которым я бы в других людях вряд ли бы стал присматриваться. Наклон головы, прищур – что он силится рассмотреть во мне? и силится ли вообще, или мне кажется? – нервный, такой знакомый жест и поза. Всё это было так заново мило мне, что меня накрыло неясное чувство из прошлого.

Я шагнул в снег, раз, другой, скорее, скорее, дойти!

– Что же мы стоим, ах, боже мой, пройдём! Матвей Борисыч, – вдруг обратился Костя к мужичку, – подсобите Илюшке с санями, да потом внутрь давайте. Понапрасну не морозьтесь.

– Слушаюс-с, – почтительно отозвался фельдшер и юркнул в снежную темноту. Заржали лошади, где-то затопали и загалдели, скрипнули отворяемые ворота.

Меня быстро развернули, повели куда-то… Через минуту суеты меня завели в сени, сняли с меня тулуп и валенки. Попривыкнув к свету, я разглядел пошарпанные, крашеные стены и пол, половички, скатёрки, деревянные резные фигурки, простую бедную аккуратность, и понял, что оказался на первом этаже докторской квартиры. Пахло мокрыми тряпками, землёю и чем-то противно-душистым. 

Под ногами скрипнули досочки, Костя встал передо мною, словно вырос из-под земли, и замер, вмиг оборвав начатый порыв к прикосновению. Жест его был мне до привычного знаком – нервен. Он вглядывался в моё лицо, и глаза его были невозможные. Жаркие, огромные, жаждущие. Он последний раз хлестнул взглядом по моему лицу и сказал:

– Ну здравствуй, Миша.

– Здравствуй, Костя, – я улыбнулся и увидел, как тень ответной, той самой сводящей меня когда-то с ума улыбки робко скользнула по лицу напротив. – Где здесь у тебя присесть?

– Наверх надо. Ко мне. Пойдём.

Вещи свои, кроме сумки, я оставил внизу. Мы поднялись по узкой и тёмной лестнице, и почти сразу оказались в небольшой комнате. Костя прошёл вглубь, скрипнул рычажком едва горевшей керосиновой лампы – её я узнал по незабываемому запаху – стало светлее, но лампа всё равно горела очень дурно.

– Садись.

Мы остались одни. Фельдшер с кухаркой возились внизу, готовя выпить и поесть, а мы были наверху, в докторских комнатах. Костя вздохнул и подвинул ко мне стул. Потом на ощупь зажёг керосинку сильнее, и наконец круг тёплого света выхватил кусок комнаты.

– Необходимо ли добавить свету? У меня есть свечи…

– Нет, не стоит, свету достаточно. 

Первое радостное впечатление встречи словно угасло, стёрлось, став далёким и нечётким. Передо мною сидел он, мой давний любимый друг. И под тускло-жёлтым светом лампы я вдруг разглядел его лицо совершенным образом: оно было уставшим, серым, неровно сбритая щетина прибавляла Косте возрасту.

Я поразился его лицу и глазам! Ни следа от того человека, что был пять лет назад. Ах, что же это!

– Я так тебе рад. 

Совершенно внезапно, пусть и не без неловкости, мы снова перешли на «ты». Мне сделалось очень приятно, что никакое время и расстояние не смогло отвернуть нашу нежную привязанность, дружбу, не смогло представить нас друг другу чужими людьми, какими мы были в нашу первую встречу, тогда, перед началом университетского курса. Что же, целая жизнь прошла с того момента! «Ах и прошла», – нежно подумал я.

– Спасибо, что приехал. Я очень рад тебя видеть, пускай и не надеялся больше никогда... Извини, что повторяюсь, не могу не… просто могу выразить своё чувство только так. 

– Не беспокойся, я понимаю. Я тоже рад. Давно не видал тебя. Сколько мы всего не виделись?..

– Как кончили университет, Миша. Хотя нет, – Костя задумался, нервным движением почесал щёку, – пару раз точно ещё виделись в твоей М…ской больнице. Хм, пожалуй, не пару, а один лишь раз. Я тогда за новым назначением приезжал.

– Что же «моей», мы же вместе учились.

– Но всё же, Миша. Ты там работал после, а я лишь заходил. Пару годков точно тебя не видал. 

– Верно, верно. – Я вспомнил, что, да, верно, было это дело «пару годков» назад. Я тогда брал как можно больше работы, денег не хватало, спал я иногда буквально в ординаторской. Мы с Костей увиделись в коридоре второго этажа – он направлялся к профессору Смольному, узнавать или получать, уж не припомню, направление своё на один из участков, я же шёл из анатомического театра после долгой утомительной операции. – Об чём мы говорили, увы, не помню, но та наша встреча скрасила мой день.

Я немного слукавил. Всё, что я помнил, было то, что со мною сделала та наша встреча, каким я был несмелым, малодушным и слабовольным перед ним. Я сглотнул и исподтишка глянул на Костю. Тот смотрел на свои руки, потом поднял голову.

Между нами ещё висела та первая неловкость, какая бывает между двумя давно не видевшимися старыми друзьями. Мне же не показалось, что именно из-за неё не могли мы, наконец, перестать играть роли?

Уралов улыбнулся. Я любил его улыбку, она была тонкая и скромная и совершенно преображала его лицо. Сразу перед моими глазами замелькали воспоминания: мы, горячее ощущение этой улыбки, такая же тёмная комнатка, груды книг и различных пособий на столе, развешанные по двум стульям рубахи с жилетами, жгучие касания и пыльный, серо-коричневый свет из маленького окна почти под самым потолком. Вспоминал ли Костя то же?

Кабинет был не очень большой, и свет лампы рассеивал только небольшой ореол темноты, и в этом интимном полумраке Костя заметил, что я пристально смотрю на него. Нос и скулы у него замело розоватой краской, он слегка отвернулся, но быстро взял себя в руки. Мне невероятно сильно хотелось прикоснуться к нему. 

– Интересно? – спросил он.

Я ждал от него совсем других слов. Но каких, не знал сам.

– Как и всегда.

– Надо же, – он словно сам себе покачал головою, поворачиваясь, – ты вовсе не изменился, Миша. Повзрослел только, суровее стал. Я так давно твоего лица не видел, а сейчас смотрю – а всё-то по-старому. 

– Ты тоже не особенно изменился, Костя. – Я пытался подавить улыбку, но всё-таки улыбнулся на растерянный взгляд. Я понял, про что была сказана последняя фраза.

– Ты не представляешь, что сейчас со мною делаешь, Миша. Этой своей улыбкою и всем остальным… Как же я скучал по твоему лицу, только сейчас понимаю. Длительная разлука лучше всего это демонстрирует. 

– Всё так. 

Мы умолкли, уставившись друг на друга. 

– Ах, Миша! Так давно не видел тебя, что слова все растерял. Хотел столько сказать да расспросить, а не могу.

– Ничего, – отозвался я, стараясь побыстрее перешагнуть эту первую неловкость в общении, которую мы оба явно испытывали.

