Книга 1. Игла. II

Примечание

ДРУЗЬЯ, НАРКОТИКИ, ВЕЩЕСТВА И ПРОЧИЕ ПРЕПАРАТЫ – ЭТО ОЧЕНЬ БОЛЬШОЕ ЗЛО. НИКОГДА!!!!!! не пробуйте их, даже если в компании или ещё где-то вас очень просят и всячески настаивают. Это не приведёт ни к чему хорошему.

В данном тексте не идёт речи о пропаганде веществ – наоборот, целью стоит показать всё их зло и пагубное влияние на человека.

Если кому-то из ваших друзей или близких необходима помощь, то обратитесь по горячим линиям в специальные центры.

Наркотики – зло. Наслаждение от жизни можно получить гораздо более безопасными и приятными способами.

Усвоили материал? Молодцы. А вот теперь начинаем.

Морфиниста к нам привезли в середине зимы, когда прошли самые морозные дни и можно было выводить сани, не боясь угодить во вьюгу. Это было в один из светлых дней, когда снег не мёл, а играючи падал мелкой сыпью. Случилось это после дня рождения Алины Алексеевны, самым вечером. 

Костя не мог оставаться с нами более, чем на сутки, и потому наутро вернулся на свой участок, ненадолго украсив собою, впрочем, наше небольшое празднование. Толком я не успел его представить, да и мои добрые товарищи вряд ли запомнили очередного заехавшего на участок бывшего коллегу, друга, знакомого…

По самому что ни на есть серьёзному в курс дела я ввёл фельдшера и медсестёр-акушерок, описал всё подробно, потому как в основном им предстояло мне помогать, и несколько более обще, с опущением страшных деталей и последствий, описал картину сиделкам. Я не знал, как и чем они смогут мне помочь, и поэтому не стал рассказывать более того, что посчитал нужным.

Юрия мы поместили в свободную палату во флигеле, что был ближе всего к моему домику. Из окна моего кабинета в докторской квартире была видна узкая дорожка, вымощенная каменными плитками, бревёнчатая стена и часть окна. Особенно смотреть было не на что, для наблюдения позиция была весьма неудобна, и мне не было никакой возможности подсмотреть, что же там делается.

Дни проходили ровно. Метели поутихли, к нам на приём начало приезжать всё больше человек. В какой-то момент я почти перестал спать. Редкие выпадавшие на мою долю часы сна сменялись грохотом в дверь, стуком о печку и жалобными криками – я подскакивал и как ошпаренный нёсся на улицу. Фельдшер едва поспевал за мною, пока я ходил по палатам, твёрдою рукой производя осмотры в стационаре и не менее твёрдою рукой отправляя восвояси пустяковых бабок с их порошками и каплями.

Я шил раны, впрыскивал камфару, стучал молоточком по детским коленкам, заглядывал в глотки, слушал хрипы через стетоскоп, щупал температурные лбы. Валерий Семёнович как мог принимал на себя часть приёма, занимался более простыми больными, которые могли обойтись без серьёзной помощи врача. Мы иногда сменяли друг друга, но всё равно было тяжело.

Жизнь завертела меня как ветер палую листву – и я, лёгкий как пёрышко, послушно вертелся, вертелся в этой карусели.

Летел новый очаровательный год, один из последних этого столетия. Мороз схватил нашу больницу как-то неожиданно, февраль жёг, не щадя. Печку мне топили сильнее, но ночами я – когда удавалось урвать драгоценные часы сна в кровати – мёрз, трясся под двумя одеялами, как болванчик. Старался не думать о феврале, гнал от себя картины прошлого – и мне это удавалось. Я забивал голову другими, более важными вещами.

К Юрию я заглядывал пару раз на дни, засовывал в палату голову в припорошенном снегом колпаке и, убедившись, что он сидит или мечется по палате, малодушно снова запирал дверь. От еды он отказывался, из-за чего исхудал ещё сильнее, временами беспокойно бился, метался по палате и нечеловечески выл, раздирая руки о дверь. К вечеру я посылал к нему кого-то из моих медсестёр – он более менее успокаивался, позволял обработать руки. Девушки обрабатывали ему ссадины и бинтовали, пока фельдшер удерживал его. 

Сиделки не могли его утихомирить, их кроткий нрав и боязнь не позволяли такой роскоши, поэтому они и близко не подходили к флигелю, всё больше занимаясь больными в стационаре. 

Пару раз Юрий пытался сбежать, но караулящий за дверьми Валерий Семёнович ловил его за шкирку и волок обратно. Я, если не был особливо занят, выбегал во флигель и по дороге хватал в аптеке настойку лауданума. Средство было волшебное – наши светские красавицы называли его настоящим спасением. Съездив в город, я приобрёл волшебный пузырёчек, надеясь проверить его действие.

Использовал я настойку с осторожностию, прежде мне не свойственной. Я знал, что входило в её состав, и потому особо боялся, как бы не перебить одно средство другим, помня о том, что случилось с Сашей. Иногда я поддавался раздумьям и с врачебной точки зрения представлял себе эффект, который мог бы произойти, попробуй я заменить морфий этой настойкой. Дурмана в ней было меньше, но эффект и цель – одинаковые.

Мне не было никакого терпения и сил смотреть на такого Юрия – взбудораженного, с горящими глазами, беспокойного той беспокойною пилящей душу тревогою, которая заставляет людей совершать ужасные поступки. Или наоборот – апатичного, сдувшегося, как воздушный шар, вмиг растерявшего хоть какой-либо интерес к жизни.

– Помилуйте! – горячился порою я, стремительной поступью пролетая по коридору своей маленькой больнички. – Ну его в болото к чёртовой матери! Ах, делайте со мною что хотите, да только это уже решительно невыносимо! Агрх!

Порой меня злил сам факт его здесь пребывания, что я и мои коллеги вынуждены тратить на него свои время и силы, но я терпел, терпел ради любимого друга и нашей с ним дружбы. Бывали моменты, когда всё становилось настолько невыносимо, что хотелось лезть на стену. Я даже порывался написать Косте на его участок, чтобы приехал, чтобы забрал, чтобы избавил меня от этой неуёмной тоски, которая ясно извещает о неминуемом конце. Мне делалось страшно.

Здесь мы были – вдвоём. Одни с моим университетским товарищем, под руками у нас были десятки жизней и одна теплилась совершенно особливо, как слабый огонёк.

Как ему помочь, чем его спасти? Я перебирал варианты, и все они казались мне малодушием или трусостью.

Я в своей жизни никогда не сталкивался с морфинизмом – до тех пор, пока не встретил его. Мой компаньон выпил мне всю кровь, я иссох и стал похож на сморщенный корешок, а не на человека. Я не спал днями, то просиживая часы у его постели, то бегая по городу, то принимая больных в назначенном мне отделении.

Ох, и как проклинал я потом тот момент, когда их семья начала приглашать меня в качестве лечащего врача! Откуда у них взялось такое доверие к только кончившему факультет юноше? Не знаю, и знать не хочу. Только одно знаю: эта семья стала для меня и моей карьеры роковой, а их единственный сын – моей отрадой и моей величайшей ошибкой.

Он любил меня. Говорить об этом он говорил, но вот действия его иногда были так противны его словам и самому смыслу слова «любить», что я гадал: не злая ли это шутка? Я всё ставил под сомнение, думал бессонными ночами у лежащих смирно белых рук, и было мне так плохо, что на утро я не мог ни есть, ни что-либо делать. 

Я – признаюсь себе в этом по прошествии стольких лет нехотя, – кажется, тоже любил, но я не мог вынести такого… всего. Мне было стыдно – перед ним и собою, перед всеми – за такое, ведь так быть не должно!

Не просто не должно – так не должно быть можно! Организм не должен испытывать такие муки, а сердце так отчаянно болеть! Почему?! Почему это происходит со мною, почему именно моё сердце является источником всех моих бед?!

Вот и получалось, что не было мне покою даже наедине с собой. Я любил и невыносимо страдал от этого чувства, тогда ещё не зная, что это именно оно. Я любил, злился на себя, что любил, пытался заставить себя перестать, но не мог ничего сделать с собою и этим пожирающим меня чувством. Оно особо проявлялось в периоды невыносимой ласковости.

О, растворимый демон! Что ты сделал со мною и с ним?..

Он мучил меня тем, что просто был. Помню, как я мчался к нему, получив влажную от снега или дождя записку, написанную каллиграфическим почерком его матери, в которой у меня просили помощи, мчался через весь город… Находил я только пустые комнаты и сияющий безумный взгляд.

Как и когда всё кончалось – даже вспоминать не хочу. Я тогда чуть не забросил свой приём, ходил точно в воду опущенный, я был точно игрушка, которою жестоко наигрались; медсёстры стали шептаться за моей спиною, а по больнице поползли разные слухи. Кто-то припоминал мой развод, кто-то отменные способности, а кто-то – истории, рассказанные обо мне шёпотом. Не очень-то и правдивые. 

Мне было больно, тошно и пусто. Сам себе я был немил и противен. И ведь недавно читал учебники и заграничные книги – бывает ли так? Искал что-то… вслепую… Не находил ответа, и неуёмная тоска с болью гложили меня сильнее. 

А как и что делать с ним! Сколько книг я тогда перечёл! Стал умнее профессоров, поди, да намётливее медсестричек. Делал пометки и выписывал рецепты! Настойка на этой, как её… ромашке? Да как же её, чертовку! Что это была за настойка уже не вспомню, но помогала она как горячий чай при крупозном воспалении лёгких – то есть никак совершенно.

А как же покой, прогулки на свежем воздухе? Всё мимо… И что же я получил?

Мыслями я постоянно возвращался к белому дому с колоннами времён Александра Первого, к высоким потолкам и тающим под ними вздохам. Я нёс свою службу безукоризненно, отхаживал его, а он плакал и обещался перестать. В моих глазах появилась влажность и темнота, в последний день в их доме я держал его мать за руку и говорил что-то, кажется о том, что мы сделали всё возможное. Удивительно, но она не винила меня. 

Я подал записку с просьбой о переводе меня главным врачом на какой-нибудь глухой участок. Опыту я набрался, пора было вести свой приём, да подальше от колыбели всех моих бед.

Долой этот город! Долой! Прочь! Душа моя рвалась подальше из него, туда, в необъятные просторы тьмы сёл и деревень, к неучёным крестьянам. 

Забыть и забыться! 

***

Морфиниста я изредка выпускал на улицу. Изредка в моём понимании – это раз в день. Я считал нужным подключать к лечению воздушные ванны, так как свежий воздух иногда прочищает голову лучше всяких лекарств. Валерий Семёнович на эти минуты был приставлен к Юрию в качестве надзирателя: следить, чтобы не сбежал и не вытворил ничего.

Я всё так же принимал больных, вёл запись в карте, шил, резал, осматривал, капал, заключал. Вправлял вывихи, делал интубации детям, выписывал порошки от заложенной груди, отмерял в скляночку рецептурную настойку. Когда выдавалось пять минут, бежал справить нужду или выпить чаю – всё, на что хватало времени, а потом во флигель. Производил осмотр, оттягивал веки, хватал Юрия за руки, следил за его реакцией.

Время шло, он становился злее, на прогулках всё чаще начал бесцельно и бессистемно наматывать круги по двору, все отвары злобно выхватывал у меня из рук. Я списывал эту дёрганность на последствия его зависимости, его болезни, но откуда я мог знать, каким он был, когда был нормальным, чистым? Судя по реакции Кости и тем фотографиям с захватанными уголками, он был вполне себе обычным юношей, но я не мог знать наверняка.

Я, ведомый каким-то провидением, запирал дверь флигеля на засовчик. Он был старый и хлипенький, но ох как он помог мне на просторах необъятной зимы! Юрию нужна была помощь. Ах, как мне больно было смотреть на эти страдания, на эти метания и невозможность успокоить все члены от беспокойной дрожи!.. 

Чем лечить морфиновую зависимость, я не имел ни малейшего понятия. Все прошлые мои попытки разбились о действительность, как разбивается хрустальная ваза, неосторожно уроненная на пол, и опыту я не имел положительно никакого. Ведь вылечить я так и не смог.

Я подкапывал Юрию в еду успокаивающие настойки, лично носил ему ромашковый – какая наивная мелочь с моей стороны! – отвар, вёл с ним беседы и обрабатывал ему разодранные руки.

Но Юрий драл ногтями точно по венам и в приступах злобы бормотал, что всё горит внутри, шевелится, что ему хочется успокоиться, хочется испить из источника наслаждения, хоть ещё только разочек, один-единственный! Он отчаянно рыдал, умолял дать хоть капельку морфию, бился в наших руках, и грозился удавиться, если мы не исполним его просьб.

– Да давитесь, эдакая вы гадина! Давитесь! Хоть трижды давитесь! Закопаем вас за флигелем и всё! Косте скажу, что вы сбежали! – взбешённо заорал я, когда это сделалось положительно невыносимо. Не было у меня больше никакой мóчи терпеть эти капризы и детские попытки мною управлять.

Юрий умолк и о чём-то задумался. Давиться он так и не попробовал и заявлять об этом перестал. Но редкостной гадиной быть, тем не менее, продолжал. 

