Книга 1. Игла. III

Примечание

ДРУЗЬЯ, НАПОМИНАЮ, ЧТО НАРКОТИКИ, ВЕЩЕСТВА И ПРОЧИЕ ПРЕПАРАТЫ – ЭТО ОЧЕНЬ БОЛЬШОЕ ЗЛО. НИКОГДА!!!!!! не пробуйте их, даже если в компании или ещё где-то вас очень просят и всячески настаивают. Это не приведёт ни к чему хорошему.

В данном тексте не идёт речи о пропаганде веществ – наоборот, целью стоит показать всё их зло и пагубное влияние на человека.

Если кому-то из ваших друзей или близких необходима помощь, то обратитесь по горячим линиям в специальные центры.

Наркотики – зло. Наслаждение от жизни можно получить гораздо более безопасными и приятными способами.

Усвоили материал? Молодцы. А вот теперь начинаем.

До больницы я добрался к двум часам дня. Телега шла быстро и ровно, погода на дворе стояла прекрасная, свежий вкусный ветер бил в лицо. Природа чувствовала приближение солнца и цвела ему навстречу. Снег потаял, дороги расползлись, и по окраинам города из-за этого развелось бездорожье. На московском почтовом поезде добрался я до станции Н…ской, от которой нанял извозчика и поехал в город.

Я глубоко и с наслаждением дышал чудесным свежим воздухом, осматривался на станции, и острый глаз мой подсевал всякие мелочи. 

Ах, город! Цивилизация! Не чета нашему маленькому островку посреди тёмной пустыни невежества. Улочки в городке были, что столичные прошпекты: длинные, прямые, светлые и чистенькие, тут и там кони били копытами по булыжникам мостовых. Домики – один к одному. Бегают мальчишки с газетами и ходят торговцы всякой снедью. И везде вывески.

А фонари! А фонари-то, электричество! Нет тебе ни мороки с лампами, которые коптят в душных комнатах, ни мороки с интенсивностью освещения. Включил фонарь – и ты барин! Ах, красота!

Не столица, конечно, но какое благо! Никто не поймёт меня, пока сам не окажется в похожей ситуации!

Высадившись у больницы, я обошёл её, намереваясь войти с главного входу. Здесь меня уже должны были ждать: пятого дня я получил ответное письмо от Алексея Рюриковича. Оно было кратким:


«Здравствуйте, Михаил.

Буду рад повидать Вас. Принять смогу после двенадцати часов дня. Не бываю в больнице в пятницу и воскресенье.

Проф. А. Р. Смольный».


Письмецо это лежало во внутреннем кармане моего сюртука, на случай, если меня вдруг не захотят пустить строптивые сёстры милосердия. Бывали случаи, что не пускали. Врачебной бумажки им не хватало. Охраняют свою больницу, верные служительницы чудесной науки! Мне сделалось тоскливо – сам я покинул своих акушерок и фельдшера, оставив последнего главным. Справятся мои воины без меня, но до чего тоскливо было их оставлять!

Костя уехал со мною тем же утром. Валерий Семёнович сделал крюк до Н…ского участка, завёзши доктора Уралова в его обитель, а доставив меня на станцию, посадил на поезд и уехал. Только одинокий маленький колокольчик весело бренчал над крупом лошади, словно не на прощание.

Я взбежал по ступенькам больницы, меня подхватила и провела наверх дежурная медсестра, и уже через несколько минут я стучался в кабинет. Меня приняли сразу же.

– А, Михаил, заходите.

Алексей Рюрикович сидел за столом, сдвинув очки на кончик носа, и читал толстую тетрадь. Со своего места мне не было возможности разобрать, что там было написано. 

– Здравствуйте, Алексей Рюрикович. Рад видеть Вас в добром здравии.

– Здравие не такое уж и доброе, – ответил Смольный со смешком. – Зрение садится, правый глаз хуже видеть начал… Старею!.. Садись же, Миша, чего ж стоять?

Меня сразу же усадили на стул, налили крепкого чаю. Профессор поставил передо мною вазочки с лимоном и крошистым печеньем. Разговор потёк у нас сам собою.

Алексей Рюрикович был не только прекрасным собеседником, но и прекрасным преподавателем и манипулятором – когда он манипулировал в анатомическом театре над телом, это было великолепное зрелище. Именно на его семинарах и практических я почерпнул то важное для врача качество, называемое холодной рассчётливостью.

Меня, зелёного юнца, который вёл доселе беспечную и ничем не омрачённую жизнь, впечатлило, с каким спокойным видом профессор проводил операции под наблюдением сотни глаз. И ведь не дрожала его рука, и капли пота не выступали на высоком светлом лбу!.. Впоследствие я старался этому подражать, но сейчас понимаю, как нелепо, должно быть, это тогда выглядело.

Всё-таки скучал я по своему старому профессору! Не отнять этого!

С прежним холодным рассчётом профессор Смольный расспросил меня самым тщательнейшим образом: о цели моего визита, о моих опасениях и предположениях. Я вкратце поведал ему историю наших с Костей осмотров и случаев. Потом я в общих чертах поведал о болезни морфиниста – это была моя основная цель, я хотел получить мнение более опытного коллеги и подтверждение, что я всё делал правильно.

– Дети – это важный вопрос, – пробормотал Смольный. – Из вашего, Михаил, уезда уже давно пишут с разных участков о множественных случаях, большая часть со смертельным исходом. Ваши с коллегой участки – одни из последних остались, от кого не было вестей.

– А что другие участки и уезды? Что пишут?

– То же, Миша, – вздохнул Смольный. – Покатилось оно, вот и до вас дошло.

– Неужто во всех остальных…

– Да, Миша, да. Мы уже отправили письмо в столицу, ждём образцы сыворотки. Будем воссоздавать здесь, как сможем, а затем отправлять сначала в дальние уезды, а ежели вы не сможете справиться – а я не думаю, что вы справитесь, – и вам. По губернии катится эпидемия, маленькие дети мрут повально и быстро, чудо, что у вас ещё никто не помер. Ну ничего, – как бы между прочим добавил профессор, – скоро начнут. Готовьтесь. 

У меня похолодело в груди. Я же оставил свою больницу на несколько дней – а я единственный врач на многие вёрсты! А вот приедут с бедою, а меня и нет! Что же делать?.. 

Куда же люд пойдёт, что же будет с сёлами, коли маленьких выкосит?.. Это я сейчас тут, нежусь в лучах уездного счастья, а мне назад надо. Что, если привезут ещё больных? Кто будет справляться? Ах, жаль у меня нет молодого помощника! Но назад никак нельзя, я должен закончить дело…

– Чего ж это?..

– Эпидемия, Михаил Юрьевич. Э-пи-де-ми-я. 

– Верно, кажется.

– Давно вести об этом ходят, да вот уж и получили мы. 

– Плохо. 

– Очень.

– И что теперь делать?..

– Скоро созывать будем съезд земских губерний, необходимо обсуждить меры для остановки этой эпидемии. Уведомлю вас письмом о дате и месте, Миша. От вашего уезда тоже врачи надобны будут. 

Мы молча пили чай, размышляя о судьбе уездов и эпидемии. Эти новости, надо признаться, шокировали меня. Не встречался я прежде с такой опасностью! Как мне нужно было действовать, чтобы благополучно выскочить?

Что нужно было предпринять? В первую очередь, если говорить масштабно и про всех, надо бы прививать по деревням и сёлам гигиену, толковать крестьянам, как и что делать, да только кто будет слушать?! В нынешних условиях положительно ничего невозможно! Крестьяне не понимают, что от одной только грязной ложки они и их дети могут получить целый букет болезней. О какой профилактике гигиены может идти речь, когда кругом разруха, безденежье, бедность и абсолютная, тотальная ужасающая безграмотность?!

Перво-наперво нужно учить людей мыть руки и не ходить в одной одежде, месяцами не снимая её. А потом уже и всё остальное. Но для того крестьянину нужно дать рубашек! А сколько только в одном уезде крестьян? А денег на эти всем манипуляции где взять? Мы обсудили с Алексеем Рюриковичем и это, весьма сделав упор на профилактику и её меры.