Так непривычно было видеть товарища спустя столько времени, и непривычно же было пытаться говорить как прежде.

Было ли всё меж нами как прежде?..

Воспоминание об нашей встрече два далёких года назад совершенно истончилось в моей памяти. Я помнил её, но совершенно не мог взять в толк, об чём мы тогда беседовали. Всё, что я помнил, было моё отчаянное желание находиться ближе. Ощущения, желания, мысли мои были мне понятны, я помнил их все, но вот действительно произошедшее между нами там, в коридоре, словно подёрнулось дымкою и до сих пор не желало прорисовываться в моём мозгу.

Неспроста случилась эта наша встреча, судьба решила не разводить нас. Ах, больше у неё этого не получится! Я не позволю забрать у меня то, что так волнует и радует сердце!..

Костя сидел и не смел шелохнуться. Кажется, тоже был обескуражен. Я смотрел на него, и что-то невероятно тяжёлое начало подниматься у меня в груди. Я вспомнил, как отчаянно хотел обнять его тогда, когда он уходил от меня в неизвестные дали уездных участков. А сейчас он был здесь. Нашёл меня. Чудо какое случилось.

И я решился. 

– Костя, – сказал я, подаваясь вперёд. Внутри у меня что-то обмирало. – Можно мне обнять тебя? Я изголодался по человеческому теплу, по тебе истосковался немыслимо. Можно? Пожалуйста?

Костя молча поднялся и слегка раскрыл руки. Этот неуверенный жест всколыхнул во мне что-то невероятное, я спешно подошёл к нему и притянул его к себе, в объятия. Я сцепил руки за его спиною, уткнулся ему в плечо, слегка мазнув губами по его виску. Костя стоял недвижно, застыв изваянием, позволяя себе только уложить ладони мне на поясницу.

«Я и не знал, что можно так сходить с ума по чьему-то теплу и томиться столь долгой разлукой», – подумал я, выдыхая и расслабляясь в родных руках. И после этого что-то переломилось. Костя вдруг подался вперёд, хотя было уже некуда ближе. Обеими руками он прижал меня к себе крепко-крепко, жадно стиснул в своих медвежьих объятиях. 

– Мишенька , – тихо шепнул Костя куда-то мне в рубаху, и я зажмурился. – Я так рад, я уже и не надеялся никогда…

Эти объятия, казалось, могли согреть меня даже в самую лютую зиму с самыми ужасными буранами. Я прильнул ещё насколько мог ближе, плотнее, сильнее, стараясь вобрать в себя всё то, чего был так долго лишён. Одну руку поместил Косте меж лопаток, другою коснулся его волос. Вот здесь они мягкие, здесь пожёстче. 

Я с наслаждением вбирал в себя его тепло, хватал его за плечи и стискивал в кулаке его рубаху. Ах, как прост человек, как мало ему надо для счастья!..

Боже мой, как я скучал по нему!..

– Ах, боже милостивый, Миша… – продолжая прижимать меня к себе, глухо и сипло бормотал Костя. – Я самый счастливый человек во всём свете…

Он отстранил меня, подхватил мои ладони. Я смотрел, как он гладит большими пальцами мои запястья, и что-то ширилось в моей груди, проталкивалось выше, поднимаясь по пищеводу горячим комком. Я высвободил одну руку и ею притянул к себе Костю за затылок, касаясь его лба своим. 

Так мы стояли ещё несколько времени. Потом Костя снова прижал меня к себе, выпустил и сделал нетвёрдый шаг назад. 

– Всё, Миша, не надо больше. Не сдержусь иначе. 

В его лице промелькнуло выражение внутренней тревоги и чего-то ещё. Мне сделалось так хорошо и тепло от наших прикосновений, что на секунду я забыл обо всём. И зачем я приехал, и какова была наша главная тема, и все свои невзгоды и заботы я забыл. 

– Да, ты прав. – Я неловко прокашлялся, тоже отступил и сел на своё место. – Так об чём мы говорили? Я немного… сбился с темы. 

– Про невозможность многое сказать друг другу, думается мне. 

– Верно. Я тоже…

– Ну, уж ничего не поделать, – неловко отозвался Костя, явно не зная, что сказать. 

– Так долго ли ты искал меня? – вдруг спросил я. Матвей ли говорил, или это я сам понял из письма, или Костя это прямыми словами написал, но, кажется, искал он меня достаточно. 

– Долго, ох и долго. 

– И что, многим писал?

– Многим. Это было невыносимо, Миша. Я уж подумал было, что ошибся, – Костя вдруг перевёл тему, – и то не твой участок. Знаешь, Миш, я весь день этой мыслью промаялся. – И тут слова неудержимо полились из него. – Пятого дня справился на Б…м и П…м участках, думал, ты там. Они со мною соседние, самые, до которых ближе всего. Два дня ответу ждал, думал, не дождусь уж. Получил, а мне и пишут, ошиблись вы, доктор. Мне так стыдно за те письма было, ответ я был читать едва ли в состоянии. Чувствовал себя преглупо, что искал тебя вслепую, ведь я другому не мог писать… Ты, всё-таки, мне почти родной человек. Самый близкий. Мы же… Я же получил известие, что ты сюда куда-то уехал, в эти края, мне написали об этом, а вот куда… Не догадался спросить. Ах Миша, я так рад, что нашёл тебя.

– Нашёл ведь. – Мне не хотелось вдаваться в подробности; Костя кивнул мне, и я продолжил. – Хорошо, что я относительно рядом сижу, вёрст двадцать меж нами всего будет, самое большое. Это тебе не как до Алексея Рюриковича, целую жизнь ехать, в город.

– И то верно, – фыркнул Костя, рассматривая меня со странным выражением в лице. Мне резко захотелось провести по нему рукой, стереть этот мучивший его след, разгладить оставленный жизнью рубец. Захотелось снова почувствовать его тепло. – Счастливый случай – встретиться в одной губернии. Ещё и так рядышком. Я слышал, что часть нашего курса по Смоленской рассадили. Я сам там сидел, повезло, что второе назначение сюда получил. А так – искал бы тебя и того дольше…

– Ни об ком не слышал, и, пожалуй, не желаю. – Я пожал плечами. Что мне мои бывшие однокурсники? Проку мне с них не будет положительно никакого, так к чему же сейчас обсуждать их с Костей? – Не имею ни толики интересу, Костя. Или у тебя что-то о них слышно?

– Ничего. Что здесь может быть об ком слышно? Мне и корреспонденцию иногда неделями с городу не довозят – заметает так. А ты про вести с полей да участков, – он с нежностью покачал головою. – Да и сам я интересу не имею, просто к слову пришлось. 

– Ну и не будем об этом.

Мы замолкли. Серый сумеречный свет из окон мешался с тёплыми отсветами лампы.