В один из дней морфинист умудрился сбежать через окно – немыслимо! Как у него хватило сил разбить стекло да пролезть? Я поймал его в аптеке, когда Валерий Семёнович боролся с ним, пытаясь обездвижить. На полу белыми пятнами виднелись рассыпанные порошки, на полках творилось что-то ужасное, ящики были хаотично выдвинуты, одна чаша весов висела на одной цепочке из трёх. Словно чёрт покрутился в нашей аптеке. 

Мы кое-как утихомирили бунтаря, снесли в его палату, где я со злости накапал ему чересчур много светской настойки. «Гнусная вы тварь», – рычал я, разжимая морфинисту челюсти, чтобы влить в рот настойку. Он сначала бился в судорогах, пытаясь вырваться, страшно гнул спину и щерился на нас, а потом уснул, расслабившись и успокоившись.

А я сидел у себя, растрёпанный, злящийся сам на себя невесть за что, думал, и ярость клокотала во мне, как костёр. Как же мне было тошно от всего этого…

Как же мне хотелось всё бросить! Чем, чем я мог помочь ему, не мучая ни его, ни себя?! Какое чудо нужно было предпринять, какой шаг сделать? «Сам же знаешь, что за чудо надобно», – ехидно пел голос в мозгу, и из-за него мне хотелось удавить кого-то или удавиться самому. Со злобы, бессилия и отчаяния. 

После того, как мы заселили флигель, дни слились в один морфиновый кошмар, меня иррационально начинало раздражать присутствие тут морфиниста, необходимость его вытаскивать. Но я пообещал Косте, своему любимому другу, вырвать того из лап этого демона. В конце концов, я врач – или кто? Я злился на себя за все эти мысли, но раздражаться менее не переставал.

Ещё и эта настойка! Нет, это было невозможно! Не мог же я, в конце концов, использовать только её или злоупотреблять ею, последствия были темны и рисковать не стоило. Как же и где же я буду доставать ещё этой настойки? Ведь это же дорогой и известный в кругах препарат! Придётся снова ехать в город. И, быть может, если его не найдётся, не в уездный – я же не за йодистым калием еду, в самом деле! – а в далёкий, в столицу!.. Я всё думал, через кого же мне попробовать, кто может мне помочь? А может…

Нет, решено! Никаких настоек! Нужно быть пропащим доктором, чтобы перебивать один наркотик другим. Сашу эта настойка погружала в состояние совершенно ко всему и всем равнодушное и холодное, порой он был из-за неё весел и податлив, порой лежал целыми днями и ничего не делал. Я не мог допустить того же, но уже с другим человеком… Нет!

Медицина пускай и та наука, которая целиком выстроена на экспериментах и наблюдениях, наука, в которой «новое и неизведанное» непременно должно быть опробовано, иначе топтаться ей на месте, но в очередной раз равнодушно пользоваться этим я не стану! О нет, не вздумайте пытаться заменить морфий какой-либо опиумной настоечкой! Чертовский, скверный яд! Нет спасению положительно никакого… Morphinum был прекрасным средством для устранения различных болей, но в моём случае это было самое опасное лекарство. 

Акушерки, правда, говорили, что морфинист стал более скрытен, более молчалив и более зол. Алина Алексеевна жаловалась, что Юрий вёл себя либо несдержанно, либо никак не реагировал на неё.

Вскоре после этих новостей у меня случился преинтересный разговор с Анной Петровной.

– Михаил Юрьевич, мне кажется, он по-иному ко мне относится, нежели к вам с Валерием Семёновичем или к Алине.

Дело было в один из редких спокойных вечеров, я возился на первом этаже своей квартиры, помогая Валерий Семёновичу починять примус, и думать не думал ни о каком морфинисте. Около печки было жарко, я стоял в одних брюках и рубахе, занятый делом, и потому не сразу понял, о чём мне толкуют.

– Объясните, Аннушка. Не понимаю вас.

– Вы – мужчина, вы не заметите. – Щёки её заалели, и она подошла ближе. – Можно с вами лично поговорить? С глазу на глаз?

Я улыбнулся, видя её смущение. Анна была правильной, хорошей и смелой девушкой, умела приструнить и приласкать и обладала той женской скромностию, которая вовсе не была напускной. Я ценил Анну за решительность и нежные руки – она ловчее всех нас управлялась с детьми, стариками и особо строптивыми больными. И сейчас, видя её неловкость и невозможность сказать что-либо при другом мужчине, я не понимал, в чём же дело.

– Михаил Юрьевич, – начала Анна Петровна, когда мы отошли к лестнице, и голос её дрогнул. – Мне кажется, я Юрию… приглянулась. Он ласковее со мною, чем с Алиной, глазами жжёт.

– Да неужто?

– Говорю же, вы – мужчина, а мужчины в таких делах слепы, что котята.

– Ну и что же?

– А то. Я-то сначала думала он смотрит, потому как ждёт, что я отвлекусь, да бежать. А он не бежит, Михаил Юрьевич. Я проверяла… Я только недавно всё поняла. Думала долго…

– И что вы предлагаете мне с этим делать? Категорически не понимаю, к чему вы ведёте.

– Повлиять на него могу… попробую. Заставить делать что-либо.

– Анна Петровна, – сказал я и утёр лоб, откинул волосы. Разговор решительно начинал вводить меня в тупик. – Прошу вас, говорите яснее. Не возьму в толк, что вы сказать хотите. 

– Я вам вот как скажу. Заходила к нему недавно, передать настойку и проверить его, а он всё теми же глазами смотрит, – Анна потупилась, но продолжила, гордо вскинув голову. – Я знаете ему что сказала? Если съест всё и выпьет и впредь будет исполнять то, что вы говорите, то я буду к нему чаще ходить. Он же исхудал страшно, поди, помрёт от истощению, вот я и подумала…

Анна Петровна стояла передо мною, а в глазах у неё блестели злые слёзы. Я смотрел на её гордое лицо, и картинка складывалась в моём сознании на удивление медленно. Так значит…

– Вы сходите к нему вечером сами, проверьте. Да про меня также договоритесь, а то я не вынесу… сама туда идти. И то первое говорить было страшно и стыдно, а сейчас!.. – Она задрожала, обхватив себя руками, из-под косынки выбились несколько прядей и безвольно повисли вокруг её лица. – Срам-то какой!

– Аннушка, да вы…

И так мне в этот момент сжало сердце при виде её страдания! Как мила была она в это мгновение, как прелестна в своём смущении. Что-то вдруг кольнуло у меня под ложечкой, потянуло и загорелось, и я сделался словно сам не свой. Я вгляделся в её лицо, стараясь вдоволь насмотреться на её женскость, вобрать всё возможное в себя, а потом меня словно отпустило. 

Снова захотелось мне почувствовать жар её лица, её щёк, её губ, провести ладонью по спине, огладить плечо. Как далека была сейчас та наша близость, как далека! Ах, сорвать белый плат, скрывающий эти великолепные рыжие волосы, ткнуться губами в шею в исступлённом порыве, и – с замиранием сердца – почувствовать ответные движения, почувствовать спешку и ярость её взаимности. 

– Михаил Юрьевич, пойдёмте, прошу вас!

Я качнул головой, прогоняя наваждение. 

На следующий день мы так и сделали. Я пошёл вперёд Анны Петровны, которую оставил за дверью в коридоре, принёс Юрию особо нелюбимую им горькую настойку. Она должна была успокоить его, отвлечь от пагубных мыслей да и в целом укрепить здоровье, которого у него и так осталось мало.

Вошёл я в палату с милою улыбочкою, расположился у койки и начал производить обыкновенные свои действия. Юрий следил за мною, глаза у него недобро поблёскивали.

– Ну-с, как самочувствие? Рассказывайте, Юрий. 

– Совершеннейший порядок. Выпустите, батюшко доктор, я уже здоров. 

– Ну-у, здоров он, – протянул я. – Сиделок всех распугал, боятся ходить сюда. Только злиться почём зря вы и можете в таком-то состоянии.

Юрий неотрывно следил за моими руками, как я брал с принесённого подноса скляночки, откручивал крышечки. 

– Травить будете?

– С чего вы это взяли?

– А почём я вас знаю?

– Ну-ну, – благодушно ухнул я, откапывая в его кружку положенные ему капли. – В моих интересах вас вылечить. Не хочется мне, чтобы Константин Петрович по вам убивался.

– С чего бы ему… – враждебно начал Юрий.

– А с того, – отрезал я. – Когда у доктора умирает пациент – и особенно по его вине, – доктор всё принимает к себе. Близко к сердцу берёт. А Константин Петрович очень мягкий в этом плане, любит он своих больных, душою за них болеет. И к тебе вот, – я даже соскочил на «ты», так горячо говорил, – непутёвому, с помощью и лаской, а ты – заставлять. Не дело это.

– Может, и не дело, да только точно не ваше.

– Ты смотри, – хмыкнул я. – Как просить, так мы первые, а как слушать, так всё. Константин Петрович непутёвый, потому что тебя жалеет и жалел. Будто сам этого не знаешь.

– Да вы, поди, тоже ж жалеете?

– Жалею. Я, что, не человек, по-твоему? У меня тоже был больной-морфинист. Сгорел за два месяца. Потому что был как ты, – я ткнул в Юрия ложкой. – Даже хуже. Поэтому давай-ка ты, Юрий, не строптивься почём зря да пей, что тебе дают. Если уж тебе легче будет, Анну Петровну буду к тебе присылать, она у нас строгая, хоть и не скажешь по её наружности. Авось, женской рукой быстрее поправляться будешь.

– Вы, поди, убивались по тому своему? – не в тему усмехнулся Юра, приподнимаясь.

– Убивался.

Некоторое время было тихо. Я молча доканчивал осмотр, размышляя, что же делать в такой ситуации. Юрий находился в состоянии душевого развала, он был то нетерпелив, то меланхоличен. Эти перепады вгоняли меня в грусть – я их узнавал.

Я был решительно не в силах найти ответы на встававшие передо мною ежечасно вопросы; а главный из них был: как ему помочь? О, тёмная наука! Что нужно было сделать, к какому средству прибегнуть?

– Аннушка, – пробормотал Юра, словно выйдя из забытия, и я заметил, как он оживился, – эта та, которая рыжая?

– Та, та.

– Славно.

Кое-как я запихнул в Юрия настойку, ещё раз ощупал руки, смазал успокаивающей мазью его исколотые бёдра. Заживление шло хорошо, в отсутствие уколов кожа начинала потихоньку исцеляться и восстанавливаться в здоровом цвете.

Распрощались мы с Юрием сухо. Он смотрел на меня странным взглядом, лёжа при этом неподвижно и будто бы устало. Едва выйдя в коридор и заперев дверь, я сразу ушёл шептаться с Анной Петровной. Вскоре к нам подключилась Алина Алексеевна, и мы, сидя второём в пустой палате, начали придумывать, как же нам быть.

***

– Михаил Юрьевич! – воскликнула несколькими днями позже Алина Алексеевна, сбрасывая тёмные комки ваты в таз. – Всё справляемся! Представляете?

Я знал, что говорит она не о трахеотомии.

Из соседней деревни привезли к нам повторно двух детишек, мальчика и девочку лет довольно маленьких. Оба ребёнка страшно дышали: со свистом, хрипами, и мне понадобилось меньше минуты, чтобы понять, что это дифтерийный круп. Запущенный дифтерийный круп – плёнки почти полностью закрыли дыхательное горло. Пока я, холодея, выслушивал детей и осматривал их глотки, сплошь в жирных и сочных белых бляшках, их мать едва ли не в истерике тряслась позади меня.

Они уже приезжали ко мне. Дело было плохо – интубировать второй раз я не стал, трубка уже не давала того свистящего звука, с каким воздух проходит наружу. Я смотрел на детские припухшие шеи и раздутые горла. Действительно, запущенный случай. Это ж как надо было долго не ехать и ждать?! Как давно трубка перестала помогать?!

Я метался в ярости. Надо же было запустить до такой степени! «Почему же не приехала раньше, коли дети у тебя хрипят да дышать не могут?! Что я тебе говорил?!» – орал я на женщину, которая тряслась в беззвучном плаче и наотрез отказывалась давать резать.

Вот ведь народ!.. Как хрупок человек! А как ещё более хрупок и беспомощен ребёнок… Что же делается с его здоровьем? Любая мелочь, будь то прогулка нараспашку или холодный пол в избе может погубить его!

Пока я бился с женщиной, уговаривая её на операцию, Алина Алексеевна спешно готовила инструменты и трубочки – знала, что резать придётся. Анну Петровну я отправил по нашему договору к Юрию, прямо незадолго до приезда этой оравы, поэтому помогала мне только старшая акушерка.

– Поздно ты, мать, детей привела. Плохо за трубками следила. Умрут! Задохнутся! – жёстко бил я, надеясь образумить женщину и привести её в чувства. – Каплями тут не поможешь.

– О-ой, – заливалась женщина, утирая глаза кончиком платка. – Господин доктор, боже ж мой! Отродясь так не просила, как сейчас прошу вас…

– Выбирай: либо твои дети умрут, либо я им помогу. Но надо…

Стоило бы попробовать сдвинуть хрящ и вставить трубку в дыхательное горло ещё раз, но я передумал делать эту операцию. Судя по степени запущенности, плёнки полностью забили горло, и трубка могла просто не пройти через забитую часть до чистой. Или плёнки могли снова забить трубку. Тем более дети уже скверно дышали, а значит, нужны радикальные меры.