Потом разговор незаметно перетёк в коридор, мы прошлись по этажу, профессор показал мне свою больницу, подчинённую ему ныне. Та состояла из трёх этажей – кабинет находился на втором, в правом крыле, – и была чистенькой и ухоженной, впрочем, как и любая другая уездная больница. Все они на мой взгляд были чем-то похожи: иногда громкие, но по большею частью тихие; белые, пахнущие порошками и спиртом.

Больница при университете была совсем другой – больше, шире, шумнее. Я вспоминал её, неспешно прогуливаясь по коридорам с профессором Смольным и слушая его рассуждения по нашему предмету, и радость поднималась в моей душе. Ах, как же всё-таки хорошо я себя чувствовал в подобных заведениях!

Вскоре мы вернулись в кабинет, осмотрев здешнюю аптеку на первом этаже. Дежурившая сестра милосердия почтительно поздоровалась с нами и прошмыгнула в коридор, чтобы не мешать. Это неожиданно сделало мне большое удовольствие. Со своими акушерками и фельдшером я за несколько времени – не буду лукавить, всего за полгода, – установил самые что ни на есть почти-приятельские отношения, не переходящие всё же границ дозволенного, но то почтение ко мне как к доктору, которое я увидел здесь, подняло во мне душную волну важности. Алексей Рюрикович, видимо, привык к этому и потому не замечал и принимал как должное, но для меня это было замечательное открытие.

В кабинете стояла приятная прохлада. Алексей Рюрикович прикрыл окно, сел за стол и подвинул к себе чашку остывшего чаю. Я сел напротив, приготовившись к разговору.

– Что же, Миша. Рассказывай, что ещё приехал. Знаю же, что не всё спросил и рассказал.

Профессор Смольный был не только моим преподавателем, но и фигурой, на которую я равнялся, будучи ещё студентом. Я, признаться, немного его побаивался – всё-таки он был именитым человеком! Но сейчас, когда мы уже стояли на одной ступени, гордо назывались врачами, вели практику, я чувствовал своё с ним единение, как и с каждым доктором.

Без каких-либо утаек я рассказал, что меня беспокоило, впрочем, опустив некоторые детали, то как отношение своего товарища к морфинисту, свои отношения к товарищу на фоне его отношений к морфинисту. Пускай я его и сто раз понимал и знал, что надобно сделать, но не имел морального права выдавать его тайну, пусть даже и в такой обстановке.

Профессор выслушал мой рассказ о препаратах и лечении, задумался и посоветовал мне справиться насчёт психиатрической больницы в соседнем городке, если в здешней не случится удачи. Он сказал, что здесь достойный стационар на пятнадцать коек, хорошие врачи, один из которых был его знакомый. Надписав записку к этому врачу, он подал её мне. Я убрал её в сумку и поблагодарил.

Мы ещё немного потолковали о житейских вещах, как дверь распахнулась, и в кабинет вошёл молодой человек в белом халате. Я было отвёл от него взгляд, но сразу же глаза мои нашли его снова.

У моей Аннушки были невероятной красоты рыжие волосы, отливавшие тёмной бронзою, и, пускай она и прятала их под платок, она ими гордилась. У молодого человека волосы были почти такие же, только более червонные, будто охваченные пламенем. Никогда я не видел такого цвету. 

– Алексей Рюрикович, прошу меня извинить, – подал голос доктор. – Вас Борис Михайлович ищет, дело у него к вам. Посчитал своим долгом предупредить.

– Спасибо. Это Руслан Андреевич, – пояснил мне Алексей Рюрикович, – наш доктор. С полгода здесь. Прекрасный и способный молодой человек, превосходно делает ампутации и блестяще справляется с рецептурными картами.

– Я всего два раза делал, – тихо отозвался Руслан Андреевич, явно не желая влезать в наш разговор, но вне возможности выносить, как его расхваливали на пустом месте.

– Два не два, – сказал профессор Смольный, – а сделали хорошо. Борис Михайлович в процедурной?

– Да.

– Провожу своего гостя и прибуду.

Руслан Андреевич окинул меня беглым взглядом, кивнул нам обоим на прощание и выскользнул за дверь. Тут я вспомнил, что ещё можно было узнать у своего бывшего профессора, и в надежде поднял взгляд.

– Алексей Рюрикович, – вкрадчиво начал я, – вы, поди, не знаете, собираются ли на мой участок кого посылать в грядущем году? Пишу в главную больницу с просьбою это дело разузнать уже который раз, а ответ мне всё тот же: «Будет». Так когда оно будет? Умаялся я, у меня приём весьма обширный, юный помощник был бы кстати. Да и опыту набраться бы ему не помешало, мне же рано или поздно надо будет кому-то участок передавать… 

– Не знаю, Миша. Может, и пришлют кого. Назначения нынче выписывают быстро, стараются рассадить земских докторов на более широкой территории.

– Так что же, не ждать мне никого? Прискорбно, прискорбно.

– Время сейчас такое, – туманно ответил профессор, рассматривая меня. – Мы вот Енисейского, ну, Руслана Андреевича, сняли с У…ского участка, нужен был нам человек с превосходным владением ножом – у нас доктор от тифа скончался. Первоклассный хирург был! Ну так что же, мы нашли. На его место молодого, но перспективного посадили.

– Вы бы ко мне тоже посадили кого, – гнул я. – Я бы обучил на своё место, приготовил молодого бойца, а сам в город, может. Скучаю я всё же по своей больнице, по нашей. Или, может, с вами останусь.

Говорил я честно. Пусть я и привык к своему участку, пусть и прикипел к нему душою, но я давным-давно выслужил свой участковый срок и был не прочь вернуться в город, активных намерений, впрочем, не выказывая. Может, я бы устроился обратно в ту больницу, где проходил практику в университете, где трясся над первыми своими случаями. В неё, в ту самую, куда от отчаяния пошёл работать за опыт!.. Ах как я был молод!

Многое было связано у меня с Москвою, тем городом, который так неотрывно присутствовал в моей судьбе столько лет. Возвращаться в него мне одновременно и хотелось – я истосковался по его длинным улицам и прошпектам, по шуму театров и плеску воды, по блеску его фонарей и широте ночи, которая куполом смыкалась над шпилями, – и не хотелось. По тем же причинам. Ещё потому, что слишком много воспоминаний ждали меня за поворотами, намёки и полутона выглядывали из окон.

Ах, далёкая моя, любимая моя Златоглавая… Случится ли нам снова свидеться?..

– Всё ж мне бы молодого кого, Алексей Рюрикович. Научу, чтобы один не боялся. 

– Все они, молодые, боятся и трясутся душою, а потом втягиваются и привыкают. Может, ежели удастся, похлопочу. Во всяком случае, постараюсь. 

– По себе могу сказать – привыкают! – рассмеялся я. Снова вспомнилось, каким нелепым я был поначалу, когда только кончил факультет и вынужден бы открывать приём. – Но как закинет судьба в глушь, да ещё и одного… Так надёжнее, со старшим. 

– Да не всем, Миша, не всем. Дорогому нашему Руслану год легко дался. 

– Да неужто? Это он вам сказал?

– Енисейский-то да, говорит много, есть за ним такая слабость, но и делает он тоже много, Миша. Бумаги на него все исключительно хорошие.

– Значит, отлично. Может, мы с ним ещё свидимся. – Я поднялся, поняв, что мои происки ни к чему более не приведут, и поискав глазами свою сумку. – Ну-с, пойду я, дорогой мой Алексей Рюрикович. Мне ещё надо в больницу заехать, справиться.

– Поезжайте, Миша. И смотрите, будьте бдительны с морфинистом. – Алексей Рюрикович сразу посерьёзнел. – Ежели что, пишите мне или коллегам на соседние участки, свезите его куда, не мучайте ни себя, ни его.

Мы распрощались самым приятным образом, и я, воодушевлённый и несколько озадаченный думами, сбежал по ступеням на свежую, пропахшую розовым воздухом улицу.

Мысли разного рода роились у меня в мозгу, волнуя меня. Вспоминая то страшное слово, эпидемия, я холодел внутри и мигом терял всякий запал, но потом я брал себя в руки, говорил себе, что врач должен держать голову холодной и всегда иметь возможность ясно мыслить. Думы мои немного омрачились – надо было решать что-то с этим чёртовым морфинистом, и с болезнями, и с больницею в целом. 