Я подумал, что уже неплохо бы зажечь пару свечей, потому как света лампы было теперь явно недостаточно. Но моему товарищу, видимо, скудное освещение не доставляло неудобств, поэтому, последний раз вглядевшись в белеющий фитилёк, я отвел глаза.

Тихо потрескивала лампа, слабо горящая двумя своими рожками. Костя сидел, опустив голову, и молчал. Я возненавидел наше молчание. Я возненавидел полумрак, который начал нагонять мне в голову различные мысли.

Захотелось фыркнуть от невероятности ситуации – тут мы были почти так же, как тогда, будто в прошлой жизни, когда мы сидели на кровати, ошеломлённые, смущёные, не знающие, что делать с нашим пугающим открытием. Где-то в комнате у Кости глухо тикали часы, а может, это билось моё сердце. 

– Я получил твоё письмо, – внезапно сказал я, решив наконец приступить к насущному вопросу, – оно меня взволновало. Не возьму до сих пор в толк, что произошло. Был бы признателен, если б ты объяснил.

Лицо у Кости накрыла тень, он во мгновение посерьёзнел. Он стянул со стола маленький портсигар, чиркнул спичкой. Затем спохватился и предложил мне прикурить. Я мотнул головой. Пребывая в некотором удивлении – в университетские годы Костя Уралов не курил и даже не смотрел на папиросы или на модные тогда сигарки, – я думал о том, какими разными мы стали. Потом сразу же я своего удивления застыдился: я сам изменился за то долгое время, что мы не виделись, да и курить тоже начал. Попробуй тут, в глуши да с неотёсанными крестьянами, не закури.

В некотором молчании мы просидели ещё минут пять. Я давал Косте время собраться, чтобы начать разговор, а сам исподтишка осматривался, поскольку глаза мои привыкли к полумраку и в отсветах уже различали предметы.

Обстановка у доктора Уралова была скуднее и проще, чем у меня. Кабинетный стол только был пошире да повыше, а в остальном жили мы одинаково. В дальнем углу от нас была дверь, настежь распахнутая, и вела она в спаленку. Зоркий мой изголодавшийся глаз разглядел взбитые подушки и точно-точно свежие простыни, и я на секунду проникся завистью – я мог только мечтать о таком убранстве. «Наверняка в город ездил, – тоскливо подумал я. – В аптеку за лекарствами, а потом заместо прохудившегося белья новое покупать…»

Там же, в углу, на столике с засаленной скатёркой стояли маленькие замызганные иконы. Красный угол, сразу признал я. По окладам слабо прыгали блики света, лики мутно и медно проступали из темноты. Рядышком стояла маленькая тарелочка, пара книжечек в потрёпанных обложках. Всё было грязненькое, мятое, сразу было видно – этим очень давно не пользовались. 

В университете мы некоторое время слушали курс лекций по богословию и его истории, не особенно интересный, но необходимый. На лекциях я обычно скучал, но старательно всё записывал и заучивал, чтобы набрать в конце семестра максимальный балл по предмету. Но как врач я не верил ни в какую силу. 

Я верил в себя – да и то не всегда. Медицина не всесильна, в некоторых вещах она слепа и беспомощна, как новорождённый зверёныш, но только в умелых руках она принимает нужные очертания.

Костя был хорошим врачом, его любили больные – во времена нашей практики в университетских клиниках я в этом убедился решительным образом, – а всё потому, верится мне сейчас, что он говорил с ними на одном языке.

Пока я тоскливо завидовал пока ещё снежно-белому белью и как мог рассматривал красный угол, предаваясь воспоминаниям, Костя молча сидел и, кажется, думал. Он коснулся пальцами переносицы, зажмурился и сидел так всё время, что я осматривался. Потом поднял на меня глаза, и я про себя ужаснулся, до чего они были замучены, растеряны и отчаянны.

Что с тобой, милый друг? Что тебя так гложет?

Костя докурил, затушил остаток папиросы. По его лицу пробежала короткая судорога.

– Это от старого врача осталось, – пояснил он, явно заметив, как пристально я вглядывался в красный угол. – Не стал убирать, мне оно не доставляет неудобств. Я… Миша, спасибо, что приехал. Я, собственно, и не надеялся уже, что ты…

– Не мог раньше. Мне с утра роженицу привезли. Промучались с нею до вечера. Двойню принесла. Оставил акушерок с сиделками её выхаживать.

– Живые хоть?

– Все, – кивнул я, заметив, как напрягшиеся было плечи расслабились. – У меня акушерки рукастые, решительные, не пропадёт девка.

– Славно.

Недолго мы ещё посидели молча. Снизу доносился стук и металлический скрежет, голоса тихо роились под полом. Скоро всё стихло. Папиросный дым почти растаял, от него не осталось ни виточка, а может, я привык и перестал его видеть и чувствовать. Я потёр жёлтое пятнышко йода на большом пальце и скосил глаза на сумку. Спускаться никто из нас явно не собирался – дело надо было обсудить лично, в приватной обстановке.

Я поднялся, подтащил свою сумку поближе и запустил в неё руку. Через бинты и склянки камфары я нащупал бутылку спирту и рванул её наверх. «Вода есть?» – поинтересовался я, и Костя кивнул на стол. Откупорив графин, я плеснул в тут же стоящий стакан спирту и разбавил его водой. Поискал второй стакан, но Костя покачал головой. Хотел было сказать что-то, да передумал. Я пошарил по столу и ближайшей полке, но ничего не нашёл.

– Держи. – Я всунул в его руку стакан и сел рядом. – Рассказывай.

Костя глотнул спирту, сморщил нос и резко заговорил:

– Мой… близкий друг – морфинист. Я боюсь, что не смогу его спасти. Я уже не могу этого сделать, Миша.

Я замер, меня парализовало, а в глазах будто позеленело.

Морфинист…

Я сразу вспомнил ту клинику, куда отправил своего «близкого друга». Я наказал ему писать мне, ежели станет совсем невмоготу, но он не писал. Он никогда мне не писал. Мне писал не-он . Едкая горечь растеклась по моему сердцу.

Ещё в университете Костя был прозрачнее речной воды: я полюбил его за его прямоту и открытость, и пусть он и имел привычку говорить странными фразами, я почти сразу начал его понимать. Но прятать что-либо тот совершенно не умел, как и просить помощи. Сидя сейчас в его небольшом кабинете, я осознал, чего ему стоило написать мне. «Вероятно, этот человек очень важен ему», – пропел голос в моей голове, и я будто очнулся.

– Экая дрянь. 

Костя пробормотал что-то непонятное. 

– Насколько всё плохо?

– Всё очень плохо. Я абсолютно беспомощен и бессилен! Ныне мне кажется, что надежды совсем уже нет…

– Рано ещё делать такие заявления! Ты не знаешь, Костя, что такое «надежды уже совсем нет», – сказал я. От этих слов мне сделалось неуютно, потому что они звучали, как приговор. А быть может, не всё ещё потеряно. – Если тебя не стесняет, то я провёл бы осмотр… Ты же для этого просил меня приехать?