Но трубка! Дети! Что ж мать не следила?.. Неужели не понимает? Ладно дети, они ещё не понимают, что доктор помогает – они выкашливают трубки и снова начинают задыхаться, – но мать?!..

Алина Алексеевна держала мои зажимы, подавала скальпели, а подоспевший Валерий Семёнович фиксировал крючки. Втроём мы управились быстро, и я, не без опасений, споро зашил детям раны. В этот раз управился я сложнее, горло никак не хотело находиться, и я в сердцах уж было думал: «Надо было хрящ двигать! Эх ты, доктор. Двоих детей погубишь, одного, потому что зарезал, второго, потому что дал задохнуться!».

В итоге детей мы с Алиной Алексеевной спасли. После завершения операции я приказал дать им успокаивающее средство и присматривать пока. Они сидели рядышком, держась друг за друга, шумно дышали через трубки и смотрели на нас огромными влажными глазами.

Мокрое свистящее дыхание, характерные звуки проходящего по трубке воздуху радовали меня самым что ни на есть волшебным образом. Авось, всё обойдётся и не придётся им приезжать со своей дорогой маменькой ещё раз. Разве что швы проверить. 

Делать трахеотомии мне было не впервой, но на особо запущенных случаях всё равно я иногда дрожал внутреннее, когда приходилось браться за скальпель или специальный нож. Я не решался на таких маленьких детях использовать другой метод.

В больнице златоглавого города, когда я за неимением средств пошёл работать, чтобы хотя бы набраться опыту, я часто наблюдал, как мои старшие коллеги делают трахеотомии при запущенных случаях и ловко вставляют детям трубки. Сам я практиковался только на трупах и потому знал теорию, покамест без возможности проверить всё на практике.

Вскоре я сам начал делать операции, дрожа и боясь ошибиться. И ошибался. Живой человек всё же не труп. Но через некоторое время я наловчился, а получив перевод в глушь, окончательно задавил в себе страх, делал всё скорее на автомате.

Так что этим утром говорила Алина Алексеевна вовсе не о трахеотомии. Радовали нас успехи в «приручении» нашего морфиниста. Он стал более ласков и спокоен, в его состоянии для нас это была настоящая победа! Я жутко гордился, что мы смогли добиться этого результата.

Кажется, действие токсина постепенно начинало ослабевать. Естественно, результат нельзя было получить мгновенно, необходимо было терпение и колоссальный труд, как с нашей стороны, так и с его. Но! Это было уже хоть что-то! Хоть малая часть, но часть нашей победы! Я радовался этому стечению обстоятельств, радовался искренне, ведь это значило, что у меня получилось.

Получилось, может быть, ненадолго, но освободиться от груза вины, который я нёс на себе всё это время. Эти крошечные улучшения в поведении Юрия дали мне надежду. И я твёрдо сказал себе, что в этот раз я не позволю своему пациенту умереть. 

Отправив мать с детьми восвояси, мы с акушеркой и фельдшером присели отдохнуть. День выдался тяжёлый, приём начался рано, мы даже не успевали толком поесть. Перекусывая чёрным хлебом с салом, мы тихо совещались насчёт Юрия, насчёт больницы, насчёт нашего приёма, насчёт убыли лекарств в аптеке. Все эти проблемы нужно было решать.

И в этих разговорах мы совсем забыли об двух операциях, проведённых маленьким пациентам.

Мы ещё не знали, что это были первые вестники страшной эпидемии, которая вскоре охватила всю губернию.

***

Прошло ещё несколько дней. Юрий и вправду стал немного покладистее, Анне Петровне на ура удавалось командовать им.

Я сразу смекнул в чём дело, написал Косте письмо и отправил то на дровнях. Письмо моё, намного менее официальное, чем его первое, было следующего содержания:

«Костя, здравствуй!

Как твоё здоровье, как твой приём? Попусту заранее не волнуйся, беды у нас покамест не случилось. Знаю, как увидишь конверт, сразу надумаешь себе всяких ужасов. Будь покоен, пишу не за этим. Отринь все страхи, мой друг!

Целыми днями у меня приём, продыху нет совершенно. Порою не сплю и не ем, так много и часто приходится пропадать в больнице. Снегом нас почти не заносит, потому и люд течёт активнее. Едва ли не все поголовно – безграмотные работяги да бабы с детьми, тёмный народ, просящий лишь капель и порошков. Да что я рассказываю, ты сам всё знаешь. Что делать, ума не разберу с ними. Третьего дня такую каверзу привезли, я едва ли смог выскочить из этой ситуации! Двое ребятишек, пришлось трахеотомировать, мамаша запустила донельзя. Едва справились мы, но отвело, всё благополучно. Пиши о своих каверзах, мне интересно, чем живёшь ты! Ни строчки об этой теме от тебя, Костя, порицаю. 

Какие только чудеса мне не привозят! Но это после, это потом, при личном свидании всё тебе поведаю. А пишу затем, чтобы ты приехал – необходимо тебе обсмотреть Юрия, потому как именно ты должен оценить его состояние. Ты, всё-таки, застал и зарождение и течение его болезни. Дел не бросай, подходи с умом, поезжай, когда будешь уверен. Страшного ничего не случилось, заклинаю тебя! Знаю, будешь волноваться и мучить себя. У нас налицо улучшение, крошечное и едва заметное, но оно есть! Желаю очень, чтобы ты посмотрел и оценил всё. 

Коли хочешь, верну тебе твои два шприца морфию, я их не использовал за ненадобностию.

Жду тебя, дорогой мой друг, и имею самые благожелательные прогнозы!

Прошу тебя поезжать по возможности. 

Твой Миша».

Ответ я ждал два дня, а после решил, что у Кости сейчас слишком обильный приём и приехать ему нет никакой возможности. За это время я выпустил из стационара двоих тифозных больных – они полностью вылечились, прошли пятна, сыпь и лихорадка, – ещё вправлял вывихи, выписывал лечение при детской ангине.

Под конец второго дня наказал Валерий Семёновичу принесть мне кипятку. В итоге не стал ждать, спустился сам, и вот мы уже сидели как два барина.

На первом этаже моей квартиры было натоплено, тонкий старый тюль вперемешку с холщовиной закрывал окошки, трещала починённая печка, на которой стояла жестяная лохань с водой. Валерий Семёнович вытаскивал свои бритвенные принадлежности, заботливо завёрнутые в тряпки. Я сошёл на первый этаж в чистом белье и вычищенном наконец жилете. 

Решили мы бриться. Щетина моя, как и волосы, была мягкая и светлая, но впрочем, чуть темнее. Росла она как-то неравномерно и плохо, и потому и бриться пару раз в неделю я считал ненужным. В юности я этого стыдился и оттого ходил гладковыбритый, не желая, чтобы в меня тыкали пальцем.

Отдраив щёки до блеску, я оттянул было прядь волос, раздумывая. Может, ну их к чёрту? Срезать бы сейчас половину, да не посмотреть потом на Анну Петровну, которая будет охать и неодобрительно ворчать. Я прочесал пальцами волосы на затылке – при желании я мог бы собрать их в небольшой куцый огрызок, так много они у меня отросли, но собирать мне было решительно нечем.

Ручное зеркальце и лоханка у нас были в количестве одной штуки каждого, поэтому, сполоснув свою бритву в лохани, я сходил выплеснул воду на улицу и поставил греться новую. В груди у меня теплело: приём закончился рано, ужин был сытен, щёки мои были наконец гладки, как у студента.

Посвистывал примус. Я выглянул в окошко, отодвинув холщовину пальцем. Двор был пуст и тих, и ни одни сани не нарушали нашего спокойствию.

– Валерий Семёныч, как думаешь, – внезапно спросил я. – Может, в город мне съездить. Заберу жалованье наше, а заодно приведу себя в порядок.

Я тряхнул головой, и волосы упали мне на лицо, коснувшись щёк и носа. Валерий Семёнович молчал, покряхтывая, и задорно пенил порошок в плошке. Постояв ещё немного у окна, я подсел обратно.

– Не-не, Мхал Йрч, – невнятно произнёс фельдшер. Он сидел справа от меня и вёл лезвием по подбородку, смотрясь в наше маленькое зеркальце. – Ты эт брось. Далеко эт, ехать. Да и хлопот не оберёшься. Лучше к Аннушке нашей обратись, она-т тебя обкорнает, будь здоров станешь.

– Вот именно – обкорнает.

– Так а тебе плохо, что ли? Всяко не мешают, в глаза не лезут. Ты вон, оброс, – заметил Валерий Семёнович, обтирая лезвие о тряпку, – поди, скоро совсем зарастёшь.

– И то верно, – задумчиво отозвался я и потянул ото лба длинную прядь. Потом откинул волосы назад и заправил за уши. Действительно, надо было попросить Анну Петровну привести в порядок этот балаган. Не стригся я полгода, а может, и того больше. – Сам не желаешь, Валер Семёнч?

– Нет, мне и так хорошо.

– Ну как знаешь.

– Знаю-знаю, Михал Юрьич.

Потом позвали Анну Петровну. Она влетела к нам раскрасневшаяся, явно чем-то смущённая, грохнула на стол ножницы и снова выскочила за дверь. Мы с Валерий Семёновичем переглянулись, но решили не брать на ум женские причуды. Кто знает, что у неё на душе сегодня.

Аннушка была поистине золотой девушкой: она смогла усадить Валерий Семёновича на стул, полить его водой и подстричь ему волосы. Фельдшер сидел явно недовольный, но не смел дёрнуться из-под девичьих рук. Я совсем развеселился и наблюдал за всем этим с улыбкою.

На пол сыпались тонкие, слипшиеся игольчатые прядки, песочно хрустели ножницы. Анна Петровна едва ли отстригла пару сантиметров, а жёсткий и тонкий волос фельдшера уже выглядел лучше. Валерий Семёнович встал со стула, переложил волосы на левое плечо, прочесав их пальцами; они легли чёрной влажной волною.

– Садитесь пожалуйста, сейчас и вас умоем-с, – не скрывая веселья в голосе, Анна Петровна махнула рукой на стул. Я сел. – Чего желаете?

– Всё мне срежьте, всё к чёртовой матери! – важно сказал я, подыгрывая, и зажёг папиросу.

– Значит, как обычно, – довольно заключила Анна Петровна.

Валерий Семёнович через некоторое время оттаял и тоже развеселился. Он наблюдал за нами, сидя у стенки по левую руку, у стола. Вскоре я почувствовал, как ножницы гладко обкусывают затылок, как стрекочат у висков. На колени мне и на пол падали белые неровные клочки и пряди волос, я сосредоточенно ждал.

Анна Петровна то приподнимала моё лицо за подбородок, то мягко надавливала пальцами на висок, чтобы я повернул голову удобнее для ножниц. Всё это было ни к чему, но я знал, что она тоже заметила, что то, что уже год сквозило меж нами, обрело наконец очертания, и сейчас касалась меня в робкой попытке узнать – не показалось ли?

Не показалось. Она понравилась мне ещё в первый мой день на участке, но я не имел возможности думать о женщинах – работа занимала меня всего. Позже меж нами что-то да происходило, нежное и чинное, не переходящее рамок здешних приличий. Иногда я нет-нет да и поглядывал на неё волком, нет-нет да и она как взглянет на меня, как ошпарит взглядом, так хоть сквозь землю вались.

Наш так и не случившийся поцелуй моей первой весною ещё несколько месяцев не шёл у меня из головы, но я помнил, чем кончился мой предыдущий роман – и потому малодушно не хотел ничего предпринимать. Позже мы с Анной Петровной всё же не удержались, поддавшись неведомому чувству, но ни я, ни она не жалели об этом. 

Некстати мне вспомнилась наша с Костей тесная каморка, постоянно перегорающие свечи и затхлый запах, который тянулся по коридорам дома. Отчего это возникло у меня в голове? Неужто память подкидывает мне воспоминания, к которым я нахожу отголоски и отклики сейчас?

Потом я злорадно подумал, что сейчас было бы уморительно смешно, если бы кто приехал. Вот выйдет к ним врач, с одной стороны у него волос мокрый да косматый, с другой стороны – гладкий да красивый. Эка невидаль и потеха! Я представил, как выгляжу сейчас со стороны.

Анна Петровна отошла чуть назад, осмотрела меня. «Хорош», – заключила она и принялась тряпкой смахивать колючие волоски с моей шеи и рубахи.

– Готово, Михаил… Юрьевич.

В зеркальце отражалась часть моего гладкого лица, выше виднелись аккуратно убранные назад пряди. Я языком перекатил папиросу в уголок рта, потряс головой, волосы мягко упали мне на лоб, не коснувшись и бровей; я решил, что когда поднимусь наверх, то лучше посмотрюсь в зеркало шкафчика.

– Руки у вас, Аннушка, что больного успокоить, что такую хитрую конструкцию соорудить – золотые!

– Поддерживаю всецело!

– Мы, медсёстры, всё умеем, – ответила Анна Петровна, посмеявшись. – Только ампутацию не проведём или ещё какую операцию сложную.