В городе я произвёл некоторые действия, которых требовало само моё существование. Помимо профессора и больницы, в которой я узнал, что стационар свободен и при наличии пациента, в любой степени помутнённости его сознания, его возможно поместить на содержание и лечение, я заехал в аптеку, по простым рецептам пополнить запасы моей больничной аптеки. Рецепты эти мы составили с фельдшером и акушерками – надо было восполнять убыль лекарств и препаратов, в том числе и дорогих, столичных и заграничных. Таких у нас было мало, но всегда надобно было иметь запас на случай чего.

В перечне прочего я отправил запрос в большой город, справиться о полагающемся мне – если полагающемуся вообще – количестве настойки лауданума. Я подумал, что неплохо бы иметь её под рукой, случай может представиться всякий. Также я выписал книг и атласов, зашёл в почтамт. Сам не знаю, откуда во мне нашлось столько энергии на все эти действия! Но чувствовать это было волшебно, я находился в состоянии, будто только что блестяще провёл сложнейшую операцию и благополучно выскочил.

Я ходил по городу весь день и, уезжая на извозчике до очередного, самого дальнего, пункта назначения, с удовольствием думал и хвалил себя. Будущее предо мною лежало чрезвычайно ясно, я даже сообразил некий план, которого намеревался держаться.

Прошёл весь день, прежде чем я наконец добрался обратно до станции. Почтовый поезд подходил медленно, до прибытия его оставалось часа два, и я имел возможность обдумать всё сегодня случившееся. Стоя на перроне в ожидании поезда, я грелся под жидким тонким солнцем и мечтал только о том, чтобы поскорее войти в свой кабинет.

Всё-таки, думать о чём бы то ни было мне совершенно расхотелось, и я стоял и жмурился под холодным неярким солнцем. 


***


Стоя на заиндевевшей весенней кашице из земли, льда и травы, я с упоением всматривался в стены своей родной больницы, оглядывал двор, дорожки, флигели и свою двухэтажную квартиру. После ухоженности уездной больницы меня встретили обшарпанные стены, скудота, первые признаки разрухи. Эх, но какое родное всё это было мне! Не было меня всего три дня, а какое впечатление по возвращению всё на меня оказывало!

– Алина Алексеевна! Анна Петровна! – позвал я.

Сани уже увезли в сарай, но на шум никто не выходил. Из дальнего угла двора ко мне помчался, гавкая так громко, будто гавкал в рупор, Полкан, едва заслышав лошадей. И принялся скакать вокруг меня, обивать меня хвостом, вставать на задние лапы, облизывать, не в силах более показать свою радость. Я пригнулся, потрепал его по голове, и собака запрыгала сильнее.

– Ну что ты, хороший? Соскучился? Ты мой хороший. Валерий Семёнович!

Никто, кроме Полкана, не отозвался на мой голос, и я сам потихонечку двинулся вперёд. Вот они, мои любимые стены, серые от времени, в которых столько всего случилось!.. Вот они, мои родные: лица, несошедшие снега, звуки и сам воздух!.. Солнце здесь такое же жидкое, холодное и блёклое, как и в городе, ничем не отличается ни небо, ни земля.

Покинуть это место? Оставить глушь и бедность… А что мне город? Только цивилизация! Да!..

Одной рукою прихватывая шапку, а другой удерживая сумку, я хлюпал ко входу в приёмный покой. Тут на крыльце из дверного проёма взметнулись свечным пламенем два белых платка – это выскочили на улицу мои акушерки.

– Михаил Юрьевич!

– Ах, боже мой, вы вернулись!

От звуков их звонких голосов у меня что-то предвкушающе затревожилось внутри, и я быстрее заскоблил к крыльцу. Анна Петровна остановилась на нижней ступеньке, приподнялась, замерла и будто приготовилась взлетать, так легко она стояла. Прижав руки к груди, глядела она так, как никогда раньше. Ах, как блестели её глаза словами и не передам! Мне показалось, что ещё секунда – и она бросится мне на шею.

– Попросите Оксану чаю поставить, да согреться мне чего вынести, – я улыбнулся, всматриваясь в любимые лица. – Продрог я.

– Мигом, Михаил Юрьевич, мы мигом!

– Вы заходите, сейчас сообразим, – сказала Алина Алексеевна и, радостная тихою скромною радостью, которая просвечивала на её лице, повела меня внутрь.

– Надеюсь, пока меня не было, оказий не случилось никаких? – поинтересовался я, развёртывая шерстяной платок, который был обёрнут вокруг моей шеи. Несмотря на весну, ветер был в наших просторах пронизывающий. 

– Пока нет, – сразу же ответила Алина Алексеевна. На её лице застыло странное выражение, то ли облегчения, то ли наконец обретённого спокойствия. – Детей дифтеритных только двое было. Справлялись тут без вас.

– Значит, я вам тут отнюдь не нужен? – пошутил я.

– Нужны-нужны, куда мы без вас!– отозвалась Алина Алексеевна, хлопоча в сенях. – Вы подите к себе, вам уже приготовлено всё. А потом спускайтесь, всё и готово будет!

В хорошем настроении я отправился к себе на квартиру, переоделся, наконец скинув так мучавший меня тяжёлый тулуп, и принялся раскладывать сумку. Что-то – выписки и запас некоторых препаратов, полученных мною в городской аптеке, – надо было отнести в больничную аптеку, что-то передать фельдшеру и акушеркам. Я с наслаждением натянул чистую рубаху, щёлкнул подтяжками и надел жилет.

Спускался я уже благоухающий и довольный. Ах, какое моё счастие вернуться на свой участок! Да, пусть он и приносит мне множество страху и бед, но если не я, то кто их примет? Кто встанет лицом перед целостию народа, кто будет сражаться с неуёмной силой, называемой болезнями? С этими мыслями я вышел во двор и вгляделся в лесистый горизонт за заборчиком с одной стороны и в пустынный горизонт со стороны бездорожья – не видно ли качающегося во тьме фонаря, не едет ли кто?

Никто не ехал, и хорошее настроение моё укрепилось окончательно.

Впрочем, это случилось ненадолго. Едва мы с акушерками и фельдшером сели, едва Валерий Семёнович повернул краник самовара, как к нам влетел сторож и выпалил: «Там! Приехали!».

– Да что ты будешь делать!

– Я посмотрю, а ты сиди, Михаил Юрьевич. – Фельдшер поднялся и последовал за сторожем.

Через пару минут он показался снова, забрал Алину Алексеевну и, обронив «нога переломлена, справимся», ушёл. В коридоре вскоре послышались крики – это орал мальчишка с переломленной ногой.

Мы с Анной Петровной секунду послушали и, решив никуда не ходить – наши товарищи должны были справиться, – встретились глазами. Я тотчас обратил всё внимание на акушерку. Мне хотелось быстрее разузнать всё, да и к ней у меня был особый разговор.

– Что морфинист? – без лишних изворотов спросил я, хотя спросить мне хотелось несколько вовсе другое. 

– Так же.

– Все мои указания соблюдали? – я отхлебнул чаю, всё же невольно прислушиваясь к тому, что происходит за стеной. Там колыхались голоса, но всплесков их я не слышал. Внутренне я уже готовился бежать помогать, но было, право, очень неохота – я послал ввысь просьбу, чтобы там справились и без меня. – Изменилось ли состояние?

– Всё по-прежнему. Он в большом беспокойстве, тоскливый нынче, раздражительный, ослабленный. Наступает странный период тревоги памяти. Хорошо, что затемнения сознания и галлюцинации давно прошли.

– Я теперь знаю, что он пропадёт, если не уедет. 

– Да, Михаил Юрьевич. Правы вы. Что ж теперь делать-то, ой… Я, знаете, с ним разговариваю, обо всяческих пустяках. Иногда он отвечает, даже старается поддерживать беседу. Старается, глупый. – Анна Петровна принялась щипать складку на платье. – Не понимает иногда, об чём я ему говорю, не понимает вовсе. 