– Да. Для этого. Сам я бессилен. Давай завтра уже, – Костя вздохнул и запустил руки в волосы. Я едва успел подхватить у него стакан. – Уже поздно для обхода, а завтра отдам его в полное твоё распоряжение. Он в отдельном флигеле, я его запер. Сам, боюсь, не пойду к нему, сил моих нет смотреть на него такого. Он меня мучает, а сопротивляться ему я уже давно не могу. Стыдно такое говорить, это ж где такое видано?! Ты меня поймёшь. Я его… Ты же понимаешь, да? Я его – почти как тебя. Ах, Миша, теперь я полной мере понимаю метания твоего сердца!

– Костя, неужели? – Мне захотелось расхохотаться. И его настигла эта напасть. – И ты сказал ему?

– Нет, я не могу! Он, кажется, догадывается. Я более этого не вынесу.

Костя смутился своих спутанных и таких громких слов и смолк. По всему его выражению было видно, что он не собирается отказываться от того, что он сказал, но эти слова причиняют ему много душевной боли.

– Он, должно быть, обо всём догадался тогда, когда ты не смог отказать ему. Это говорит краше всяких слов, – покачал я головою. – Ты, Костя, всегда бы слишком очевидным.

– Но не для тебя. По крайней мере, в годы нашего учения.

– Что верно, то верно. Не для меня уж точно. 

Мы молча пили разведенный спирт, передавая друг другу стакан. В груди становилось теплее, и всякие острые темы будто отдалялись от нас, становились призрачными и не нашими.

Как удивителен эффект, производимый алкоголем! Если бы он решал все проблемы, то не было бы ему цены! Но какую злость он в себе несёт… Спирт – вовсе не друг, дорогие господа коллеги! Это мы с Костей знали основательно, впрочем, как и то, что спирт есть важнейшее средство в медицине.

Опустошив мою бутылку, хотели было ещё поговорить и обсудить что-то – всё же мы были друг другу не чужими людьми и нас связывало большее, чем просто совместное обучение в университете, – но слов не находилось. Мы как страждущие смотрели друг на друга, в молчании прятали глаза.

Я думал о сказанных мне словах, и что-то отчаянно трепыхалось у меня в груди. Не прошло ещё! Не забылось! Спустя время проклюнулось, восстало и захотело жить!.. Из раздумий пришлось вырваться, я мрачно покивал Косте на его какие-то слова, показывая, что понимаю его и его положение, и тот поджал губы, отворачиваясь.

– Как у тебя приём тут? – мягко поинтересовался я, малодушно надеясь сменить тему. То ли спирт делал своё дело, то ли я пригрелся, но мне было тепло и мягко, и если бы не дело, ради которого я и приехал, то этот вечер не был бы омрачён. Хотелось поговорить на отвлечённую тему, отбросить все невзгоды.

– Тяжкий приём, что тут скажешь, – хрипло ответил Костя. Сделал он это чересчур быстро, и я сразу понял, что он сам рад другой теме. – Участок меньше, чем мой первый, но всё равно тяжко. То лихорадку привезут, то воспаление какое каверзное, то переломленные ноги. Всяко бывает. Родов только привозят мало, да и я сам почти не езжу на них. И слава богу, пусть не привозят дальше.

– Так мне их все почти и везут. Им мой участок ближе будет версты на три, вот и прут все. Во вьюгу шестерых привезли!

С секунду Костя смотрел на меня, а потом расхохотался. Я тоже хихикнул и резко осознал, что всё-таки это алкоголь меня разморил, а не тепло.

– Шестерых? Полно тебе.

– Отчего не веришь?

– Вздор!

– Как есть тебе говорю!

– Ах… ну что ж… отчего же, верю.

– Право! Истина!

– Ах верю, Мишенька, верю!

Костя лукаво прищурился, наклонив голову. Я стойко выдержал его взгляд, давая понять, что слова мои – вовсе не шутки, и сказаны самым что ни на есть серьёзным образом. Украшательствовать я никогда не стал бы.

– Ты всегда был везучим, Миша.

– Не более, чем ты.

– Уж поболе.

– Тогда смотря что подразумевать под везучестью.

Прошла секунда, и Костя, явно сдерживая рвущийся смех, мягко улыбнулся мне. Потом, поколебавшись, взял мою руку, сжал. Мне же показалось, что я полетел. 

Мы говорили и говорили, соединив руки и сдвинув оба наших стула совсем плотно, и тем, оказывается, находилось у нас много. Костя со смехом рассказывал, как получил назначение сразу после университета: ему – в отличие от меня – сильно повезло, с нашего курса мало кто смог устроиться сразу. Как потом, едва он отсидел год, он попросился – и его перевели на другой участок.

Я в общих чертах и не вдаваясь в подробности рассказал, чем жил всё это время: как после выпуска и его отъезда пришлось искать мéста, открывать собственную практику, чтобы иметь средства к существованию, как я был полностью разочарован собою и разбит реальным миром болезней, как я метался между практикой и больницей, в конце концов вернувшись в неё набираться опыту – собственно тогда мы с Костей и виделись.

Вспоминать это было несколько тяжело, потому что именно тогда я уже был разведён и встретил своё величайшее несчастье – его . Сашу. Костя это сразу почувствовал, хоть ничего почти и не знал, и сочувствующе сжал моё плечо. Я никогда не упоминал своего горя в письмах – матери я почти не писал, на каких участках сидели хорошие друзья, я не знал, а приятелей у меня не было, да я и не стал бы доверять им такие вещи. 

– И долго?

Что Костя имел в виду, я не понял. Мы сидели слишком близко, он большим пальцем поглаживал тыльную сторону моей ладони, я изучал его лицо, по привычке всматривался в глаза – которые, впрочем, мысленно отметил я, были совершенно нормальны и здоровы, – и не мог найтись с ответом. Что именно он спрашивал, о чём хотел узнать?

В какой-то момент я качнулся к нему навстречу, но в последний момент одёрнул себя и выдал только тихое:

– Что?

– Долго ты его… знал?

– Кого?

– Ну, судя по твоей реакции, у тебя был кто-то. С похожей судьбою.

– Костя, ты нарочно? Не делай анекдота, – сказал я, устало прикрывая глаза. Костя всё ещё острил порою, когда речь заходила про мою любимую и так же роковую ошибку. А он ведь мне говорил. – Я прошу тебя. Ты же прекрасно его помнишь. Вы были знакомы, неплотно, но были. Виделись. 

– Позволь, когда?

– За несколько дней до твоего отъезду. Ворвался к нам, к маменьке просил. Такой весь тонкий, словно чахоточный, и надменный. 

– Ах, это он. Так он всё-таки…

– Да.

– Ты ничего мне не рассказывал, кроме того, что сде…

– Я рассказал тебе всё, что мог на тот момент рассказать. Потому что более ничего между нами не было. 