Акушерка деловито всё собрала и, помешкав, ушла. Мы с фельдшером остались одни. Я подумал, может, Юрия тоже… обкорнать немного? И так был растрёпанный, как привезли его, так и сейчас сколько времени прошло? Но почти сразу я отмёл эту мысль: вот он выхватит ножницы и бежать, что мы с ним сделаем?

Морфинист жаждущий – страшный человек, с такими шутки плохи. Я оставил эту мимолётную идею.

***

Утром была суета неимоверная – привезли детей с забитыми плёнками горлом. Я спешно потащил их каждого по очереди в операционную. Выход был один – снять плёнки ватным тампоном. Выход это был простой лишь потому, что другого способа бороться с этим я пока не видел, хотя всё и могло случиться много хуже.

Проинспектировав каждую вздутую воспалённую шею, я кивнул сам себе и сказал Валерий Семёновичу:

– Не так плохо. Выскоблим. 

– Понял-с, слушаюс-с. 

– Авось не пойдёт по второму кругу. Готовьте марлю, вату и раствор.

А сам думал, как же их всех да побыстрее сготовить? Они ж маленькие ещё, не понимают, что мы будем спасать их от ужаса начинающегося удушья! Ну, Валерий Семёнович, придётся вам держать, да… А что, придётся, да.

Управились мы в полчаса с хвостиком, может, и того меньше. Мне показалось, что прошло полдня и скоро вечер, так я намучился с ними. Ну ребёнок – ты ему, точно шут, покажи, рассмеши да не напугай! А врач – он какой шут?! Приходится…

Я выпустил всех дитятей с их мамашей на волю, надеясь, что плёнки не вернутся, но на всякий случай наказал им приехать ещё завтра. На душе было неспокойно.

Но пришлось отринуть все мысли и броситься с головою в окружавшую меня действительность – у меня в приёмной толклись женщины да бабки.

Я рявкнул им, что те, которые с больными зубами, идут к Валерий Семёновичу в четвёртую палату, это напротив; те, которые за рецептом на порошки и капли, пусть ждут очереди в коридоре; а те, кто по записи, путь заходят по одному.

Я хмыкнул, по привычке зачесав волосы назад, чтобы убрать их под колпак. Короткий волос на затылке колол пальцы, виски приятно холодило, а за ушами ничего не тянуло. Вот это всё-таки вещь, Анна Петровна!

Эх, а прислали бы мне хоть кого-нибудь, какого-нибудь молодого врача, которому надобно опыту. Молодого человека или девушку, неважно! Девушку даже лучше, они лучшие ученицы и прилежнее работают. А юноши – по себе знаю! – отличаются весьма разгульным нравом. Да они и бестолковы в своём большинстве, что удивительно: большая часть студентов в медицинских университетах юноши, но положительно многие без большого ума и способностей!

Вероятность, что мои однокурсники стали иметь достойный приём, была ничтожно мала: ещё во время учёбы некоторые проявляли себя не с самой лучшей стороны – например, злоупотребляя положением врача на осмотрах, – и я с презрением относился к большинству из них за безалаберность и халатность. То ли дело институтские девушки! Глаз у меня радовался, сердце пело, когда я смотрел на них. Много из них, разумеется, отсеивались для другой учёбы, так как сразу шли в акушерки или сестёр милосердия, но девушки-врачи у нас в выпуске тоже были. 

Вот взять наших Алину Алексеевну и Анну Петровну. Что, они плохи? Чем-то хуже? Отнюдь! Чудесные, золотые, прелесть какие мои девушки! Алина Алексеевна чего только стоит! Верная моя помощница на страшных ампутациях и прочих особо кровавых операциях – держится молодцом, не боится смотреть на рваную или мёртвую человечью плоть. Опытная девушка! Эх, всем бы таких медсестёр-акушерок, как мои.

«Так, а вот здесь что у нас? Хм, интересно, странная опухоль. По всем признакам – саркома!»

Со всеми этими мыслями и рассуждениями я внимательно осматривал руку женщины. На плече, около подмышки, висел мясистый шарик. Я вспомнил свои молодые годы, вспомнил, как любой свой диагноз подвергал страшному сомнению и потому проверял всё по нескольку раз. Тогда я много ошибался, принимал один вид болезни за совершенно иной: обыкновенный ларингит я считал за дифтерийный круп, а тяжёлое несварение с коликами – за ущемлённую грыжу или язву желудка. Я был юн, смотрел на мир огромными глазами только что выпущенного студента, искал то, чего и быть не могло.

Больница при университете, в которую приходил лечиться и наблюдаться у начинающих врачей обычный люд, была оплотом моих практических знаний. Там я смотрел и на вскрытия, и на ампутации, и на роды. Чего я там только не видел. А сколько сердец и лёгких я там выслушал!

Разговоры разговорами, я могу сколько угодно ошибаться, но всё-таки в распознавании болезней я имел сноровку – не раз видел, как диагнозы ставил наш профессор.

– Господин доктор, чегой-то вы замолчали? Чего с моею рукою-то делать, а?

– Молчи, баба, я думаю, – отозвался я.

– Да я молчу уж, господин доктор, только делать чего уж то?

Женщина по-коровьи смотрела на меня глубокими пустыми глазами, и я понял, что я мало чего смогу ей объяснить. Как мне ей сказать, что думаю, что у неё саркома? Резать надо будет в любом случае, а крестьяне – народ простой. Лечиться хотят только каплями, порошками, припарками. А резать – увольте пожалуйста.

– Так, бабонька, расскажи-ка мне, чем ты занимаешься?

– Это как же чем? – вытаращилась на меня бабонька. – Хозяйство веду, мужик у меня и дитяти, шестеро нас человеков.

– Ясно. Дома работы много? Расскажи-ка, что делаешь.

– Да как же, батюшка доктор! Хозяйство, говорю, хозяйство! Тута убери, тама помой, а харчей наготовить как же!

– Хорошо, – проскрипел я, осознав, что много я от неё не добьюсь, – а как давно у тебя эта… опухоль появилась?

– Ох, батюшка…

И я начал расспрашивать бабоньку подробно. Что она делает в течение дня, как и в каких, что называется, условиях. Бабонька щебетала, радостная поговорить о своём хозяйстве да рассказать, как у неё всё спорится, а я мрачно слушал. 

Да, крестьяне нынче трудятся сквернейше! Как вспомню своих бабку и деда!.. Это ребёнком мне было весело, помогать я тогда спешил с какой-то воодушевлённой радостью. По прошествии многих лет я понимаю уже, как им было непросто и в каких ужасных условиях они жили. Тяжёлый труд не позволяет им обращать внимания на своё здоровье – вот и эта бабонька пришла ко мне, когда опухоль стала непосредственно мешать. 

Свой первоначальный моментальный диагноз – саркома – я поставил под большое сомнение. Ещё раз осмотрев руку и собрав необходимую для анамнеза информацию, я вздохнул. А потом меня словно озарило. Свет пролился в моей голове, и тайна этой саркомы сделалась мне совершенно понятна.

– Бабонька, скажи-ка, у тебя тута, на руке, где опухоль, может, были прыщики, волдыри какие, или, может быть, родинки?

Бабонька встрепенулась.

– Ах, батюшка, таки да. Пупырок махонький, с семячко…

Я ещё раз осмотрел мягкий комочек, ощупал. Он висел на тоненькой коротенькой ножке, был полностью безболезненный, и мешал бабоньке только своим прямым наличием. Я покряхтел, довольный тем, что моё вторичное предположение оказалось верно, и потянулся к столу. Взял кусочек тряпки и ножницы.

– Закрой глаза, – сказал я женщине, и она послушно выполнила. Я оттянул опухоль и срезал её тоненькую ножку ножницами, стараясь не касаться кожи, чтобы лишний раз не напугать. Приложил тряпку и скомандовал: – Всё, нету твоей опухоли. Открывай глаза.

Радостная бабонька, так и не поняв, что произошло, укатилась в коридор. Наказав ей перед этим носить более свободную одежду и не так сильно затягивать пояс на юбках, а сейчас подержать тряпицу пять минут и выбросить на выходе, я устало вымыл руки и сел за стол в ожидании следующего больного.

Ко мне пришли ещё две женщины. Одна жаловалась на колики в спину. Весьма странные жалобы, с такими мне сталкиваться пока не приходилось. Осмотрев её, я вытащил из широчайшего платка, богато обшитого по краям, булавки. Баба заохала, я покачал головою и вызвал следующую.

Вторая жаловалась на головокружение. Юный я сейчас же заподозрил бы начинающиеся признаки эпилепсии или заболевание сосудов. Ныне я подробно опросил бабу и заключил: «травма головы». Баба подтвердила, что доводилось падать: отец помер, муж помер, так она сама хозяйство держит, вот полезла на дом, крыша-то течёт, а кто ж сделает-то?

– Чаго ж просить, господин доктор? Да каго? Мужики у нас заняты все, работают, кому дело до моей крыши кроме меня да ребятишек моих? Ужо ж их посылать, махонькие ещё. А упадут, куда я?

– Ты вот что, – перебил я размашистые речи своей больной. – Крышу покрыла?

– Покрыла, чаго ж нет? Там-то чуток было, с краешку.

– Вот и молодец. Теперь – никуда не лазать, никуда не совать нос, а то и он заболит. А носы любопытные я не лечу. Ясно тебе?

– Ясно, батюшка доктор, ясно. А лечить-то меня как? Капель дай!

– Будут тебе капли. Ты пей поболе, на работы не выходи, не напившись, поняла? Поди, колодец у вас рядом? Ну народ, – тихо пробормотал я и начал выводить на бумажке рецепт. – Вот, держи. С этой бумажкой к фельдшеру иди, он сегодня выдаёт.

Я выписал ей капли и надписал карандашом для фельдшера: «Коли будет противиться данным каплям, вручить ей особой сушёной травы в кулёк».

Больных сегодня было особо много, я постоянно видел очередь, когда бегал из больницы в аптеку – за очередным препаратом или отрезом марли, из аптеки в больницу – продолжать приём, из больницы в квартиру – за папиросами и амбулаторной картой, и так по кругу.

Время от времени с улицы было слышно, как лает Полкан. Голова у меня гудела, тупая боль пульсировала в обоих висках, и я злорадно думал, что надо бы выпить настою из выписанной мной сегодня бабоньке травы.

Анна Петровна отлучалась несколько раз – я знал, куда она ходит, – Алина Алексеевна мелькала как приведение, то выныривая из палат, то пробегая по улице, белая как смерть. Ветер трепал её платок, из-под которого полыхали золотистые волосы, и оттого она казалась ещё более устрашающей.

Когда я стянул, наконец, замаранный халат и покинул приёмный покой, намереваясь продолжить обход по палатам, который прервал поздний больной, в больницу ворвался Валерий Семёнович.

– Приехал! – воскликнул он, и я мгновенно, глубиною самой души понял, о ком он говорит.

Мы выбежали на улицу; толстые полы старенького пальто Валерий Семёновича летели за ним, шапка сбилась набок. Во дворе как раз останавливались сани, вокруг них, впрочем, на расстоянии, чтобы не быть задетым, прыгал Полкан. Едва лошади встали, как из саней выбрался человек в обширной шубе.

Я, пожалев, что выскочил на улицу как был и не захватил ничего, шагнул в мокрый снег.

– Это ты?..

– Здравствуй, Миша!

Костя сгрёб меня в охапку и стиснул; я охнул, чувствуя, что меня будто засасывает в недра его шубы, такая она была большая. Костя суматошно и крепко поцеловал меня то ли в висок, то ли в бровь, выпустил, неловко одёрнул мой жилет и засуетился.

– Я закончу за вас обход, Михаил Юрьевич. Ежели что, пришлю кого за вами, – деликатно сказал фельдшер, оставляя нас на улице вдвоём.

Стыдно признаться, но я не обратил на эти слова вниманию, они словно пошли мимо меня. Осознал я их много позже. Валерий Семёнович удалился, проскрипели порожки, хлопнула дверь. Я, замирая, поднял глаза. 

– Ты извини, что я без письма и внезапно, возможности ответить не было никакой. Оставил вместо себя фельдшера, – затараторил Костя, – ты его помнишь, он добрый малый, всё знает, акушерки помогут, если что. Танечка у меня умница, она быстро порядок держать будет!

Как всегда, по старой привычке он рассказывал чуть больше, чем было нужно. Я потянул Костю в дом, отогреваться, а сам всё думал, и красновато-смущённая улыбка так и норовила проклюнуться у меня на губах. Мы поднялись по лестнице, и я испытал то невообразимо странное чувство, как будто я уже находился в такой ситуации, но не мог вспомнить, где и когда.

Мы разговорились, давние и любимые старые приятели, делали друг другу вопросы до того незначительные, что потом и не могли вспомнить их. Через час мы уже пили горячий чай. Первый этаж натопили, тепло постепенно поднималось наверх. Костя оглядывался, и на лице его проблесками появлялась улыбка – улыбка узнавания и лёгкой ностальгии. У меня хоромы были почти как и его, с тою только разницей, что красного угла у меня не было.

До странного много улыбок было между нами – вот что я заметил. Виной ли тому наше общее прошлое, которое нет-нет да и восставало картинами перед глазами, или виной тому было что-то другое – никто из нас не знал. Я думал и не мог найти ответа, но и Костю не спрашивал. Не хотел поднимать эту интимную тему.