Мы с Анной Петровной тихо переговаривались об этой теме ещё весьма долго. Я извинился, прижал её пальцы к губам, а она простила меня – я ей не особенно поверил – за тот разговор, но нет-нет да и вспыхивал в её глазах огонь упрёка. Я доверял своей акушерке, она оказалась более полезна в этом деле, чем Валерий Семёнович, которого изначально я планировал в это дело вводить одного.

Но извинился я не поэтому, ах боже мой! Стыдно стало перед нею, перед Костей, перед собою. Ах, женщины! Страшные, удивительные существа! Сколько жизней зависят от вас!.. И моя в том числе.

Ох не думал я, как повернётся жизнь моей больницы! Так если подумать – кто мог действительно Юрию помочь? Я, доктор, отхаживающий его и пытающийся отвадить от этого растворимого демона, или другой доктор, тот, что первый столкнулся лицом к лицу с опасностью и принял весь удар, оступившись несколько раз на узкой неясной тропке излечения; фельдшер, неотрывно следящий за ним, когда его выпускали на улицу, да караулящий у двери, чтоб не сбежал, когда я проводил особо долгие осмотры? И наши акушерки, медсёстры, чудные создания! Анна Петровна смогла перевернуть моё лечение напрочь! Не думал я, что одним женским словом можно ворочать такие камни, как неотёсанная душа морфиниста, прежде, по-видимому, не знавшая женской ласки.

Как много сил и времени мы положили на это дело! А Костя!.. Он – сколько? Через какие трудности мы пробивались, чтобы девичья рука единым мановением облегчила нашу участь!

Будет ли результат от наших стараний?

Болезни психики и нервов были мне чужды и незнакомы, я был более сведущ в простых вещах – в физических недугах, хирургии и даже в акушерстве! Но смогу ли я побороть хотя бы на малый шажок такую страшную вещь? Узким специалистом по части душевных болезней я не был, всего лишь имел о них представление. Ах, было бы чудесно иметь под боком знающего человека, чтобы он помог, чтобы направил!.. Вскоре у нас так и случится, только не он к нам придёт, а мы к нему!

После чаю я отпустил свою медсестру и сходил проверить пациентов, обошёл приёмный покой, заглянул в стационар. Всё было спокойно, насколько это могло быть, что не могло не радовать моё сердце. Я подхватил у фельдшера доканчивать приём, встроился в привычный ритм.

Ближе к вечеру я зашёл и к Юрию, отметив его прежнюю бледность и слабость. Проводя осмотр, я уделил внимание следам на исколотых руках и бёдрах – заражения так и не пошло, но я думал не об этом. Как бы он не подхватил мучительную кожную болезнь! Она может начать проявляться не сразу, и не угадаешь, есть она или нет. 

– Выпущать будете? – буркнул Юрий, одёргивая рукава рубахи. – Мне уже лучше. Мне бы скоро в город, выдача назначений начинается.

– Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне положительно смешно, что вы это говорите, Юрий. – Я смотрел на него и видел ненависть в его чёрных глазах. – Вы же сорвётесь, как только представится возможность. У вас не хватит сил справиться самому.

– Много т вы понимаете…

– Я переведу вас в клинику в городе, надо будет устроить вас туда в самое ближайшее время. Ваша болезнь должна лечиться более основательно, с применением, скажем так, широкого арсенала и возможностей, которые мы тут не имеем.

Юрий заметно сник, отвёл глаза и вся его ненависть будто мигом поутихла.

– Поймите, – продолжал я, – там вам помогут. Эта вот самая наша больница – это просто смешно! Мы сделали всё, что смогли. Не в клетку же вас запирать, в самом деле. К тёплой весне уже будете там, полежите, полéчитесь. Константину Петровичу я письмо напишу, он вас свезёт, если надобно.

– Ай-йсь… – отмахнулся Юрий, резко помрачнев и скривив губы. – Вы отвезите. К чёрту Константина Петровича.

Эту простую фразу я обдумывал, выходя на порог флигеля и запирая дверь. Что-то не давало мне покою, голосок в голове настойчиво пел, что надо бы узнать у Кости, что стряслось – дело было нечисто, странно.

Я пробежал на второй свой этаж, вытащил лист бумаги, перо с чернилами, и принялся составлять Косте записку. Когда я уже собирался запечатывать её, то услышал на дворе лай, глухой топот пробежавшей по дорожкам акушерки, и потом на первом этаже залязгала печная заслонка и зазвенел голос сторожа.

Часов было одиннадцать, может, позже. Керосиновый фонарь у дверей больницы светил необычайно ярко и жёлто, и я летел на его свет, как мотылёк. Меня уже ждали.

Валерий Семёнович распахнул двери, и в комнату вплыла женщина с кульком на руках. Я взмолился, чтобы это был не дифтерит, мне страшно не хотелось, чтобы подтверждались самые страшные наши предположения. Может, у ребёнка простой жар или очередная детская болезнь?

Я услыхал слабый прерывающийся свист из кулька, и пот потёк у меня по спине. Пока женщина, беззвучно плача и дрожа, разворачивала платок, в который был закутан ребёнок, я понял – и это осознание озарило комнату словно вспыхнувшая лампа-молния, которую выкрутили на максимум, – что это именно то, чего я так боялся.

– Сколько дней ребёнок болеет? – рявкнул я, усаживая слабенькую девочку – это была девочка лет трёх – на стол.

– Четыре, господин доктор.

– Да что ж вы все тяните так долго?!..

Как и в прошлый раз всё померкло у меня перед глазами. Картина предстала передо мною как она есть – детей начинает косить, косить страшной болезнью.

У девочки на горле втягивались ямки, лицо наливалось странною краской, она хрипела в попытках глотнуть воздуху. Я понял и оценил эти все симптомы и решил делать интубацию.

– Ждите в коридоре. Вон, я сказал! Да что же такое! Вон!

Пока мы всё подготовили, я успел вспомнить и советы профессора Смольного, и то, что я читал в книгах, и то, что слышал в практике своих коллег о подобных случаях и их последствиях. Я вымыл руки, схватил трубку с утолщённой головкой и шагнул к девочке.

Довольно быстро мы закончили операцию, передали ребёнка мамаше, сделали необходимые указания ей, как отлучившийся было Валерий Семёнович явился к нам в покой и мрачно бросил:

– Ещё кого-то везут.

– Да боже ж ты мой! – воскликнула Анна Петровна и побежала в коридор.

Уже чувствуя что-то нехорошее, я снова вымыл руки и приготовился ждать, не оставляя своих мыслей. Неподъёмное чувство беспокойства точило меня изнутри, и оттого ожидание делалось длинным и страшным. 

Привезли нам действительно детей с дифтерийным крупом. Увидев одного ребёнка, я по-настоящему похолодел, даже кончики пальцев закололо: тот был уже мёртвый, задохшийся. Он не шевелился, мягкий и податливый, точно свечной воск; его синюшное лицо и шея выделялись из сплошной красноватой черноты платка. Мать его и бабка всё причитали за нашими спинами, оттесняемые в коридор фельдшером, пока мы трахеотомировали первого, ещё живого.

Не первый раз у меня умирали пациенты, но первый раз мне привозили уже мёртвого, да ещё и ребёнка. Я словно находился в каком-то пузыре всё время операции, всё время, пока мыл руки и разговаривал с матерью – скорее пытался привести в чувство. Её или себя, я так и не понял.

Мать истерично разоралась, подвывая, – бабка вторила ей с поразительной громкостью, – и увезла трупик, когда поняла, что мы бессильны.

– Что же творится!.. – тихо промолвила Алина Алексеевна. Она была бледна, тонкие вывалившиеся из-под платка волоски прилипли к вспотевшему лбу.

– Пропадём мы вскоре, коли так будет продолжаться. А оно продолжаться будет, – задумчиво отозвался я, размышляя над тем, сколько детей помрёт в ближайшее время. – Вы знаете, по губернии эпидемия катится же. 

– Да вы что! – ахнула Алина Алексеевна, прикрывая рот ладонью. 

– Да-а. 

Я сел за стол, акушерки аккуратно присели рядом, готовые слушать. Валерий Семёнович появился за их спинами неслышно, словно призрак. 