– Хорошо, я понял. Так долго ли ты его знал?

Рассказать ему? Облегчить ли мне душу себе и ему заодно? Должно же, точно должно стать легче в душе после честного рассказа! Поделиться болью и отчаянием я не мог ни с кем – сколько же я хранил это в сердце, сколько же корил себя?

Ответ мне теперь неизвестен, но я решился говорить.

– Год с лишком, а может, и того меньше, – тихо ответил я, заправив волосы за ухо. Костя по-прежнему сжимал мою руку. – Может, почти два года. Хотя скорее полтора.

– И как быс…

– Костя, не мучай меня, прошу.

– Я должен знать. У тебя была та же беда, я хочу знать, как… если что-то случится.

– Может, он и дольше сидел на всём на этом… Но я положительно знаю, что он точно полгода был болен, я эти полгода его усиленно лечил. А сгорел он за полтора месяца.

Костя зябко повёл плечами от этих моих слов. Мне отчего-то было совестно и неловко, и пусть я знал, что могу доверять своему товарищу всецело, мне было за свою правду стыдно. О таком и не рассказывают обычно.

В окна бился сухой колючий снег, на первом этаже слабо шуршали здешние фельдшер да сторож, за нашими спинами уютно и тепло горела керосинка, я молчал и Костя молчал тоже. Мне было тепло не от разбавленного спирту, не от жёлтого ореола лампы, а от простого прикосновения дорогого человека. Хоть и нельзя отрицать влияние тепла и алкоголя, я предпочитал не брать его в расчёт. Я сидел и думал, думал, думал своим размягчённым мозгом, и яснее мне ничего не становилось.

Совершенно внезапно я спохватился: а вдруг сейчас привезут больного? Тиф, гнойники, грыжа, вывихи! Или что-то пострашнее! В чём же заключалась причина моего беспокойства я решительно не понимал. Мне порой привозили в ночи тяжёлые случаи для операций, и я мчался через дворик в больницу и, пока Анна Петровна быстро завязывала на мне сзади халат, окончательно просыпался за одну секунду, едва обозрев раскинувшегося передо мною человека.

Костя глядел на меня абсолютно спокойно, его взгляд был серьёзен и прям, пускай и грустен. Только мне казалось, что по радужке у него побежало мутью, то ли от спирту, то ли от отсветов лампы.

– Не привезут к тебе никого? – озвучил я так беспокоющую меня мысль. – Или у тебя ночи спокойные?

– Да почему же, бывают и неспокойные. Но в основном не привозят, если и едут, то ранним утром.

– Вот это жизнь, – протянул я. А ко мне ночами приезжали! О, шумный мой участок, несчастная моя больница!

Мы смотрели друг на друга, думая каждый о своём. Вокруг нас всё успокоилось, как если бы выключили все звуки. Я глянул на бутылку из-под спирту, будто в надежде, что в ней могло что-то появиться. Костя проследил за моим взглядом и усмехнулся.

– И ты правда его?..

– Наверное. 

– Я понимаю это состояние, ведь я сейчас нахожусь на том же месте. Какие же неприятные жизнь умеет делать подарочки!

– Знаешь, Костя, – начал я, – я начинаю ощущать, что моё чувство к нему проходит и забывается, медленно и болезненно, но проходит. Если буду честным, перед тобою и самим собою, то оно почти прошло. И твоё тоже однажды пройдёт, если ты ошибся в выборе сердца. Это не страшно, оступиться; страшно – понять, что оступился, и сделать неверный выбор. 

– Да… 

Ему нечего было ответить мне. Я прекрасно его понимал. Наше положение было весьма шатко в силу того, что Костя теперь понимал меня, каким я был, что я чувствовал. И за эти чужие для меня чувства, которые росли не в моей душе, мне было больно. Ах нет, отбросить это в сторону!

Мне очень хотелось расспросить моего товарища, я был жаден до любой самой малой крупички информации: первые симптомы, течение болезни, фазы, показатели, поведение больного. На что стоит обращать внимание и за что хвататься в первую очередь.

Я говорил себе, что хочу это знать, чтобы понимать, как и чем я могу помочь, но в глубине души я знал, что жаждал этого только по одной причине: хотел сравнить с тем, что было у меня.

Хотел узнать, были ли у него шансы.

– Кость, – позвал я. – Как он в последнее время?

– Пятого дня только вернули, – признался Костя. Голос его каркал от долгого молчания.

– Вернули?..

– Кхм. Да. Сбежал. Украл в аптеке у нас готовую ампулу, ну, шприц, мы его для больной одной приготовили, и в сарае заперся… Как из флигеля выбрался, до сих пор понять не можем. Мы его искать, его нет нигде, зовём – не отзывается. Я чуть было в сани не прыгнул, ехать искать, да Матвей Борисыч удержал. Говорит, околел бы давно, тута искать надобно. Ну, нашли.

– И что же он?..

– Он-то? В полубессознательном состоянии так и пролежал в сарае. Мы поняли, где он, только когда его ломать и крутить начало. А до этого гулял, поди, где-то… Я знаю это его состояние, он говорил: невероятный душевный подъём, словно пузырь проглотил, ясность ума и живость всех членов.

Точно такие же признаки и симптомы выказывал и мой больной, и я невольно дрогнул сам не зная от чего. Казалось бы, простые истины, но как они пускали мороз по коже, ах, как пускали! Сколько времени прошло, а живы ещё воспоминания об этом ужасе в моей душе. 

– Но… – продолжил Костя, – я еле отходил его тогда – в одной рубахе, замёрзший весь, а лоб горяченный, глаза блестят, бред несёт, то смеётся, то бранится, жуть просто. Сам понимаешь. – Костя виновато поджал губы и вздохнул. – Минутами мне бывает тяжело. Он безумный и неосторожный, а я не уследил. Самолично сделал первый укол. Всё это – моя и только моя вина. Больше ничего прибавить не имею.

Мы недвижимо сидели несколько времени. Вопросов я не задавал – понимал, в каком состоянии мой товарищ. Хотелось закурить. На этом чужом, продуваемом всеми ветрами участке мне вдруг сделалось до того тоскливо, что я пожалел, что приехал. Я перевернул Костину руку, пальцами огладил ладонь. 

– Ох и попал ты… – вздохнул я, перебивая хрусткое молчание. – Как бы выскочить хоть немного благополучно. 

– Подумаем об этом завтра.

– Да, ты прав. Всё завтра. Утро вечера мудренее – не зря говорят. 

– Всё так, Миша, так. Давай ложиться. Постелю тебе здесь же. Да, «как в старые добрые», – он мягко глянул на меня. В наши юные университетские годы мы жили в крошечной комнатушке с огромной кроватью и не менее огромным шкафом, спали рядышком и вставали в несусветную рань, чтобы вовремя добраться до здания университета с окраины города. – Только чур не пинаться, иначе пойдёшь вниз, спать на соломе.