– Неужто в городе был?

– В городе?..

Костя кивнул мне и оттянул тёмную прядь от виска. Взгляд его искрился. Тогда-то я и понял, о чём он говорит. Да, выглядел я щёгольски! Ну, что поделать, не всем дано. Прям хоть сейчас везите меня на званый обед или в общество!

– Помилуй! Это Аннушка наша, Анна Петровна. Акушерка и медсестричка моя. Руки золотые у неё, и в операции помочь может, и наружность в порядок привести.

Я подбоченился и повертел головою, красуясь. Костя наблюдал за мною, и лицо его непроизвольно расплылось в выражение обожания. 

– Славно. Ты потом мне её представь, а то мы даже и поговорить толком не успели, на том-то празднике вашем. Это ж мне бы тоже, – и он неловко помотал головою.

Его волосы упали на лоб, и я почему-то только сейчас заметил, что терпкий ржавчинный цвет со светлой половины уже почти сошёл. Сердце у меня заныло, в душе что-то сладко сжалось – Костя всё ещё продолжал закрашивать свои светлые волосы, всё ещё стыдился этой своей особенности, «дефекта», но ко мне приехал как есть. Костя, видимо, понял причину моих молчаливых раздумий и стушевался под моим взглядом. 

– Всё ещё закрашиваешь?

– Да, – скривился Костя.

– И твои работники ничего не спрашивают?

– Я настоятельно рекомендовал им этого не делать. Да и я в колпаке хожу большую часть времени… Не до разглядываний им.

– А я всё-таки никогда и не видел этого твоего чистого цвету…

– Однажды, может быть, и увидишь. Я сейчас решительно не в состоянии оставлять свою наружность, как она есть. Я просто не могу. 

– Хорошо, друг мой. Я всего лишь спрашиваю. 

– Миша, не начнёшь ли? Я не просто поговорить по душам приехал. – Костя удобнее уселся на стул. Наша предыдущая тема была ему, кажется, не очень приятна. – Рассказывай.

– Юрий находится в состоянии крайнего душевного разлада, – с места начал я, зная, что Костя захочет услышать перво-наперво. Зря я, что ли, письмо писал? – Сам знаешь и понимаешь. Завтра тебя отведу к нему, посмотришь какие изменения произошли.

– Сильно его вообще? Боязно мне, что исхудал сильнее, изменений боюсь необратимых, как есть. 

– Он и был исхудавший. – Я вспомнил, каким мне Юрия привезли. – Весу не набрал, но и не потерял. Стараемся держать его на одном уровне, но, сам понимаешь, это получается не то чтобы хорошо.

– Понимаю. 

– Так, что ещё могу заявить уже сейчас – боюсь, мы сами не справимся далее, необходимо отослать его в город, в клинику, врачам, которые сталкивались с этим более нашего. Мы топчемся на месте. Нет, Костя, погоди раньше времени. Я тебе советую, как поступить правильно, по совести. Сам бы так сделал, будь моя возможность.

Говорить об этом мне было волнительно. Реакцию Кости я представлял более бурною, чем получил, но от этого на душе легче не становилось. Но тут его лицо сложилось в гримасу, но уже не в ту нежно-восторженную. 

– У тебя и была возможность, – зло отрезал он. – Что ж второй раз не упёк? 

Да уж, подумал я, не заладился разговор у нас. Но Костю я понимал, мне бы тоже не хотелось отправлять дорогого мне человека в неизвестность. Но сделать это было надо: всё, что мы могли, мы уже сделали.

– Была. Только я не успел этого сделать, об чём очень жалею. Не надо объяснять мне, что я мог сделать и чего не сделал. Я сейчас избавился от наваждения и сам всё прекрасно вижу и понимаю – он влиял на меня так же, как Юрий влияет на тебя. Я хотел тебе этого сказать, да вот видишь как вышло. Мы с тобой одно место занимаем, и тут уж ничего не сделаешь.

Мы молчали несколько времени, и молчание это было неуютное, напряжённое, такое, какого обычно стараются избегать в светских кружках. 

– Я понял. Извини.

– Пустое. Прошлое дело. Но выслушать меня тебе всё же придётся.

Мы посидели ещё немного, я всё говорил и говорил о своих наблюдениях, продвижениях и попытках приструнить морфиниста. Потом Костя вздохнул и начал рассказывать про свой приём: старики, чахоточные, рабочие мужики, дифтеритные дети.

Особо из его рассказа меня заинтересовали и взволновали дети: у меня у самого за последнее время было несколько случаев, да и вот утром тоже. Я рассказал Косте о своих больных.

Казалось бы, в этом не было ничего необычного, какой деревенский ребятёнок не подхватывал чего и не болел? Но тут Костя сказал, что у него на протяжении двух месяцев едут крестьяне да все с больными детьми – и у всех дифтерийный круп.

Это открытие нас несколько озадачило и взволновало. Карта! Карта амбулаторная – лучшая подруга каждого врача на маленьком участке! Ах, как хорошо, что есть такая система – кто же придумал её? Спасибо этому человеку мы выразили сразу же и принялись изучать фамилии и диагнозы.

За вечер мы выявили на моём участке всего семь случаев дифтерита за последние два месяца, не считая тот, свежий. Я крепко призадумался: ранее это обстоятельство не вызывало у меня вопросов. Да так посмотреть по карте, так у меня и два случая перелома было за последний месяц, и шесть раз приезжали с заложенной глоткой, а с больными зубами сколько… Роды считать не берусь, так как их мало было и все суровой зимой, а пустячковых случаев, в которых я выписывал больному или больной безвредные валерьянку да травяные припарки – десятка два будет, не меньше.

– Нехорошо это всё, Миша.

– В пределах нормы, – неуверенно заключил я, захлопывая карту. На секунду мне показалось, что моё первоначальное предположение и волнение всего лишь пустая выдумка моего восплённого и раздражённого сознанию. – Не вижу странностей. Люди всяко болеют, а детский организм тем плоше, что всякую бактерию подхватывает.

– Не знаю, мне это положительно не нравится, – мотнул головой Костя. Он поднялся и в волнении принялся расхаживать туда-сюда. Мне показалось, он что-то обдумывает. – Ты в город едешь когда? А то я был недавно, мне запасы пополнить да жалованье забрать надо было. Ехал с мыслью успеть, кабы в аптеке всё было, ни о чём другом думать не мог.

– В будущем месяце поеду. По тем же делам. Хотел ещё к Алексею Рюриковичу заехать, узнать, пришлют ли мне на будущий год помощника, или мне снова в одиночку.

– Угу. Справься там по возможности, не было ли у кого такой же ситуации.

– Непременно, – ответил я, а сам подумал, что Костя слишком сильно преувеличивает. Нет никакой странности, а опасности и тем более.

В этих разговорах мы и забыли о мучившей наши души проблеме. Никакой морфинист нас не волновал, наши мысли все были заняты дифтеритными детьми. 

После мы спустились ужинать. Алина Алексеевна с Валерий Семёновичем сварливо препирались, стараясь не повышать голосов, кухарка Оксана расставляла тарелки. Я ещё раз представил им Костю как своего университетского товарища и коллегу. Мне показалось, что он будет несколько стеснён нашей простою обстановкою и скудным наличием приборов, но тот не подал виду.

Анны Петровны снова не было. Я выглянул в оконце – во флигеле горел свет.

Постепенно завязался неторопливый разговор, из которого стало ясно, что Алина Алексеевна знает Татьяну – акушерку, которая работала на Костином участке.

– Мы тоже вместе учились, – сказала Алина Алексеевна, подкладывая Валерий Семёновичу картошки и солений. – Танечка всегда хорошей была, мы дружили.

– Мне она бывало говаривала о своей подруге, с которой они санитарками в университетской больнице работали. Не вы ли это, Алина Алексеевна? Не помню уже, назвала ли Татьяна имени.

– Может, и я. Нас тогда много было, человек девять. Отправили, куда глаза глядят, да всех санитарками. Может, у вас ещё есть, что сказать? Надежду вы мне дали, давнюю подругу вспомнить да найти. 

– Дайте подумать…

– Замечательно получится! – довольно произнёс Валерий Семёнович. 

– …Та девушка, – задумался Костя, – ещё волосы себе то ли обрезала, то ли сожгла…

– Я это! Я! – воскликнула Алина Алексеевна и прямо-таки засветилась, радость мелькнула на её лице. Она всплеснула руками. – Сначала сожгла, а потом уж обрезала, Константин Петрович. Ах, чёртова та горелка! Ох, что же это я. Написать ей, может? Сколько лет мы не виделись? Года полтора?.. Два? Три, может? Эх, запамятовала… разошлись наши пути… Разбросало нас… 

– Коли дружили, так напишите, – добродушно кивнул Костя. – Я ей ваше письмецо передам. Не чужие люди вы, поди, были. – Он помолчал и добавил: – Как мы с Мишей.

Алина Алексеевна улыбнулась, когда он произнёс моё имя, и я невольно скопировал её движение – здесь меня никто Мишей не называл, всё по полному имени отчеству. Почтительно, я же доктор. Экое лицо! Это мягкое «с Мишей» сделало мне большое удовольствие.

Далее медсестра пустилась в воспоминания своей юности, с нежностию рассказывала о своих тогдашних подругах. Костя с увлечением слушал. Настроение у меня сделалось на редкость сентиментальное.

– А вы у нас оставайтесь ещё на денёк да другой, у Валерия Семёновича завтра день рождения! Знаменательная дата!

– Ох, ну что же, это прелестный повод. 

– Оставайтесь, просим очень! А то снова не успеем поговорить нормально. 

– Право, Константин Петрович, буду рад видеть вас за нашим скромным столом. 

– Охотно приму ваше приглашение, благодарю вас. 

Я слушал этот разговор и душа моя радовалась. Отчего-то мне стало так тепло от одной только мысли, что мой старый любимый друг пришёлся по душе моим акушеркам и фельдшеру. Думая об этом, я вспомнил об Анне Петровне. Где же она? Почему так долго не возвращается?

– Так. – Я встал. – А где же наша Аннушка? Познакомим как следует тебя, Константин Петрович, с нашей второй медсестрой.

– Так она наверняка у…

И тут Анна Петровна ворвалась к нам, глаза её горели.

– Не пойду больше! Хоть гоните или тащите, а не пойду!

– Анна Петровна… – я развёл руками, как бы прося её всё объяснить и одновременно не горячиться.

– Михаил Юрьевич, я всё сказала!

– Погодите, чего так горячиться! Садитесь, всё сейчас расскажете. Заодно познакомитесь с моим хорошим другом. Помните его? Был у нас, застал день рождения Алины Алексеевны. – Я подвинул Анне Петровне стул и кивком указал на Костю. – Это доктор Константин Петрович Уралов, с Н…ского участка. Мой университетский товарищ. Приехал к нам по вопросу одного пациента.

– Да говорите как есть, что по морфинистову душу. Для кого тут секрет, что Юрий некоего Константина в яростях звал? Вот, теперь ясно стало, какого именно.

Она сверкнула глазами, расправила свой акушерский халат. Потом спохватилась, вскочила и побежала снимать с него передник. Говорить мы с ней решили завтра, с глазу на глаз. При всех она отказалась говорить, застыдилась. Я её не торопил и не настаивал. Если ей так будет спокойнее, то пускай. Косте же я покачал головой – сегодня никуда его не поведу, всё завтра, утром или днём. Нечего ни Юрию, ни себе, ни кому бы то ни было душу волновать.

За этим маленьким застольем мы просидели допоздна. Девушки вскоре ушли к себе, мы ещё немного посидели и тоже разошлись. 

Не успели мы и пройти половину пути до квартиры, как к нам во вздор въехали сани. Я поглядел на Костю замученно и кивнул ему, мол, погоди, надобно разобраться. Эх, участь моя!

Что-то нехорошее шевелилось у меня в душе, пока я снова готовил с Валерий Семёновичем марлевые тампоны…

Закончилось всё благополучно – плёнок было совсем немного и были они едва заметны и бледны. Я действовал чётко и решительно, медлил, где необходимо было тщательно исследовать. Понадеявшись, что более таких случаев не будет, я со спокойной, но дрожащей душою отпустил своих новоявленных больных. 

Валерий Семёнович отправился помочь натопить комнатку кухарки и сторожа, у кухни, аккурат под моей на втором этаже. Он видел в этом какое-то удовольствие – самому затопить нам печь.

Печка топила как раз по стенке, и по ней же было удобно звать меня, ежели посреди ночи кого привозили. Сторож стучал по заслонке чем потяжелее. и я, проклиная всё на свете, медицину и себя заодно, впрыгивал в брюки и ботинки и мчался вниз.

Мы с Костей поднялись наверх, прошли через кабинет и остановились в моей спальне.

– Видишь, Миша. Пошли они…

– Да, – нахмурился я. – Но авось пронесёт.

– Сомневаюсь что-то, но… Хотелось бы мне, чтобы ты был прав.

Костя наблюдал за мною всё время, которое я потратил, чтобы зажечь лампу и пару свечей. Я разнёс их по комнатке, и тут и там проступили очертания предметов. Тёплый свет напоследок лизнул мне руку, когда я поставил подсвечник с высокой новой свечою на каминную полку. 