– В городе мне об этом поведал мой профессор, тамошний главный врач. Плохо дело…

– И что же делать? Неужели ничего… никакого средства нет?

– Ах, Анна Петровна! Если б оно было, так не привёз бы я его, по-вашему?

– Извините, вы правы. 

– Так что, – я хлопнул ладонями по коленям, – будем готовиться к худшему. Первые дети уже пошли, сами видите. 

– Что же ваш профессор? – поинтересовался Валерий Семёнович, успокаивающе похлопывая Алину Алексеевну по плечу. Она схватилась за его руку да так и замерла. 

– Сыворотка нужна. Делают её, где-то. А нам – ждать. 

«“Ждать” – какое дурное слово! И сколько в нём ужасу и томительного ожидания!» – подумал я. 

Мы разошлись по своим флигелям. Молча и тихо, словно были друг другу чужими.

Ночь была страшная.

Я едва уснул, наполненный всеми знаниями, которые свалились на меня за последний месяц, и всеми лицами, что я успел увидеть, и снились мне синюшные горла, белая круговерть и шёлковые реки. Снилось, что везут меня куда-то по бездорожью, то ли на роды, то ли на лихорадку, и почему-то в большой-большой город, и почему-то на нищенских, едва живых крестьянских полозьях.

Утром, перед тем, как начать приём, я отправил два письма: первое Косте – его я переписал, а то, что написал вечером после похода к Юрию, кинул в печку, – и второе профессору Смольному.

Костю я предупреждал, что в ближайшие дни начнётся наш главный кошмар, и советовал срочно писать профессору Смольному в уездный город, чтобы тот назначил ему на участок сыворотку, если он этого ещё не сделал. Также я уведомлял его, что подыскал место в больнице и собираюсь отправить туда Юрия в ближайшие дни.

Алексею Рюриковичу, в свою очередь, я писал с тем же – с просьбой как можно скорее выписать на мой участок некоторое количество ампул противодифтерийной сыворотки, как только таковые будут в ближайшем ведение.

Я не знал, сколько придётся ждать: ведь не сразу же мне её довезут! Это же надо получить её в уездный город из главного пункта – из столицы ли или из земства, мне было неизвестно, – потом развести по уездам и участкам! А это ехать часы и дни по страшному бездорожью, размытому начинающейся весной… А сыворотка в земство не сама собою попадает!

Эх бы написать да узнать, что же творится там, в дальнем чудесном крае! Вот если бы было невероятное средство, чтобы с помощью него мгновенно передавать письма – даже в уездные города! – цены бы ему не было…

Мечты мои, пока я думал и писал, были туманны и вряд ли когда-либо в будущем осуществимы, но думать мне об этом было одно сплошное удовольствие.

Приём я вёл с постоянным страхом, что снова привезут детей, больных, задыхающихся или уже мёртвых. Занятый этими мыслями, я сам не заметил, как пролетел день, как я вычистил с десяток гнойников, смазал несколько глоток лечебной мазью, произвёл несколько выправлений вывихов и принял порядка двадцати человек по общим жалобам.

Часы вообще полетели со страшной скоростью – я не заметил, как начал сходить снег. Весна была робкою, осторожною, входила в мир исподволь. 

Когда на мой участок пришёл ответ из больницы уездного города, я оперировал опухоль на бедре. Случай это был тяжёлый, я внимательно вглядывался в ткани, двигал их пинцетом, острым ножом сёк плёнки, которые держали опухоль, и не знал, что письмо пришло. До него я смог добраться только вечером, когда приём кончился. В этот день ко мне приехало шестьдесят восемь человек – в некоторые дни бывало и больше, редко когда приём доходил менее, чем до шестидесяти человек, поэтому я стоически нёс свой долг.

Едва ли не каждого второго я предупреждал о страшной детской болезни, стращал как мог, лишь бы детей везли ко мне на осмотр – малейший кашель должен был послужить причиной и сигналом. Я пытался вложить в головы крестьян мысль, что простая заложенная глотка может стать последним, что их ребёнок почувствует, и не стеснялся в выражениях, бил и сёк словами, лишь бы меня послушали. Но не просто послушали – а услышали.

Слова мои, кажется, производили в крестьянах действие совершенно противоположное: они пучили глаза, будто я сказал им, что сейчас зарежу их, крестились как заведённые и кивали, лишь бы я прекратил свои речи. Некоторые просто недоверчиво косились на меня, будто я желал им худшего. Так же курица косится на человека, когда тот заходит в её обиталище. 

Детей ко мне, ясное дело, никто не вёз.

«Да, неучёность какая, – похоронно гудел голос у меня в мозгу. – Сам-то не учён, а других учишь. Эх, ты, эскулап!» Со своим подсознанием я бороться не имел сил, но трясся со страху каждый день. Давно мне не было так плохо на родном участке.

Стыдно признаться! Трясся от страху точно выпускник, боялся того, что мне могут привезти, боялся снова увидеть синюшную мраморную неподвижность. Эта мраморность была моим кошмаром!..

Вскоре дифтеритные плёнки у самых маленьких мы начали отсасывать. Это было чрезвычайно опасно, риск заразиться самим вырастал невероятно, но это был один из доступнейших способов справиться, пускай и ненадолго, с этою напастью. Каждый раз, приготовляясь к отсасыванию плёнок, я думал, что же будет, если я занесу себе заражение и помру, так и не дождавшись сыворотки.

Но мне пока везло.  

Я пошатывался от усталости, снимая халат, и едва ли мог что-то соображать, но соображать было нужно.

– Ну и дела…

Распечатал и прочитал письмо я у себя в кабинете. Ответ мне пришёл от Алексея Рюриковича. Тот писал, как и всегда, кратко и по делу:


«Михаил,

Сыворотку ждём. Как только получим, направим в ваш уезд по участкам. Ждите и боритесь пока посильно.

Проф. Смольный».


– Замечательно, – мрачно заключил я. – Пока дождёмся, сами тут помрём. 

Неприятное чувство поселилось у меня в сердце, мне сделалось противно и мерзко, когда я отложил листок, а ехидный голос в мозгу запел, что вот и настал конец всем моим надеждам. Мне захотелось убежать подальше, я сидел и проклинал себя, свой участок, свою беспомощность, крестьян и чёртову болезнь, которая неслась по деревням, как чудовищной силы ветер. В задумчивости я потянул себя за волосы.

Прежде чем браться за решение этого всего, надо было разобраться с морфинистом. В раздумьях я просидел у себя в кабинете с полчаса, то и дело подкручивая туда-сюда керосинку.

Ехать в город мне решительно не хотелось. Вот так всегда и бывает: я уеду, а в больницу повально хлынут дифтеритные дети. Мамаши кричат, плачут, отовсюду хриплый свист да тошнотворное булькание… Нет, нельзя этого допустить.

Я встал и направился вниз.

– Валерий Семёныч, – сказал я, зашедши в фельдшерский флигель и обнаружив его со сторожем; они раскладывали карточки домино. С уличного холоду я попал в натопленную комнатку, контраст защипал мне щёки. – На два слова поди.

Мы отошли к печке. Я обдумывал, с чего начать, как лучше поступить, и в задумчивости жевал губу.

– Слушаю.

– Знаешь, скоро морфиниста в город везти надобно. Управишься пару деньков без меня, пока мы с кем-то из наших девушек его устроим?

Валерий Семёнович замялся и нахмурился. Я понимал, что его не радовала перспектива оставаться на участке одному, когда по деревням и сёлам покатилась дифтерийная хворь и каждый день привозили больных детей, и про себя малодушно радовался этому.

Мне, будь я тоже лишь фельдшером, тоже не хотелось бы такой ответственности, ведь куда проще, когда не на твоих плечах лежит всё бремя мира. Один бы он не остался, потому как кого-то из акушерок я бы ему оставил в помощь, не всё же в одиночестве тянуть эту ношу. Не спросить его я не мог, потому как решал вопрос серьёзно: я также рассматривал вариант отправить его. Он – мужик толковый, не глупый, не пропадёт и всё сделает как надо.

– Михал Юрч… не могу я так.

– Это почему же?

– Так привезут дифтеритных детей, как я их без должных способностей буду лечить? Я, извините, фельдшер, по-вашенски я не учён.