 

***


Наутро я проснулся один. Благостный сон на свежих простынях вдохнул в меня силы. Второе одеяло было сбитым, простынь – холодной и пустой. Костя уже ушёл куда-то. Сам я спал на удивление спокойно, совсем не вспоминая свою больницу и ничтожный поток больных. Мне сделалось из-за этого стыдно, и я пообещал себе, что особо тщательно проведу необходимые осмотры, как только вернусь.

Едва я сел на постели, как Костю вымело в спальню со струёй морозного уличного воздуха, он сбросил тулуп прямо на кровать, мне поперёк ног, и бросился к комоду. Спросонья, ведомый каким-то инстинктом и старой привычкой, я подскочил следом и едва успел запрыгнуть в брюки и носки, как Костя распрямился.

В его руках блеснули два полных приготовленных шприца, и я понял – понял каким-то чутьём, – что в них уже готовый раствор морфия.

И тут у меня в голове прояснилось будто бы за одно мгновение: я понял всё. Отчего морфий лежит у Кости в ящиках и отчего не в аптеке, отчего он всё винит себя и отчего мучается. Мне сделалось дурно.

Костя, прижимая к себе шприцы, как мать младенца, метнулся было обратно, но я перехватил его. Лицо у него было пустое и безумное.

– Костя, – осторожно сказал я, делая в его сторону маленький шаг и подступая вплотную. Подтяжки тоскливо хлопнули меня по бедру.

– Я его вылью, – лихорадочно зашептал Костя, глядя на меня страшными глазами. – Выброшу, изничтожу! К чёрту эту погань! Что он в ней нашёл, в чём её сладость?!

– Костя, прошу тебя, оставайся благоразумным. Давай я заберу его, мне как раз в город надо было, по рецепту пополнять запасы. На нём мир клином не сошёлся, – продолжал я тихим твёрдым голосом, стараясь успокоить своего товарища и надеясь, что лупить по его лицу пощёчиной мне не придётся. Я умолчал, что в город мне было совершенно не надобно. – Давай, я заберу. Так, хорошо, да, давай его сюда.

Я быстрым движением забрал из трясущихся рук оба шприца, быстро уложил их к себе в сумку и прикрыл бинтами. Сумку я затолкал под кровать со своей стороны, порадовавшись, что вчера принёс её с собою в спальню.

– Ну всё, кончилось. Молодец. Успокаивайся, Костя, никакого морфия больше нет. Всё уже, всё. Хорошо? 

Костя не сопротивлялся; он стоял предо мною, и я отчётливо увидел, как он не рад стоять передо мною таким: он был растрёпанный, измученный и до того уставший, что я снова пожалел, что приехал. Чувствовалось, что, какой бы безнадёжной ситуация не была, я вряд ли смог бы помочь.

– Константин Петрович, ну?..

– Знаешь, Миша, лучше бы и правда он где-то околел, – тихо начал Костя, – чем вот так мучился и нас мучил.

– Перестань, – оборвал его я.

– Ты не понимаешь. Я так больше не могу, у меня решительно не осталось ни сил, ни терпения, ни душевных порывов – он всё из меня вытащил, – глухо сказал Костя, уставившись куда-то за мою голову.

– Успокойся. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы помочь вам.

– Ты не сможешь, – просто отозвался Костя, и я вздрогнул от ледяного спокойствия его голоса. – Я не смог, и ты не сможешь. Сам вспомни, разве ты не любил? Это не просто больной, которого вылечить да отпустить. Это… другое . Это – боль сердца, боль души. Лучше бы я и вовсе его не встречал никогда, ах, лучше бы он и правда сгинул! Мучитель мой!

– Перестань. 

В изнеможении я присел на разворошенную кровать, так и не застегнув брюк, и провёл по лицу ладонью. Подтяжки безвольно повисли у бёдер, рубашка на моей груди собралась гармошкою, я попробовал разгладить её, но быстро оставил это дело.

– Скажи мне, если бы у тебя была возможность никогда с Сашей не встречаться… С тем Сашей, которым он стал… Что бы ты выбрал?.. 

Костя всё стоял надо мною. Я переложил его тулуп подальше в сторону, отбросил сбитое одеяло и похлопал по простыне рядом с собою. Костя сел и нервно уложил руки на колени.

– Я оставил бы всё как есть, – прохрипел я, растирая висок пальцами. Жар бросился мне на щёки, некрасивым горячими пятнами облепил и шею. 

– А я – нет. Лучше бы я не встречал его, никогда в жизни…

– Перестань, Костя. 

Первая реакция организма на внезапное пробуждение – возбуждение, резкое повышение действия всех функций. Сейчас же, когда буря прошла, мне снова захотелось спать – я заморгал, отгоняя сонливость.

– Да что «перестань»? Сам же понимаешь, что правда. Не самая приглядная, но правда. Я недавно, вот с утра, как проснулся, был у него, – Костя повернул ко мне голову, – он снова метался. Уже не так сильно, как было, но метался. Может, притворяется и играет. Самый страшный день уже прошёл, сейчас полегче, если можно таким образом выразиться. Кидался на меня – на нас – вчера утром. Буйный он.

– Знаю, как это обычно бывает.

– У твоего… этого. Хуже?

– Да нет… – что я мог ещё сказать в такой ситуации? Не бывает тут ни лучше, ни хуже, всё одинаково плохо и страшно. – У Саши по-другому было. А может, и не по-другому, не знаю. Я ни разу не заставал его после пробуждению – меня к вечеру вызывали.

Доктор Уралов сидел тихо и недвижно, приняв позу самого почтительного, насколько это возможно, ожидания. Всё в нём успокоилось от его внезапного порыва страстного признания, и самое существо его сейчас говорило, что он очень хочет услышать мой ответ, но настаивать ему совестно. Я видел это и в повороте его кудлатой головы, и в нервном движении пальцев, и в наклоне корпуса. Он будто всей своею жизнью подавался ко мне ближе, умоляя рассказать и вместе с тем страшась того, что мог услышать. 

– Ну же?

– Зачем тебе это?

– Миша, – болезненно выдавил из себя Костя.

– Ему всё время казалось что-то, он порой разговаривал с пустотой, лбом горел и телом. – После долгого молчания заговорил я. Меня всего прознобило от воспоминаний. Не понимаю, зачем молчал, собирался с мыслями, подбирал слова. Я нахмурился, но продолжил тихо рассказывать, и слова, которые я ронял, были похожи на пушечные ядра. – Потом перестал есть, ничего не ел, кроме сладкого. Пирожные у него любимые были, только их и ел. Тошнота и головокружения потом начались страшные, исхудал он ужасно. Смотреть было невозможно. Перестал меня по имени называть. Это, наверное, было для меня тогда самое жуткое, помимо всего прочего. Забыл ли он? Не знаю. Скорее всего забыл… Звал меня только всякими Монамурами и Миаморами, где нахватался этой дряни только?.. К чему такое образование барским детям?