– Могу тебе в соседней комнате постелить. Она для второго врача. Но там не натоплено и совсем не прибрано…

– Не надо, Миш. Лучше давай здесь. 

– Уверен? Неужто хочешь снова молодость вспомнить?

– Какая ты язва, – шепнул мне Костя, и я едва удержался от того, чтобы рассмеяться. 

– Тогда сейчас вытащу тебе одеяло. Где-то лежало, приготовляли его на внезапные нужды. У нас такие холода бывали, что временами я под двумя спал. Бр-р, – я поёжился. – Холода у нас, конечно, знатные.

Костя только хмыкнул. Мы разложились. Я прошёл по комнате, щипками пальцев гася свечи, потом загасил лампу, и комната утонула в темноте.

Только тусклый небесный свет пробивался через прозрачный тюль на окошке и мой товарищ возился по правую от меня руку.

***

Руки мои гудели, пальцы ныли, Валерий Семёнович убирал тряпки и плошки. Мы с фельдшером рвали детям зубы. Дети – мальчики лет десяти и пятнадцати – брыкались и кричали, мы по очереди держали их, чтобы хотя бы осмотреть им рот. Мне не впервой попадалась такая плаксивая и изворотливая ребятня, но устал я от неё, словно в первый раз столкнулся с такой оказией.

У одного ребёнка был расколот дальний зуб. Этого я пока не знал и чесал голову, прикидывая, что же случилось и почему ребёнок так орёт, пока его мать, тучная женщина лет тридцати пяти, не соизволила мне сказать. Оказывается, дитятко подняло что-то с полу и попыталось съесть. Моё лицо в тот момент наверняка источало сильнейшее чувство злобы, потому как женщина заметно заволновалось.

Ну почему матери не следят за детьми! Почему позволяют тащить в рот всякую гадость? Просто мучительно! Скольких бы бед удалось избежать, если бы дети находились под постоянным контролем! «Ну, или не под постоянным, – размышлял я, глядя на детей. – Но таких взрослых можно научить же, они ж не глупые, они ж всё понимают!»

Второй ребёнок стал тих и без помех дал нам осмотреть себя. Когда мы с фельдшером поняли, что в болях виноват зуб дальний, скрытый под десною, то на свою голову сказали, что надо резать. Крику поднялось… вообразить страшно. Истерил ребёнок, потому что боялся ножа, истерила его маменька, потому что тоже его боялась. А маленький выл за компанию, напуганный всей этой обстановкой. 

Когда всё закончилось, я смочил комочек ваты раствором калийного перманганата, засунул ребёнку в рот, прямо на место вырванного дальнего зуба. Старшему ребёнку, тому, которому рвали зуб мудрости, я засунул в рот вату, смоченную физраствором с приличною капелькой морфия. На секунду мне даже стало жаль их обоих, такой ненавистью и страхом горели их детские глаза. 

Закончив с детьми, я обернулся к мамаше.

– Вы уж смотрите, что ваш мальчик ест или тянет с полу. Так недолго и вовсе без зубов остаться.

– Хорошо, господин доктор, батюшки, ну вот ж надо так, не уследила один разочек! И на тебе!

Фельдшер сделал сложное лицо и покачал головой, вскинув брови, – это был его жест недоумённого смирения. Валерий Семёновича я понимал, но и мамашу тоже. Дети – существа непоседливые, поди уследи за ними. За некоторыми нашими стационарными взрослыми больными надо было следить пуще, чем за теми же детьми: то они по незнанию все порошки за раз выпьют, то набедокурят чего, то капли перепутают, а ты их потом откачивай, дорогой доктор.

– Плохо следила, значит. 

– Помилуйте, господин доктор…

– Милую. Я сегодня добрый, я сегодня всех милую, – раздражённо пробурчал я себе под нос и продолжил уже громче: – Значит так, младшему есть через пару часов можно будет, да только что-то нетвёрдое. Не порань ему ни рот, ни челюсть, ни глотку. Щей дай ему.

– Каких щей? Кислых, что ли?! – оторопела женщина.

– Я тебе дам, кислых. Ишь ты, – нахмурился я. – Капустных!

Я отошёл к столу, вытащил из ящика склянку да комок ваты. Под взволнованным взглядом женщины я откапал в склянку немного раствору марганцовокислого калию и завернул всё добро в тряпку. 

– Старшему вату заместо зуба положи. Старую вату вытащи, а новую вату вот этими каплями смочи и положи, – я потряс свёртком. – Этими каплями, ясно тебе? Полсклянки. Через час-два, как снова будет неприятно во рту. Пусть не ест до вечера. Ну, баба, всё поняла?

– Всё, господин доктор, всё… благодарю вас, – она закивала, принимая у меня свёрток, и обратилась к детям. – Скажите доктору «спасибо».

Дети не хотели говорить мне «спасибо» или хоть как-то смотреть на меня. Они были напуганы, я их понимал, поэтому отпустил всех восвояси и вздохнул. Душа моя была чиста.

Что за чудак иной ребёнок! И смотрит ведь волком. Таких взглядов редко встретишь.

– Пойдём, Михал Юрьич, – сказал Валерий Семёнович. – Приём ждёт.

– Вот тебе и праздник, дорогой мой. 

День сегодня был спокойнее, чем многие, и я неторопливо ходил по больнице, уделяя время каждому больному. На улице доходил яркий полдень, за окном было белым-бело от снега, который искрился под солнцем. Настроение у меня сразу сделалось благодушное. Вот в таких условиях лучше работается, вот так поднимается сама жизнь!..

На первом этаже моей больницы Алина Алексеевна записывала выстроившихся в очередь крестьян в книгу. За спиной акушерки стоял Костя. Ему выдали халат, и он почти ничем не отличался от меня. Разве что габаритами и белым докторским колпаком: он снова натянул его пониже, закрывая волосы.

С утра, пока не было особенно тяжёлых больных или каких срочных дел, мы с Костей зашли во флигель. Я постоял недолго у кровати Юрия, а потом вышел за дверь – сам не знаю, что меня на это толкнуло. Почувствовал нутром, что им нужно поговорить без меня.

За Костю я не волновался – он бы не пронёс морфию. После самого подъёма я воровато ощупал его карманы, для себя убеждаясь, что товарищ мой не собирается мешать моему скудному посильному лечению. За эти действия стыдно мне не было. Я верил Косте, я верил ему ещё с университетских наших лет, но решил не испытывать судьбу, потому как я по себе знал, каково это – любить морфиниста.

Возможно, мне предстояло узнать, каково это – любить человека той проснувшейся в сердце страшною любовью, которая пряталась там не один год и не решалась показаться на глаза. Даже про себя я боялся давать имени тому, что чувствовал.

Меня – и Костю тоже, я видел это, я знал наверняка, потому как он был мне близким человеком, почти родным, и я хорошо читал его, – это волновало страшно, внутренне я был иногда неспокоен и меланхоличен. Говорить об этом мне не хотелось, и я выбрал, как мне кажется, единственно верный выход из сложившейся каверзной ситуации – отмахнуться от этого. 

Доктор Уралов кивнул мне, выражение его лица было мягко и спокойно. Я кивнул в ответ и свернул в неприметный закуток – в уборную. Через минуту я, ругаясь сквозь зубы и придерживая брюки, уже мчался в приёмную.

С воем туда закатились три бабки, у каждой на руках по ребёнку. Волосы на затылке у меня зашевелились от ужаса! И снова – оно. Под рёбрами неприятно засосало, я вспомнил свои самые первые месяцы врачебной практики после выпуска – я испытывал сейчас точно такой же ужас, который неотступно преследовал меня тогда. Да что же это такое?!

– Господин доктор! Господин доктор! Не дышыть! Что же делать! Ах, боже мой! Помер! Не дышыть!

Алина Алексеевна быстро приняла первого ребёнка, раскутала и усадила на стол в операционной. То, что эта комната служила операционной, мы бабкам не сказали, а они сами и не могли догадаться, так были напуганы.

Я оценил масштаб бедствий, только взглянув на одного из детей. Тот был вялый, хрипел и дохал. Кожа его была синеватая, бледная, и я сразу понял в чём дело, даже не выслушав грудь – такие симптомы я видел совсем недавно и был давным-давно знаком с ними самым ближайшим образом. 

Дифтерийный круп. Снова.

Ехидный голос в голове не вовремя напомнил мне слова Кости о том, что сейчас подозрительно много детей с дифтеритом. Холодный пот вдруг потёк у меня по шее и спине.

– Доктора Уралова! Срочно! – гаркнул я, расталкивая женщин и бросаясь к раковине. Алина Алексеевна убежала, а Анна Петровна кинулась к шкафу, принялась приготовлять инструменты.

Через минуту, которая показалась мне секундою и тремя часами одновременно, в операционную ворвался Костя, Анна Петровна споро завязывала ему вытащенный халат, пока тот мыл руки.

Бабки охали у двери, я налетел на них, как коршун, и, стараясь, чтобы голос мой не дрогнул, выдавая страх за детей, твёрдо скомандовал:

– А ну пошли вон!

Мною мгновенно овладели волнение напополам с решимостью. Что делать дальше, мне было положительно известно.

У самого маленького ребёнка втягивались межрёберья, он метался туда-сюда и хрипел, я еле смог усадить его. «Держите ручки», – скомандовал я, и Алина Алексеевна мгновенно подхватила мою просьбу.

Делать трахеотомию я пока не решился – ребёнок слишком маленький, он эту трубку рукой неосторожно заденет да вырвет и сам не поймёт, что сделал. Малыши же всегда руками всё исследуют, с этим надо было быть осторожнее. А хлороформировать незачем, организм махонький ещё. Я решил прибегнуть к известному и любимейшему способу, который был изобретён ещё во второй половине столетия и широко использовался в больницах и клиниках.

– Держите голову, – сказал я акушеркам. Анна Петровна зафиксировала малышу голову, я схватил со стола подготовленную трубку с утолщённой головкой и обратился к Косте, который вытирал руки: – Делал интубации?

– Делал. Справлюсь. Который мой?

– Второй ребёнок, тот, что в тулуп был завёрнут. Живее, сейчас тебе фельдшер поможет. Потом ко мне подключишься.

– Понял. 

– Валерий Семёнович! Ручки и голова!

Пока я двигал своему ребёнку хрящ, искал гортань и вставлял трубку, Анна Петровна уже помогала Косте со вторым ребёнком. У того никак не получалось найти гортань, трубка тыкалась всё время куда-то не туда, ребёнок пучил глаза и вырывался.

Третий ребёнок жутко булькал за моею спиною и, кажется, задыхался. 

– Костя! – позвал я, не оборачиваясь. – Ну?

– Миша, не могу!

– А ты моги!

Ещё несколько мучительно долгих минут мой товарищ боролся с трубкой и детской глоткой, я успел дважды вспотеть по страху и, кажется, поседеть. Анна Петровна стоически молчала, было слышно только глухое похрипывание. Я убедился, что трубка у моего дитя встала на место, и зафиксировал её. Потом подскочил к Косте.

Наконец нам удалось поставить второму ребёнку трубку, та легко скользнула в гортань, и мы приступили к третьему дитю.

– Ох ты ж господи…

Я пристально всматривался в силой раскрытый детский рот, красные, распухшие стенки глотки и серовато-белые плёнки. Мы попробовали провести интубацию, но воздух дыхания не шёл. Я видел, как напряжён был Костя, как бледны были акушерки. 

«Придётся резать», – подумал я, едва вытащил трубку. Эти плёнки не давали мне покою. 

Видимо, у они совсем забили горло, и поэтому трубка не давала результату, не было слышно характерного дующего влажноватого шума дыхания. Трубка стояла ладно, чётко, как на картинке в пособии, но всё было тщетно. Мы без успеха искали ещё и ещё, но дыхания всё не было. Воздух в горло всё никак не шёл.

Время уходило. И тут во мне проснулся настоящий страх, сковал по всем членам. Неизвестно, сколько минут мы шарили в узком тесном горле. 

– Готовьте хлороформ, – глухо сказал я фельдшеру и акушеркам, разгибаясь. – Будем трахеотомировать.

– Может, трубку длиннее подобрать… – начал было Костя, но я его перебил.

– Это, интересно, как?! И где? У меня их, что ли, арсенал целый? Или я её сейчас из кармана вытащу?! Отойди, не мешай. Алина Алексеевна, крючки и скальпель! Где?! Скорее! А-а-агрх, чёрт!

Я оттеснил Костю в сторону, склонился над ребёнком, которого Валерий Семёнович уже хлороформировал.

Помолившись… кому-то… и понадеявшись на чудо излечения и свои божественные руки, я занёс скальпель над синеватым пухлым горлом. Отчего-то мне показалось, что нужно спешить, что вот-вот произойдёт что-то неминуемое, и если я его не обгоню, то всё решится.

– Готов? Спит?

– Спит.

– Давайте, – пробормотал я. 

А потом, остриём коснувшись дутой кожи, сделал первый надрез. Скорее почувствовал, чем увидел, как расходятся под моими руками ткани. 

Валерий Семёнович отделил и отодвинул фасцию из закровавленной раны, я начал двигаться тупым путём. В ушах стоял сочный влажный звук, я ничего не слышал, кроме него. Одна акушерка вытирала мне лоб марлевым тампоном, вторая промакивала кровь в ране. Над взрезанным мною горлом удушливо пахло тонкой сладостью. Я не замечал ничего вокруг, поглощённый манипуляциями над телом. 