– Понимаю. Сам боюсь повала здесь после своего отъезда. – Я искоса глянул на сторожа, взгляд мой прошёлся по половичкам и вязаным салфеткам. – Ежели дам все бумаги, скажу, кому и что передать – сделаешь? Свезёшь? Морфиниста уже нельзя тут держать, мы ему боле не поможем. Лечить его надо, а не… очки втирать.

Внутренне я съёжился, застыдился этого вырвавшегося выражения. Почему, зачем я это сказал?.. Никого мы не обманывали – кроме, разве что, себя, – но помочь и правда больше не могли. Чем дальше это заходило, тем бессвязнее я говорил. Надо было принимать решительные меры. Я расправил плечи.

– Надо бы, Михал Юрч. Надо бы везти. Справлюсь я. Но не хочу, чтобы вы уезжали, потому как вы можете справиться с детьми и их болезнью, да и со всем остальным, а я, повторюсь, фельдшер, многому не обучен. По-врачебному.

– Значит, будем собирать, – вздохнул я.

Так мы с Валерий Семёновичем и порешили. На второй день, рано утром, он и Анна Петровна, собрав всё необходимое, посадили морфиниста в сани и укатили с ним в неизвестную даль.

Своим помощникам я дал все указания в точности. Валерий Семёнович был подробно введён в курс дела, получил маршруты и направления, потом я объяснил всё и акушерке, но уже с деловой стороны.

Анну Петровну я подробно проинструктировал, какие бумаги, кому и куда передать, что и кому сказать, у кого и что спросить, у кого какую бумагу взять и мне свезти. Глаза у неё блестели от нервов и страху – боялась моя верная медсестра ехать в даль, боялась наплошать.

Я вышел на крыльцо проводить сани. Алина Алексеевна укладывала в них сумку со всем необходимым. Воздух был холоден и свеж, от него всё светлело у меня в памяти. Анна Петровна, робея, стояла рядом со мною и чего-то ждала. На прощание я сжал рукав её полушубка и шепнул так, чтобы не услышал фельдшер, который выводил из флигеля морфиниста и сажал того в сани: «Храни вас бог, Аннушка. Поезжайте и возвращайтесь».

Волосы её были убраны под тёплый платок, она стояла передо мною, похожая на куклу, которых рисуют на почтовых открытках – маленькая, румяная, в юбке с узорчатой каймой. Анна Петровна – «Аня», – отстранённо подумал я, – посмотрела на меня как-то по-девичьи ясно, опалила меня взглядом своих светло-карих глаз и убежала к саням. Я ещё долго потом думал, что же значил этот взгляд, но так и не пришёл ни к какому решению.

Мы с Алиной Алексеевной стояли на крыльце, наблюдая, как отходят и постепенно пропадают из виду сани. Они пятном ползли по серому снегу, становясь всё меньше и меньше, ветер шумел голыми ветками деревьев, а небо было низкое и молочно-мутное. В душах у нас с акушеркой было тревожно и боязно, но мы стояли на ветру и смотрели, как постепенно тают вдалеке сани, сначала становясь точкой, а потом исчезая вовсе.

Положительно неизвестно, что ждало наших товарищей там, в уездном городе и больнице. Но я был уверен, что они справятся.

– Ну-с, Алина Алексеевна, – сказал я, когда на горизонте больше никого нельзя было углядеть. – Пойдёмте выпьем чаю. А потом и приём начинать.

– Успеется, Михаил Юрьевич. 

С Алиной Алексеевой, старшей медсестрой и акушеркой, мы повели приём вдвоём. Конечно, было труднее, но мы справлялись. В особо тяжёлые дни – последние два – нам помогал и сторож: обычно он заводил приезжающие сани и телеги и направлял крестьян в приёмный покой, но теперь, в эти четыре дня, когда мы остро почувствовали нехватку наших верных товарищей, он ещё и записывал людей в книгу в приёме и в целом вёл запись. Ах, как я радовался, что сторож у нас знал грамоту!..

Сон у меня совсем поплохел, я засыпал, едва мне предоставлялась возможность. Я мог уснуть даже за столом, так я думал. Казалось, что стоило моей голове коснуться подушки, как я сразу же проваливался в холодно-острый зыбкий сон. Я мёрз катастрофически сильно, при любой возможности жался к огню. Алина Алексеевна жалостливо смотрела на меня, пробуя мой лоб ладонью. 

Я перестал есть, проглатывая за завтраком или перед сном пустого чаю, изредка с вареньем, и всё, что я видел, было – крючки да зонды, блестящий металл инструментов, белые простыни, глóтки, серные пробки, собственные дрожащие руки, в крови или йоде, рецептурные бланки, гной и грязь, пустые глаза крестьян, которым я втолковывал о важности лечения.

Это делалось положительно невозможно, и я с пилящей сердце тревогою ждал, когда же вернутся Валерий Семёнович с Анной Петровной. Какие вести они принесут?..

Третьего дня, как морфиниста увезли в больницу, с раннего утра ко мне приехали штуки три саней. И я возрадовался – вы представляете, обрадовался трём полным саням ранним утром! – потому что мне привезли детей. Не больных, но кашляющих, вполне себе здоровых.

Я принялся осматривать каждого с особым тщанием: заглянул в глотку, выискивая покраснения, плёнки или хотя бы гнойники, выслушал грудную клетку, ощупал шею и все важные узлы, параллельно расспрашивая мамаш о здоровье и дне детей.

Одного ребёнка мы с медсестрой в срочном порядке повели в малую операционную и ватным тампоном вычистили тому горло, сняв начавшие формироваться плёнки. Операцией это назвать было сложно, это была лишь манипуляция над пациентом, но провели мы её первоклассно. Я подозревал, что и у остальных детей тоже в скорости могут появиться первые признаки болезни – снижение аппетита, вялость, затруднённое глотание, головные боли и слабость, и прочие известные симптомы, – и потому строго настрого наказал привезшим детей матерям следить за детьми. «Иначе, – говорил я, – задохнутся да помрут. Чуть что, сразу везите ко мне, буду лечить».

Крестьяне в своей массе были неучёные и пугливые, и бывало, что некоторых я не видел неделями, хотя говорил непременно явиться ещё раз. «Ну и пожалуйста, – злорадно думал я, заворачивая бинт на очередном больном или вымывая с рук остатки йоду. – Никто вас не заставляет. Помрёте, да и бог с вами». Потом мне становилось совестно, а затем я снова делался зол, и ситуация оставалась как она есть. 

Были и чересчур добросовестные люди – они были единицы среди этого чёрного густого моря, – которые возили своих детей едва ли не каждый день «на смотр дохтуру», чем весьма меня утомляли. С одной стороны это было хорошо – я мог непосредственно сразу наблюдать маленького пациента и мгновенно отмечать малейшие признаки зарождения болезни, а с другой стороны – меня, и так устававшего от бесчисленных людей, едущих ко мне нескончаемым потоком, раздражали эти бесполезные поездки.

Для чего, скажите на милость, мне видеть глотку ребёнка каждый день? За сутки там ничего не появится, разве только он побывал в каком-нибудь рассаднике недугов и получил какую болезнь. 

Не обходилось без того, чтобы наши юные пациенты не доживали до больницы вовсе или умирали, так не доехав. По сёлам и деревням покатилась волна, которая постепенно утаскивала детей, и к нам отказывались ехать.

Первыми выкосило самых маленьких. Об этом я узнавал на приёме, если какая-то словоохотливая бабка решала вдруг повыть. Я был в отчаянии.

Сыворотки у нас ещё не было, её не получили даже в уезде, чего говорить о наших крошечных участках. Поэтому я предпринял попытку взять эту бурю под свой непосредственный контроль: я написал профессору Смольному, когда же всё-таки поступит хоть весточка из далёкого города!.. Сил ждать больше не было, надо было что-то делать, большего количества детских смертей мне не хотелось, они меня ужасали, я был близок к тому, чтобы самолично сесть в сани и делать объезд каждой деревни.

– Тёмный народ! – восклицал я в перерывах между пациентами, когда Валерий Семёнович заглядывал ко мне справиться. – И ведь почти каждый! Что же с ними делать!