Костя молчал. На первом этаже погромыхивали тазы. 

– Не слушал меня, через вторые руки доставал… С дружками своими, подлецами и сволочами, тоже, я знаю, ездил на увеселения с тем, чтобы морфию принять. Я его и дома выхаживал, и в лечебницу возил, и в клинику клал, умолял его не делать дурно с собою. А он… Эх!.. Я пытался на него через мать и отца повлиять. Он же единственный сын был, они в нём души не чаяли. Всё для него, ну я и подумал, что… мать сможет. Она безмерно меня любила и уважала, не понимаю только, отчего. 

– Это у них ты практику вёл? 

– И да, и нет. Разве не помнишь? Пригласили к себе, когда у нас было оченное стеснение в средствах. Я потом уже в больнице работал, а они всё равно меня приглашали. Я когда с ним встретился в первый раз, подумал, какая он маленькая дрянь… А потом… понял, что эта дрянь – нежнейший сын. Проникся к нему. 

– Значит, так надо было, Миша. 

– Не знаю… Только встреча эта… В общем, на него мы повлиять не могли. Перепробовали все методы, я уж пытался умолять его ради меня ничего с собою не делать. Знаешь, какие письма он мне писал и что говорил? Я думал, что если буду взывать к его таким чувствам, то смогу чего-то добиться. Мне думается, он всё-таки старался. На его мать порою находило, и она уж думала к знахаркам из отчаянию идти.

– Что простой люд, что баре. То же. Всяко мыслят одинаково в минуты страшного отчаянию.

– Верно, – согласился я. – Но это шарлатанство! Вздор! Ишь, чего придумали! К знахаркам! Я сам знахарка, да ещё и с дипломом, во сто крат лучше! Ну, едва отговорил её, вместо этого в лечебницу ездили. Надо было отрезать ему пути, по которым он доставал этого дьявола, но мы были бессильны. Я, я был бессилен! Я ездил в их дом чуть ли не каждый день. Он мучил меня… страшно мучил. Я когда последний раз его видел, он собирался куда-то. На встречу со своими дружками-свиньями да торговцами. Отмахивался от меня всё, мол, потом да потом со своими наставлениями и нежностями, а я даже не успел с ним толком попрощаться. – Тотчас же в памяти моей робко шевельнулась картинка: белый докторский халат, наспех надетый, с тонкими складочками в местах, где он был сложен, богато обставленная приёмная комната с высокими потолками, спальня, чужая небрежная возбуждённость манер, кипенно-белое, кое-где синюшное лицо, в котором я больше ничего не узнавал, и вкус горького отчаянию, который наполнил меня, стоило двери отрезать меня от окружающего мира. Голоса, голоса, суматоха, распахнутый плащ, прислуга бегает туда-сюда, я колю женщине в белом морфий, чтобы она успокоилась и уснула, а она рыдает, отталкивает мою руку и снова рыдает, вне возможности смотреть на смерть в моей руке. – Так он и сгорел. Принял много, там… Слишком много. Где-то. И всё. Я ничего не знал. Я не успел. Меня вызвали, когда всё уже было кончено. Ранним утром его привезли. Уже мёртвого.

Не знаю, зачем я открыл Косте такую правду. Мне показалось, что ему нужно это услышать – а мне нужно было хоть с кем-то поделиться. Не было во мне больше сил держать это внутри, воля моя тут кончилась. Я сидел на кровати Костиной спальни и старался не вспоминать, но образы всё равно лезли мне в голову, как надоедливые букашки.

– И что ты делал?

Я сморгнул жжение в глазах и поднялся. Где моя вторая рубаха и жилет с сюртуком? Хм, должны были висеть на стуле, прежде чем лечь, я всё сложил и повесил. Костя заметил мои метания, но из деликатности снова смолчал и просто продолжил наблюдать.

– Ты не слушал? – промычал я, натягивая ботинки и застёгивая пуговицы на рубашке. Я хлопнул подтяжками и оправил манжеты. – Пытался пережить это с ним. Думал, что смогу его отвадить. Хм. Что же. Не смог. Потом мать его успокаивал и отца. Он – они все – баре, а я кто барину? Так, приглашённый доктор. Поэтому вскоре после похорон я перестал их посещать.

Я поискал глазами свой тулуп и, не найдя оный, направился из спальни в кабинет; Костя тенью следовал за мною. На углу стола стояли графин и моя пустая бутылка, дальше была распахнута какая-то книга, её страницы топорщились как железные листы. Наконец я смог рассмотреть и красный угол, и шкапы с книгами, и весь кабинет в целом.

Утро уже вовсю било в оконца, со двора доносился неясный редкий шум. Я постарался не обращать на это внимания, а сосредоточить свои мысли на Костином приёме. Почему он, к слову, всё ещё на квартире, а не в больнице? Его ли не ждут там больные?

Это мне было неизвестно, но если так было, значит – надо. С тяжёлой душою я вспомнил об нашем вчерашнем разговоре.

– Пойдём, – коротко обронил я. – Покажешь его.

 

***


Во флигеле было светло, и такой же сам по себе светлый коридор заливал пыльные солнечные лучи. Вообще, все помещения Костиной больницы можно было описать только одним словом – свет. Я шёл по коридору, как жаждущий в пустыне идёт к оазису – не веря, с опаской, с чувством неясного беспокойства в груди.

С какой-то тупой болью я смотрел на вновь надвинутый на чужие волосы колпак, на белый застиранный халат, и не мог понять, что же меня так беспокоит. Акушерка – девушка с очень правильными и строгими чертами лица – подала халат и мне. 

Я будто снова вернулся в конец той холодной зимы, когда всё закончилось. Каждый шаг по дощатому полу гулко отдавался у меня в ушах, воспоминания рисовали мне богатые, изысканные, но нарочито простые интерьеры его дома. Моё прошлое словно на минуту вернулось, внутри у меня всё сжалось от противно-сладкого сосания под ложечкой. Сама мысль оставаться здесь, на этом участке, теперь казалась мне невыносимой, и я надеялся, что вскорости смогу направиться к себе.

Костя хмуро взялся за одну из дверных ручек и, отодвинув засов, решительно рванул на себя. Я ступил вслед за ним в палату и увидел лежащего на койке человека.

Перед глазами всполохом пронеслась моя когдатошняя жизнь, месяцы страха и ужаса. Сердце моё сковала тоска и отчаяние. С секунду – она казалась бесконечной – мы ждали. Костя не решался ступить дальше, а я ждал не знаю чего.

Человек на кровати глухо замычал. На вид он был весьма болезненный, я, даже не входя в палату, понял, что он находится в состоянии крайнего истощения.

– Его отпустило, – тихо сказал Костя, закрывая дверь. – Вчера днём выворачивало страшно, я уж ожидал самого худшего.

– Я, вообще-то, тебя слышу, Кстантин Петрович, – слабо ощерился человек.