Я двигал ткани, вены, серые кольца трахеи, резал, вставлял… Осторожно присоединился Костя, помогал по мере возможности, мы по очереди, вдвоём шарили в щели горла, ставили трубку… Не помню, как я зашивал, в таком тумане был.

Через минут семь всё было кончено. Первый мой испуг – испуг от внезапности и громкости – прошёл, я оценил ситуацию трезво и сделал выводы. Они были неутешительны. Всё-таки, что-то да происходило. Давно не было такого потока – а это иначе и назвать было нельзя – детей с дифтеритом.

Что же я так всполошился? Был отвлечён внезапностью и размахом, с которыми нам подали детей. Точно говорю! Но оправдываться – это малодушие. Да, малодушие… Отреагировал я так, потому как побоялся того страшного, что может последовать за этими случаями.

Я бы хотел даже для себя звучать умно, обоснованно и смело, но этого всего во мне не было: я всполошился что юнец, впервые оставленный у операционного стола один, без профессора и ассистентов.

Ах, как удачно мой товарищ выбрал время, чтобы навестить нас! Без его помощи мы бы провозились дольше, и неизвестно, смогли бы мы только с акушерками и фельдшером так ладно всё завершить. Всё-таки, умеет судьба подгадывать…

Осмотрев каждому ребёнку горло и общупав то со всех сторон, я задумался, отчего же это всё случилось. Ясное дело, дитё заразилось где-то. Но где! Неужели от одного ребёнка к другому это пошло? Или они каждый получили бациллы с ложечки? Я мыл руки и думал, у соседней раковины стоял Костя, лицо его было хмуро и задумчиво. Я догадывался о чём он размышляет.

Детей я оставил у себя до следующего утра, предположив, что с такой степенью запущенности интубация перестанет помогать. Поместил их в отдельную палату, пустил к ним их мамашу и сиделку, наказав ей перед этим тщательнейшим образом следить за дыханием.

Больница закружила меня, и я совсем забыл про разговор, который должен был состояться у меня с Анной Петровной. Она была занята так же, как и мы все, а на ней ещё были обход и уход за стационарными больными! Мы с ней обменялись словцом в коридоре и условились поговорить вечером. Анна Петровна была полна решимости и смотрела как-то зло.

Поздним вечером я сидел и заполнял карту, отпустив последних больных. В обшарпанной комнатушке горела оплывшая толстая свеча, досыхали мокрые пятна на дощатом полу, из оконца лились ленты чёрного уличного свету. Пахло сырыми старыми тряпками, пóтом и почему-то – земляным пóлом сеней. Я устало дымил папиросой, изредка посильнее подпаливая её от свечи, и почёсывал колючий затылок. Перед уходом зашёл проверить детей: дышали те относительно нормально, подозрительных хрипов, которые свидетельствовали бы о том, что трубка забилась, я не услышал. Сердце моё несколько угомонилось. 

Со спокойною душою я промелькнул через двор, к своей двухэтажной квартире. Отряхивая с ботинок ошмётки порядком потаявшего снегу, я услыхал на первом этаже голоса и прыгающие хрусткие звуки.

– …ороший человек. Так мне кажется.

– Да, вы правы… Только что с ним делать, ума не приложу.

– Знаю, что вам, Константин Петрович, говорил Михаил Юрьевич, и полностью поддерживаю данное предложение.

На этих словах я вошёл в комнату. Анна Петровна замерла с ножницами, Костя поднял обстриженную голову.

– Михаил Юрьевич! – радостно воскликнула акушерка. – Только вас вот вспоминали! Замечательно, что вы пришли. Садитесь, пожалуйста.

– Что, Анна Петровна, дела флигельные обсуждали? – иронично поинтересовался я, стаскивая накинутый на плечи тулуп и усаживаясь на колченогий табурет.

– Их, конечно. Я Константину… Петровичу, – Костя тихо хмыкнул и стряхнул с колен волосы, – уже рассказала всё, вы не серчайте на меня за это, Михаил Юрьевич. Он же уедет завтра, а в письме писать – долго, да и не напишешь всего как надо.

– За что ж мне серчать? Это, в первую очередь, его пациент, его товарищ. Как и зачем бы вы от него что-либо утаивали? Вы правильно сделали.

– Я рада.

Анна Петровна закончила обрабатывать Костю ножницами, смахнула с его плеч остатки двухцветных волос и ушла за тряпкою. Когда она на секундочку вышла в коридор, Костя подал голос:

– Тяжело ему будет. Ой, тяжело…

– Возьмите, пожалуйста.

Она протянула Косте зеркало, что было поболе того, каким пользовались мы с Валерий Семёновичем. Сразу видно – женское. Костя разглядывал себя, трогал короткие пряди, на пробу зачёсывал волосы назад.

Вымылся бы полностью цвет, которым Костя закрашивал светлую часть своих волос! Я бы хоть посмотрел на него нормально. Сейчас светлая сторона была особенно заметна, но до моей белокурости было далеко – цвет словно замели песком. Да и замазано было неравномерно, кое-где были местечки посветлее, где-то потемнее. Я понял, что бессовестно пялюсь, и поспешно перевёл взгляд на Анну Петровну. 

– Вы не закрашивайте их, – робко начала она. – Такую красоту – и прятать. С рождению это у вас?

– С рождению.

– Неужто вам не говорили, Константин Петрович, что это красиво и вам очень к лицу?

– Нет, – он мотнул головой и отложил зеркало. – Не говорили. Только он. – Костя кивнул в мою сторону, и взгляд его потеплел. – Скорее, это считали бы за странность, уродство, а те, кто знал об… этом, так и считали. Спасибо, Анна Петровна. И за слова, и за помощь. Что скажешь, Миша? Хорош я теперь?

– Краше наших акушерок всё равно не будешь.

– Скажете тоже…

– Ладно, пошутили и довольно, теперь приступим к разговору, – спохватился я, пока они не начали обмениваться любезностями. – Анна Петровна, вам при Константине будет возможно правду открыть, или со мною с глазу на глаз поговорите?

– Вы же ему всё после расскажете.

– Расскажу, – подтвердил я. – Но, возможно, не всё бы рассказал. Да, Кость, если бы что-то было такое, я предпочёл бы тебя уберечь от этого знания.

– Не радуешь ты меня этими словами, Миша.

– Не ставлю цели. Аннушка, говорите.

Анна Петровна помолчала немного и заговорила с плохо скрываемым смущением.

– Юрий меня беспокоит очень. Особливо последние дни. Ведёт себя смятенно, выказывает чрезвычайную шаткость и неуверенность ответов. Зыбкость какая-то проклюнулась в его душе. Мы с вами когда, помните, недавно, ходили к нему, вы насчёт меня узнавали, – Анна Петровна сконфузилась, но продолжала. – Так он осмелел!

Мне вспомнилось её горящее стыдливой злобой лицо, когда мы говорили только первый раз. Здесь то же дело было, но обстоятельства стали иные.

– Неужто он вас подбивает чего-либо ему принести? Уговаривает, может?

– Это тоже. Но я не об этом хотела. Иногда он лежит, смотрит-смотрит, а потом как заведёт разговор: давайте, мол, сбежим. – Мы с Костей ошарашенно переглянулись. – Раз пытался у меня ключи отнять. Я так испугалась, такого страху поимела… уже отчаялась его одолеть, он же сильнее, пусть и болен. Крикнула ему, что ходить к нему не буду и взгляду ни одного не дам, коли отберёт, так он и выпустил.

– И что вы думаете?

– Ехать ему в город надо, в клинику, – тихо сказала Анна Петровна. – Мочи моей больше нет с ним, он вас мучает, а теперь и меня начал. Приглянулась я ему, Константин Петрович. Что с этим делать, не разберу никак.

Она притихла, явно сконфуженная тем, что так ясно и прямо всё нам открыла. Костя был мрачен, я поймал его взгляд, от которого у меня внутри шелохнулись жалость и сострадание. Ах, моя больница!.. Сколько всяких испытаний душевных ты нам ещё готовишь?

А вот, что же делать? Она ведь девушка! А девушки – народ могучий! Пускай она и даст ему то, что ему нужно, это же просто!

Я прервал молчание:

– Так дай ему, что он хочет, и дело с концом.

– Но Михаил Юрьевич…

– По-своему, по-женски, мягко его приведи в состояние душевного равновесия. У него совсем развинтились нервы, а ты ему поможешь.

– Я вас не понимаю, – пролепетала Анна Петровна, сжимая пальцами рукава платья. 

– Стань ему тайной женою…

– Да вы!… Вы мне что предлагаете?!..

– Что в этом такого? Вы ведь на это способны в силу физио…

– Михаил Юрьевич, да вы!.. Замолчите!

Анны Петровна вспыхнула, краска бросилась ей в лицо, она глянула на меня яростно, и мне показалось, что презрение мелькнуло даже в её червонных волосах. Я же не видел решительно ничего такого в своём предложении. Что же в этом такого?

Вот народ, эти учёные девушки!

– Не могу я! – Слёзы звенели в её голосе, я, недоумевая, смотрел на неё. – Ах, Михаил Юрьевич! Сукин вы сын! Не стану делать этого! Стыд-то какой! Нет уж, другую найдите, по женской-то части!

Она разъярённо смотрела на меня, взгляд её пылал, и в тот момент я уже точно знал об чём она думает, и что больше мне не будет позволено ни одно прикосновение.

Она оскорбилась, и оскорбилась с пустого места. Что я, действительно, такого ей сказал? Я всего лишь предложил ей самый лучший вариант решения нашей общей проблемы! Тоже мне, невидаль какая. 

Никогда я не умел обращаться с девушками, право. Что Камалия, что Аннушка, обе были, кажется мне сейчас, мною непоняты. 

– Он только за вами последует и только вас послушает. И, возможно, его, – просто ответил я.

– Я не буду ему… его… 

Она не могла подобрать подходящего слова, ясно понимая, как и все в этой комнате, что я ей предложил. Я знал, что Юрий напрочь откажется слушать Костю, каким-то чутьём знал. 

– Миша, – строго начал Костя, и я оборвал свой порыв сказать что-то, гневно на него глядя. 

Лицо Анны горело от стыда и сдерживаемых чувств, которые она наверняка бы мне высказала, если бы не Костя. Тот спешно замял этот разговор про женскую часть, и больше к этой теме мы не возвращались.

Сама ситуация с Юрием была настолько новой и важной, что мгновенно завладела нашими умами.

Мы допоздна сидели и спорили, почти ничего не решив. Пока сошлись на одном: я должен был в скорое время написать и отправить письмо в ближайший город с целью узнать, во-первых, есть ли при местной психиатрической больнице стационар для морфинистов, и во-вторых, не было ли у них в городе и на соседних со мною участках повальных случаев дифтерита.

Прежде всего я решил написать в главную больницу уезда Алексею Рюриковичу, своему старому университетскому профессору, который, как я знал, уехал в неё заведовать. Написал я на следующий же день. Письмо моё было не особенно коротко, но значительно, и сразу в срочном порядке уехало на почтовую станцию. Писал я следующее:

«Уважаемый Алексей Рюрикович!

Пишет Вам доктор Московский Михаил Юрьевич, Ваш бывший студент. Нахожусь в данный момент на В…ском участке по Мокшанскому уезду Пензенской губернии. Получил от своего товарища по университету, с соседнего Н…ского участка, весть о частых случаях дифтерийного крупа у детей, а после заметил и на своём участке такую же проблему. Детей много поступает да все в одной степени больны. Это решительно похоже на тяжёлый, горяченный кошмар. Считаю своим долгом справиться, не поступало ли вам с участков других моих коллег похожих сообщений. Предмет это наиважнейший, потому как мы с товарищем подозреваем что-то нехорошее.

В десятых числах сего месяца буду в городе, появилась необходимость съездить в психиатрическую больницу, справиться о пребывании. В ответном письме прошу известить, удобно ли будет Вам принять меня, имею острую нужду в разговоре.

Искренне надеюсь, что Вы пребываете в добром здравии.

Уважающий вас д-р М. Московский».

Письмо это я отправил на следующий после нашего разговора день.

Анна Петровна убежала в акушерский флигель, даже не взглянув на меня напоследок. В ней правда взыграла обида, что ли? На небольшом скромном застолье по случаю дня рождения Валерий Семёновича она старалась не смотреть на меня. А я сидел и не понимал, что именно сказал не так. 

Да, она мне очень нравилась, по-юношески я был в неё чуточку даже влюблён, романтично представлял её своею музой… И мир был мне преображён ею, полон чем-то замечательным и светлым…

И я ей нравился, это, после того случая, я знал наверняка, потому как пышущее жаром тело было отзывчиво, я не мог насытиться им, его девичьей мягкостью и прелестью.

Возможно, она по-настоящему тянулась ко мне, как тянулся к ней тогда я, но я не знал наверняка. 

Во всяком случае, я готов был уступить ей путь. Чего не сделаешь ради больных! Не сильно-то я и был влюблён, раз такие мысли приходили мне в голову. Вот если бы на её месте был кто-то другой, я предложил бы это же? Не имею точного ответа и не желаю его искать в недрах своей души. 