– Ума не приложу, Михал Юрч.

– Как объяснить им, что вся эта антисанитария и скученность их жизни только усугубляют проблему?! Да, образования не хватает! Поздно начали просветительскую деятельность, люди не привыкли!

– Да, Михал Юрьич, верно говорите. Да что ж поделать, хорошо, что начали. Это ж вы представьте, что бы сейчас творилось без нас с вами? Пришёл бы конец российскому крестьянству!

Мы с фельдшером шагали по коридору флигеля, проверяли лежачих, лихорадочных, оперированных и тяжёлых больных, затем шли кто куда. Он – проверять приём и очередь в нашем небольшом предбаннике, я – к себе на квартиру, переменить взмокшую до невозможности рубашку.

Жизнь понеслась мимо, как ветер в поле, я начал очень остро ощущать её быстротечность и крутые повороты. Ко мне перестали возить маленьких детей, они схлынули из приёма незаметно, но жутко для меня. Неужели началось?

Я едва сидел на месте, мне хотелось прыгнуть в сани и – пусть это заняло бы даже месяц! – поехать по деревням да сёлам. Писем мне всё не было, почтовые телеги к нам не шли, новостей от внешнего мира не было.

О, моя больница! Мы были замурованы в бесчисленных вёрстах, снегах, земле и страхе, замурованы на этом крошечном участке, который один принимал на себя весь удар!..

Интересно, как там справляются остальные мои неизвестные мне коллеги? А Костя? Что происходит у него, везут ли к нему детей? Везут ли хоть кого-то? Я задавался этими вопросами, но не писал ему, то ли малодушничал, то ли не хотел отвлекать, то ли не хотел слышать ещё более худшие слова, сам не знаю.

Решительно мне было известно одно: эпидемия всё же по губернии покатилась. Несмотря на все мои – наши – надежды, опасения и ожидание благополучного исхода.

Пока я резал, щупал, тампонировал и обтирал, мою голову не покидали безрадостные мысли. Плохо было наше дело. А как там в далёкой больнице поживает морфинист? Я надеялся на лучший для Юрия исход. Всё-таки, ему должны были помочь, он был способный и сильный малый, кажется. Потом я беспечно выбрасывал эти мысли из головы. Морфинист более не был моею проблемой, пусть этим занимаются другие. Я свою ношу вынес, моё время кончилось. Всё! Теперь, дорогие коллеги, это ваша забота, а я буду тут, в своей родной глуши, спасибо пожалуйста…

Обычного приёма ко мне шло человек крестьян столько же, сколько и обычно, порой доходило до девяноста в день. Иногда я был нужен в поместьях и имениях, и меня увозили на осмотры, лихорадки, травмы, тяжёлые лежачие болезни и прочие несчастья к почтенным господам и дамам, и я, внутренне холодея, с важным видом шаркал по половичкам и паркету, поправлял цепочку часов на жилете и ставил диагнозы и лечение.

Бывало, меня увозили на роды в какое-нибудь глухое село за десять вёрст, и мы с акушеркой тряслись в телеге, со смиренным спокойствием ожидая своей участи. На одном таком случае я задержался: после того, как уверил главу семейства, что всё в порядке и его жене с младенчиком ничего более не угрожает, я отправил акушерку ухаживать за роженицей, а сам навязался осмотреть детей, «евойных» и соседских. Я был поражён, в глазах у меня позеленело, захотелось схватиться за волосы.

И поражён я был не бедностью и невозможною грязью, а другим, другим совершенно! Дети бедненько лежали на лавке, прикрытые какой-то тряпкой, и тихо-тихо похрипывали. На мои вопросы, почему не привезли на осмотр – они же больны, они же задыхаются, у них горло забито плёнками! – отец семейства, тучный лысоватый мужичишко, хмуро ответил: «Резать не дадим. Пущай уж так помрут, а не с ножа». Я пытался уговорить его дать мне их хотя бы осмотреть, но мужик был непреклонен. Я оставил акушерку ухаживать за роженицей, а сам, словно в тумане, уехал в больницу. Делать там, в этой избе, мне было больше нечего.

А больница моя по-прежнему жила. 

– Алина Алексеевна, сколько? – простонал я, пошатываясь у стола.

– Ещё двое, – так же жалобно отвечала мне старшая акушерка, обтирая руки грязной тряпкой.

– Задóхнутся, как есть задóхнутся, не успеем, у меня не хватит сил… – бормотал я то ли вслух, то ли про себя, и совсем не понимая, слышат меня или нет. – Скорее, ну?.. Тампоны, вата, раствор?.. Несите. Всё несите. 

Кошмар моей больницы продолжал жить. Тех дифтеритных детей, которых привозили к нам, мы, бывало, не успевали принимать. На левой руке у нас приём обычный, куча народу, которому нужно переменить повязки, получить капли, спросить про больной бок или ногу, а на правой – дети.

На неделе уже дважды случилось то же: нам привезли, а мы не успели. От этого во мне сделалась страшная перемена, которую я всё никак не мог в себе понять. Все мы становились пугливее, ждали чего-то, надеялись. 

Дни бежали, я гнался куда-то, за чем-то, от чего-то. Мою больницу мыли косые дожди, становясь ото дня ко дню всё сильнее и безжалостнее. Я перестал холодеть при виде саней и телег с детьми – знал, что привезли уже мёртвых или с едва теплящимися жизнями. И действия мои дальнейшие мне были привычны до омерзения. 

«Каким чёрствым я стал», – размышлял я, прежде чем поздней ночью уложить голову на подушку и провалиться в неспокойный, совсем не радостный мне сон.

А потом встать утром и начать новый день в этом ужасающем круговороте. 


***


В окна мне ещё долго бился дождь, градом обстукивая хлипенкий подоконник, земля стала мягкой, травка, и без того жухлая, будто помелела. Потом снова ударили заморозки, и всё подсохло, схватилось. Вдалеке тянулся взъерошенный лес, где-то за ним раскинулись сёла и деревни, причина моего неспокойного сна.

Впервые за долгое время я подхватил насморк и потому ходил вялый и неспособный. Лицо мне приходилось прикрывать марлевой маской. В ней я выглядел как манипулятор с картинки из университетского учебника, где была показана операция в анатомическом театре: все в белом, высокие, далёкие и серьёзные, торжественно воздевающие руки, щипцы, крючки к сияющему куполу…

Впечатления последних недель ложились мне на душу одно за другим, я склонялся над очередным больным, температурными глазами всматриваясь в его кожу.

Вот мужик, у него переломлена рука в нескольких местах. Кость раздроблена, осколок выглядывает сквозь порванную кожу, локтя нет, рука почти что оторвана. Что прикажете делать?! Коли было б по простому, я бы руку собрал, но тут другое дело. Осколки и кусочки мелкие, мы такого не соберём, надо ехать в город! Мужик орёт, клянёт и меня, и фельдшера, и свою лошадь на чём свет стоит. Я развожу руками. 

Вот женщина, у неё мучительная кожная болезнь – сыпь на руках. Своим усталым умом я понимаю, что надо выписать ей мазь, наказать не мочить рук ни в коем случае. Но женщина говорит, что мытьём и стиркой по деревне зарабатывает лишнюю копейку в семью или пяток яиц или картошки и дéла бросить не может, потому как детям надо есть. «Жить не на что, господин доктор».

Вот мужик, завернул к нам проездом, как сам и признался. «Баба тама больна, помирает, заетьте, господин доктор», и я садился в телегу, навьюченный сумкой, и трясся в неведомое мне село. Как приеду, бабы нет, её все искать, а она у колодца, набирает воду. Я смотрю на всех уставшими глазами, уже неспособный даже раздражиться от того, что меня вызвали чёрт знает куда чёрт знает зачем.

Май был прохладен и пуст. Я позволил себе маленькую слабость лишь единожды, в середине месяца: рюмка наливки, фотография в рамке, дрожь души и бремя памяти. Минут пять я повертел в пальцах кулон на цепочке, опрокинул в себя рюмку. Глубоко вздохнул. Плохо мне было так, что хоть плачь. Я бы и дал волю слезам, если бы не зачерствел так.