– Юра, прошу тебя… Послушай…

– Я в порядке. Кстантин Петрович, мне уже лучше, – тихо прохрипел Юра, осторожно поворачивая к нам голову. – Лечиться мне нет надобности. В моём положении уже всё, я правда здоров! Токмо голова кружится, но это ничего, я сейчас полежу и всё пройдёт. 

– Юра, Михаил Юрьевич сначала тебя посмотрит, но, уверяю, тебе нужно остаться ещё. Тебе нельзя выходить.

– Да можно мне всё. – Юра недоверчиво глянул на меня. – А этого мне зачем притащил? Мне домой надобно, кто замест меня работать будет? Я тебе мужик что ли? Я фельдшер! Получу назначение и уеду! Всё, давай, каплями полечил и хватит, выпускай. Обещаю, больше не притронусь…

– Юрий, давайте я вас осмотрю, а потом личные вопросы вы с Константином Петровичем решите без меня, но с моим прямым участием. Без этого никак.

Я старался говорить веско и жёстко, как говорил с самыми недоверчивыми больными. Моя неколебимая уверенность и твёрдость голоса вселяли в них успокоение – доктор лучше знает. Юрий цепко смотрел на меня с тем же недоверием, пусть взгляд его и плыл, но в конце концов презрительно скривился и, пробормотав что-то про «чёртовых докторишек», позволил себя осмотреть.

«А говорил, не придёт», – язвительно затянул голос в моей голове, и я отмахнулся от него, как от надоедливой мухи, склоняясь над открывшейся мне бледной кожей. Я бы тоже пришёл. Да я и приходил.

Костя смотрел на меня с мученическим выражением на лице. Пока я производил осмотр, он стоял в стороне, и было понятно по одной его позе, что ему нет возможности смотреть на это. Я ощупал локти, нарывы от уколов, осмотрел заживающие синячки, заглянул в глаза, исследовал зрачок. Не упустил из внимания и бёдра, мягкий живот. Я осмотрел его всего.

Что за капли были, которыми мой товарищ его лечил?.. Надо будет непременно узнать. Закончив, я встал и вышел из палаты, Костя бросился за мной.

– Костя, ему у тебя более нельзя, – твёрдо сказал я, как только мы оказались в коридоре. Щёлкнул замок на двери. – Ты его погубишь, он у тебя зачахнет. Вези его ко мне.

– Я уже его погубил… Упустил, я не смог, понимаешь?! О, какой из меня доктор, если я позволил образоваться такому! Нет мне прощения!..

– Погоди отчаиваться, найдём способ выскочить из этой ситуации. Ежели и я не справлюсь, то в клинику его отвезём, в город. Там точно помогут. Так… Ты пробовал… заменить морфий чем-либо? 

– Пробовал. Пробовал его к очень крепким папиросам приучать, к сигарам посильнее, даже в городе несколько блоков купил, думал, если сработает, то… Ах, ладно.

– Ещё?

– Ещё водкой поить пробовал. Думал, что перебьёт. Шло хорошо, но не перебило. Тянет его этот дьявол к себе, тянет.

Я со страхом ждал, что Костя скажет, что он пытался пересадить Юрия на более лёгкий препарат, нежели морфий, но такого ответа я не получил. Почувствовав невероятное от этого облегчение, я понял, что надежда ещё есть. Эти чёртовы… препараты вызывают чудовищные метаморфозы, в которых человек тонет и полностью теряет себя – это более чем опасная практика, и я был рад, что Костя на неё не пошёл.

– Что за капли были? Он упоминал, что ты каплями его лечил.

– Морфий в крошечной дозе. Пустенький раствор. Я думал, – сказал Костя, – если её, дозу, уменьшить, то постепенно можно его отвадить. Почти получилось. 

– Константин Петрович… ну что же вы… и не получилось?..

Уралов молчал, глядя на меня нечитаемым взглядом. Он будто снова закрывался, и я, хотевший было разразиться отчаянно-яростной нотацией, обречённо смолчал. Смалодушничал. 

– Вези его ко мне, – повторил я. – Я буду более жёсток, чем ты. Я вижу, как ты его…

– Не надо, Миша…

– Как скажешь, но мне всё понятно совершенно. И я тебя не осуждаю. – Я правда его не осуждал. Только немного кольнуло в сердце, но я осознавал, что изменить выбор сердца человеку не под силу. – Не виню. Ты же сам сказал, что его – как ме…

– Миша.

Я оборвал себя на полуслове. Резко мне показалось, что я наговорил лишнего, что был слишком уверен в своей правоте. Мы направились к выходу из флигеля, прошли через двор до больничного крыльца.

Костина акушерка уже ждала нас в приёмной, я повернулся было уйти, чтобы не мешать, но задержался и потянул Костю за рукав. Мы чуть отступили, и он вопросительно глянул на меня.

– Я забрал у тебя морфий. Забудь о нём, Костя, забудь! У тебя сейчас другое должно быть на уме. Он больше морфию не выпросит .

Я горько улыбнулся. Конечно, доктор Уралов оказался предсказуем и прост, как и в наши юные годы. Позже я ещё раз зашёл к Юрию – запомнил его имя, когда Костя обращался к нему, – жёстко и серьёзно объяснил ему его участь.

Юрий был молодым мужчиной, по виду даже моложавым, не намного младше меня, впрочем, по его наружности было сложно определить его возраст. Волосы у Юрия были чёрные, глаза – тоже чёрные, магнетические, в них чудилось какое-то лукавство, искорка, которая, пусть никак не могла стухнуть, но побледнела. Его взгляд был похож на взгляд моей бывшей жены – такой же дивный и гипнотический. Бороды Юрий не носил, имел сходство с крестьянским мальчишкой, был худ и бледен. Я посчитал, что это последствия морфинизма, и, рассуждая, что делать дальше, поделился этими догадками с Костей. Тот грустно поджал губы и покачал головою.

Много позже, уже вечером, он показал мне две фотокарточки: на одной они были вдвоём, на другой – Юрий стоял один. На обеих карточках он улыбался и был совсем другим человеком.

– Я освобожу палату во флигеле, – сказал я Косте на следующий день, стоя в сенях и надевая свой тяжёлый тулуп. – Подготовлю всё. Приезжай как только сможешь, вези его ко мне.

Мы распрощались. Я уехал к себе с тяжёлым чувством, и два шприца морфию смирно уезжали вместе со мной.

Примечание

До встречи через неделю!

Аватар пользователяgraphitesand
graphitesand 17.09.24, 19:35 • 1478 зн.

Огромная, не передаваемая словами благодраность автору! За лёгкость чтения, за эту живописную меланхоличную атмосферу быта доктора в глуши! Душа просит написать очаровательный, объёмный, восторженный отзыв, выразить как можно более, так же изящно, но мои навыки изложения мыслей и чувств довольно ничтожны.

Автор, ваш стиль восхитителен! Отл...