К ночи мы с Костей поднялись к себе наверх, я подкрутил керосинку и сел за стол разобрать оставшиеся карты, занести в них стационарных больных, с какими этого ещё не было вдруг сделано, и просмотреть записи. Делов было минут на десять, не более, потому я приступил с особым тщанием – чем быстрее я с этим всем разберусь, тем скорее лягу спать.

– Нехорошо ты с ней, Миша, – внезапно сказал Костя.

– Ничего, успокоится. 

Костя в спальне расстёгивал жилет, стоя ко мне полубоком. Он стоял у изголовья, потому мне было хорошо его видно со своего места. Я покачал головою и снова заскользил глазами по строчкам. Буквы неслись у меня перед глазами, но я почти не разбирал слов, злился на себя и перечитывал по новой.

Не хватало мне сейчас его поучений! Не ему было учить меня, да я и не стал бы его слушать, как бы не любил и не уважал его – Костя сам не больше моего разбирался в предмете и вряд ли повёл бы себя лучше, будучи на моём месте.

А что ж он не вступил в наш разговор? Отчего промолчал, раз имел что сказать? Полно. Что сделано, то сделано.

– Не понимаю вовсе, что в моём предложении её так задело. – Я поставил свой росчерк в наконец законченом рецепте, надписал пояснение для медсестёр и, не отрываясь от письма, продолжил: – Я предложил единственно возможный выход, который бы помог если не решить, то хотя бы значительно облегчить проблему. Скажи, сам ты другой способ видишь? Ежели видишь, то поделись хотя бы со мною, раз при ней не сказал. 

– Не разбираешься ты совсем в женщинах, Миша. Они другие существа, мягкие и высокие. А ты – вот так.

– Ты это прекрати. Сам будто разбираешься. Мне с ними работать, Константин Петрович, а не о высоких вещах говорить.

– Не повторяй ошибок юнос…

– Прекрати, – рыкнул я. Ненавистно было говорить это слово, мне уже было тошно от него. Краем глаза я увидел, что Костя сделал какое-то движение. 

– Как знаешь, – хмыкнул тот. Скрипнули тихо пружины – это он сел на кровать.

– Поболе тебя знаю, – буркнул я. 

– Миша, – Костя сказал это так мягко и устало, что я от удивления вскинул на него глаза, – ты правда не видишь?

– Что я должен видеть? 

– Она… любит тебя, маленькая дурочка.

– Нет, точно н…

– Миша, она любит тебя. 

– Вздор, – отрезал я, но в душе шевельнулось нехорошее чувство. 

– Миша, я же тебя знаю.

– Положим, так. 

– Я же тебя… Она тебе тоже нравится, так зачем же ты так с нею?..

Нет, вздор. Одно дело, когда я сам себе придумываю разное, другое – когда мне на это указывают. Не может этого быть настолько явно, пусть и было между нами нечто жаркое и прекрасное. Я мужчина, в конце концов, что мне теперь?

– Миша.

Я поднял голову и встретился с ним взглядом.

– Ты такой слепец в вопросах любви.

– Ну давай ещё и за это укоряй меня, – огрызнулся я.

– Я не укоряю. Просто говорю тебе, что ты не замечаешь искренних чувств у себя под носом. Никогда не замечал. Ни чужих, ни своих. 

В полумраке его лицо зловеще белело, не оттеняемое длиной волос. Что-то внутри у меня шевельнулось, и я сразу вернулся к делу. Нечего было ворошить старые раны.

На этот раз Костя не дал мне забыть мою оплошность. Он продолжал смотреть на меня, как я заполняю строчки чернилами, как почёсываю кончиком карандаша бровь. В это время меня одолевали разного рода мысли.

Подумаешь, Анна Петровна. Подумаешь, она мне нравится. Это было лишь увлечение, которое вскорости должно было окончиться, угаснуть. Всего лишь зов бездушной плоти. Я не любил её. Никогда не любил.

Я любил не её.

Его

Всё, не думать о ней! Не думать больше!

Я подхватил карты, стопкой убрал их на полку, поставил в застеклённый шкап книги. Делов было минут на десять, закончил я чересчур быстро и сам устрашился этого.

– Миша, чего ты там всё? Иди сюда.

Костя смотрел на меня так, как смотрел ещё в университете.

– Иди ко мне, – мягко попросил он. – Миша, пожалуйста. 

Я взмолился неведомой силе, чтобы сейчас во двор въехала телега, чтобы меня вынесло во тьму, к родам, гнойникам или раздробленным рёбрам, чтобы я оказался внезапно нужен человеку.

Но никто не ехал, никто не рвал меня из лап неуёмной тоски и воспоминаний – я, кажется, и так был нужен человеку.

Делать было нечего – и я, подхватив керосинку, поплёлся в спальню, как на эшафот. Страшился не пойми чего. Вот он, хвалёный доктор Михаил Московский: не боится проводить трудные операции и не выказывает страху перед лицом смерти, но внутренне дрожит перед разговорами во тьме.

Правильно говорят, что все страхи человека оживают, стоит только на его голову обрушиться бархатной ночи!..

Костя подвинулся чуть в сторону. Он сидел на моей половине и явно не собирался куда-либо пересаживаться. Пристроив керосинку на комод, прямо напротив Кости, я повернулся и опёрся о него поясницей.

Что-то во мне напряглось в ожидании важного, торжественного открытия, и я не мог унять внутреннюю дрожь перед этим. Сердце моё знало, что сейчас Костя спросит что-то, я видел это в его лице, в повороте и наклоне головы. Лампа-керосинка горела, и язычок её подрагивал, словно тоже готовился встретить своей дикой огонёчною грудью выстрел слов. 

– Миша, я должен спросить. Вопрос в некотором смысле личный, даже, я бы сказал, откровенный. Можешь не отвечать. Но памятуя о нашей… дружбе, я желаю ответа.

Я ждал, затаив дыхание, и сердце билось у меня на языке. 

– Миш, ты всё ещё?.. – глухо спросил Костя, не оканчивая вопроса, но я сердцем, душою и головою угадал тот страшный смысл. – Не её. Не его. Меня.

– Угу.

Лицо у Кости неуловимо изменилось. 

– Во мне всё это живо. Всё так же больно, нежно, оглушающе, как…

Как тогда?

Я едва кивнул. Малодушный простак. 

Стыдно признаться, но после нашей первой здесь встречи я возвращался мыслями к так мучавшему меня предмету, чтобы сейчас окончательно разъяснить его – сказав всё вслух, пусть и не прямо, я подтвердил Косте, да и самому себе тоже, что всё было ещё живо во мне.

Что я всё ещё и несмотря ни на что любил его.

Разбитое жёлтым ласковым светом лампы лицо Кости висело передо мною, и тоска пробиралась в моё сердце. Не выдержав взгляда, я присел рядом на кровать. Говорить нам решительно было не о чём – я прекрасно понимал, о каком «как тогда» говорил доктор Уралов.

– Ты позволишь?..

Моей руки что-то коснулось, я в смятении поглядел вниз и увидел, как Костя осторожно касается своим мизинцем моего. Я спокойно смотрел, словно и не со мною это всё происходило. От своего внешнего спокойствию мне стало жутко. 

Это сделалось совсем невыносимо, мне захотелось погасить все свои чувства, ощущения и эмоции так же, как можно было погасить лампу. Одним щелчком.

Да почему же никто не едет?! Кому тут надо вправить выбитое плечо? Наложить гипс? А кто на повторный приём, глотку заложило же! Посторонитесь, пустите, женщина рожает!.. А кто…

В голове было пусто, тишиною мело, как снегом. От жара и осознания происходящего у меня скрутило живот, сердце грозило выскочить. В груди сделалось больно и сладко, нет мне за это прощения. Ах, как слаб человек!

Костя как-то ловко развернулся, подворачивая под себя ногу и садясь ко мне лицом. В моё бедро теперь упиралось его колено, я чувствовал это касание слишком ярко. Костя смотрел на меня, и глаза у него были бездонные, чёрные. 

Он наклонился было ко мне, может, хотел что-то сказать, может, коснуться, это мне было неизвестно. Он осторожно накрыл мою руку ладонью, переплёл наши пальцы. 

Я отмер, вдруг до ужаса и неловких слёз смятённый, чуть отодвинулся, садясь удобнее, и повернулся к нему. Сколько мне лет, а как заробел! Смех!..

Что он хотел? Зачем? Почему? Почему именно сейчас? Когда я в таких разодранных чувствах?

Мир сжался до нашей тёмной комнаты, и единственное, что имело значение в этот момент, – это то, что Костя продолжал сжимать мою руку и смотреть на меня чёрными глазами. 

Где-то в акушерском флигельке, возможно, плакала сейчас от обиды и своей потоптанной любви Анна Петровна, жалуясь Алине Алексеевне на жестокосердного доктора Московского. Где-то там, но здесь…

– Костя, – я вымученно дёрнул губами.

Он пододвинулся почти вплотную. Колено его снова упёрлось мне в бедро. Я почувствовал Костино дыхание на своей челюсти; как он наклонил голову, носом касаясь моих волос, где-то над ухом. Жар опалил меня, я дрогнул, не в силах сдержать мурашки.

Потом Костя двинул головою, и его дыхание сместилось мне на щёку. Он не предпринимал активных действий, двигался медленно, чтобы – я знал это горько, по опыту – у меня была возможность отодвинуться. Но сделать этого я был решительно не в силах.

Я сглотнул, чувствуя, как Костина рука выпустила мою, переместилась мне за голову, нежно поправила ворот моей рубахи, коснулась затылка и зарылась в волосы. Я дрогнул, сердцем, словно магнитом, подаваясь вперёд. В ушах грохотало, горло пересохло, губы нестерпимо хотелось облизать.

Костя на секунду прижался к моей щеке своею. Какая крошечная ласка! Я подался к нему, одною рукой крепко сжимая его плечо, а другою – колено. Сердце оглушительно стучало у меня в глотке.

Я подавил в себе желание прильнуть к Косте и почувствовать его грубую силу, подавил желание положить ладонь ему на сердце. Не может быть, чтобы только моё одно билось так отчаянно! 

– Как я тосковал по тебе, – шепнул Костя мне в ухо. – Так тосковал… Не надеялся уж больше никогда тебя встретить…

Он одними пальцами чуть подтолкнул меня в затылок – ближе, ближе. Невесомо провёл носом по моей скуле, по щеке спускаясь к губам. Едва касаясь.

Он заново изучал меня лёгкими нежными касаниями, а я млел под его руками и трепетал от восторга. 

Мне до боли хотелось притянуть его к себе, но я боялся спугнуть момент, и вместо этого чуть приподнял лицо Косте навстречу. Томительное ожидание распаляло меня сильнее. Жажда поднималась мне в рот, скапливаясь на языке; мне так хотелось наконец разорвать эту пелену, ну пусть он уже поцелует меня, распустит узел в моей груди… 

Костины губы задели мою лёгкую щетину. Жар его дыхания коснулся моего подбородка. 

– Костя, – вымученно шепнул я ему практически в губы, уже зная, что выдержки у меня не осталось вовсе. – Не сейчас. Это плохая идея, ты же понимаешь?

Он не верил моим словам, как и я сам. 

Костя чуть поглаживал мой затылок, путаясь пальцами в волосах. Глаза его были закрыты, брови сведены к переносице. Я, находясь как в какой-то странной восторженной неге, упивался его нехитрой лаской и смотрел, как трепещут ресницы медные и ресницы белые, так никогда и не тронутые краской.

Хмель чувств бушевал во мне, прямо как в юности, и мне захотелось, чтобы этот хмель иглою ударил мне точно в сердце, а потом потёк вниз, скапливаясь в низу живота, доводя меня до безумия. 

Костя был так близко, что если бы я сделал малейшее движение…

– Возможно, понимаю. А возможно, и нет, – на грани слышимости выдохнул Костя и чуть наклонил голову, останавливаясь в чудовищно малом расстоянии от поцелуя. 

Сладкая дрожь пробежала у меня по всему телу, я дёрнулся в его сильных руках.

Я дурел от происходящего, полутьма делала все ощущения ярче. Мне казалось, что его губы уже касаются моих, а может, это было всего лишь дыхание или моя больная фантазия, изголодавшаяся по ласке любимого человека. 

– Так можно?

Нужно… – выдохнул я, сильно сжимая Костино плечо. 

Уже ничто и никто не волновали меня, я чувствовал только отчаянную тягу к нему, к его телу.

И Костя, издав задушенный полустон, наконец коснулся моих губ, и я то ли ахнул, то ли простонал в его горячий поцелуй. 

Примечание

Впечатлениями можно делиться в канале под соответствующим постом: https://t.me/+GTzvam3YSi5mMzUy

До встречи через неделю!

Аватар пользователяgraphitesand
graphitesand 21.09.24, 16:35 • 1088 зн.

Ах, я не смогу достаточно пылко выразить своё восхищение автору, но знайте, я бы очень хотела!

Ах, Аннушка! Решится чаще ходить к столь буйному, непредсказуемому пациенту, ради маловероятного, еле виднеющегося блага его же здоровья! Какая самоотверженность! Жаль девушку, очень жаль. И как же Миша не прав, предложив ей... Ух, как девушке, м...