Душевных болей было допускать положительно нельзя, ни в коем случае нельзя было отвлекаться! Нет! Только не в эту жуткую пору! О себе можно подумать и пострадать потом, сначала решить вопрос с больными!

Моё положение представлялось мне весьма странным. Всё, чего я хотел, это помочь больному, вылечить его и выпустить в тот мир, к которому он привык. Душевное спокойствие моё было в шатком, тревожном состоянии.

Так и меняются люди! Постоянный приём, отсутствие нормального сна, вот они – главные виновники моей хандры.

Я думал, что страшные дни были, когда ко мне привозили задыхающихся или мёртвых дифтеритных детей, но оказалось, что самое страшное было не это.

В один день, когда вся моя больница дышала истеричным отчаянием, когда коридор был переполнен, а во дворе стоял пяток саней, я понял, что у нас более нет трубок. Ни с утолщёнными головками, которые мы использовали для интубаций, ни обычных, которые использовали при трахеотомировании.

У нас просто не было средств, чтобы помочь нашим пациентам. 

В раковину с хрустом била вода, я тупо смотрел, как намокают рукава моего халата, и не мог двинуться с места. Я неслышно заворотил вентилёк.

Алина Алексеевна тихо стояла за моею спиною, в своём белом халате, в чепце, ангелица, принёсшая мне эту страшную весть.

– Ни одной?

– Ни одной. 

– Даже в лотке для вываривания?

– Ничего нет, Михаил Юрьевич. Везде посмотрела.

– А…

– Аннушку отправила по флигелям искать, авось завалялись… Ничего!..

Голос у медсестры дрожал, за закрытой дверью слышался людской гомон, кто-то выл вдалеке… Я зажмурился, про себя кляня и чёртову эпидемию, и медсестру, и себя, и вообще всех, кого только мог. Мне будто стало жарко, нечем дышать. Я стряхнул воду с рук, развернулся, откашлялся и сказал белому лицу Алины Алексеевны:

– Ну, значит, если помирать, так с музыкой.

На обеспокоенном лице мелькнула тревога и то невыразимое чувство, которое появляется в безвыходных ситуациях. Делать было нечего.

Я бравировал, старался не показать своего ужасу, ведь нам предстояло выйти к людям, которые надеются, что мы поможем их детям. А как мы им поможем, если у нас нет инструментов?..

Я попытался было справиться с помощью других средств, я исхитрялся и выдумывал, но ничего не помогало. Даже отсасывание плёнок – мы просто не успевали принимать всех, и многих детей, привезённых к нам на телегах, на этих же телегах увозили от нас уже мёртвыми. 

В те дни мы приняли на свой участок и сердцá страшный удар. Мне казалось, что все мои подведомственные деревни и сёла собрались у нас во дворе, и вся эта толпа беснуется, галдит, обвиняет, вот-вот прорвётся к нам и погубит всех нас, похожая на чудовищный неостановимый вихрь.

Дрожание рук я замечал не только у Анны Петровны, но даже и у уверенной обычно Алины Алексеевны. Все мы были задавлены навалившимся на нас горем – чужим и своим. Простуда моя по чуть-чуть проходила, превратившись в постоянно преследующую меня тень, и я злорадно думал, что она ещё долго не пройдёт, пока я не возьмусь её нормально вылечить – на что в данный момент не было времени. Но отнюдь не простуда была сейчас моей главной заботой.

Улеглось это всё ближе к концу июля. День моего рождения был ознаменован смертями, которые болтались тенью за порогом нашей больницы, и проливным дождём, который вымочил окрестности так, что нельзя было и ступить на землю.

Про праздник свой я вспомнил тогда, когда вместо ужину девушки и фельдшер поднесли мне, сгорбившемуся за столом, рюмку наливки. Я молча выпил и махнул им рукою. Принесли графинчик и мы все приняли по рюмке за моё здоровье. А может, и не только за моё. 

Мы снова располагали инструментами – в количестве всего нескольких штук, чего явно было недостаточно для полноценного решения наших проблем. Счастьем уже было просто держать эти такие дорогие сейчас вещицы! Ах, что же это! До чего мы дошли!

Из зеркала на меня смотрело осунувшееся лицо с уставшими глазами. На лбу у меня пролегла складка, точно кто-то карандашом отчертил, а меж бровей залегли чёрточки морщин; взгляд был жёсткий и острый, губы теперь постоянно сжимались в нитку, а лицо застыло в одном пустом выражении. Эх…


***


На сегодня приём кончился. Я по глоточку пил кипяток, который назывался чаем, сидя у себя в кабинете, и с тупым упорством листал атласы по топографической анатомии и оперативной хирургии. Красные и синие цвета занимали всё моё внимание, я тщательно изучал такие знакомые схемы и картинки, силясь вычленить… что-то. Я находил странное успокоение в разглядывании этих атласов, в знакомых линиях полостей, органов; душа моя усмирялась.

Всю неделю снова лили дожди, размыли всё наше бездорожье напрочь, я снова подхватил кашель и заложенный нос, из-за чего неимоверно злился на себя. 

Мне ломило кости, уставал я быстрее обычного, был вял и неинтересен. Такой человек мне категорически не нравился. 

И вот, я гнулся над керосинкой и атласами, завернувшись в сюртук. Вдруг на лестнице заскрипели шаги, в дверь постучали.

– Михал Юрьич, пожалуйте, как просили. – В кабинет тихо шагнул Валерий Семёнович, внося бутылку спирту и ещё один графин с водою.

– Спасибо, Валерий Семёныч, – хрипнул я, двигая атлас в сторону. – Садись, любезный!

Гнусавя себе под нос, я откупорил бутылку и разбавил чай малой частью спирта, затем плеснул в стакан и фельдшеру. После пары глоточков мне стало приятнее, нос потихоньку разложило, и я смог вдохнуть полной грудью.

Мы сидели и пили горячий чай, и так благостно было нам в эту минуту!

Прелесть жизни! Ах, не ценит человек того богатства, которое он имеет! Только врач способен это понять, особенно тогда, когда видит больных каждый день, а они его не слушают.

Так рассуждал я сам с собой, пока неспешно допивал волшебный свой напиток, отложив атлас и вовсе забыв про него. На улице, не прекращаясь, стучали капли, я выглянул в окно. Тьму, густую и беспросветную, разрезали косые, серо-голубые полосы ливня. Крыши и подоконники пузырились, всё вокруг было тихо. Фонарь отбрасывал тусклый конус света.

– Ну, Михаил Юрьич, давай ещё глоточек и всё. Скляночку тебе оставлю, но ты ложись поскорее. Устал. 

– Спасибо, Валерий Семёныч. Непременно исполню, – улыбнулся я фельдшеру. 

– Утром пошлю за вами, коли сами не встанете. Должны приехать на повторный осмотр…

– Эх, как не встать и не помнить. – К завтрему должны были явиться ко мне мужик да баба, у которых я подозревал тяжёлое воспаление, но которые не давались мне в руки и отказывались ложиться на лечение. Заниматься этим мне было крайне трудно и лено, но я стоически нёс эту ношу. – Сам, всё сам, не беспокойся почём зря. Ступай. 

Фельдшер вышел. Несколько времени спустя я разделся и лёг в кровать, подгребая к себе одеяло. Уткнувшись в него носом, я блаженно выдохнул. Уставшие кости мои наконец обрели покой и недвижение, ну какова благость…

В груди теплело от выпитого чаю, и всё, чего мне хотелось – это спать. И чтобы никто не приехал в прозрачной тьме четырёх утра звать меня к больному.

Следующим утром приём мы начали с отсасывания плёнок. Занятие это было весьма тяжёлое и опасное, возможность заразиться была высочайшей. Мы с фельдшером бились над детьми часа два, потом к нам приехали с малярией, затем с дифтеритными детьми, которые вскоре задохнулись у нас под руками.

Я спокойно смотрел на ребёнка в своих руках: тот не двигался, посаженный мною на стол, смотрел на меня застывшими глазами и не реагировал на голос.

– Ладно. Следующий, – сказал я, выпуская мягкое, ещё тёплое тельце. Оно осело на стол, ручка со стуком опустилась рядом с ним.

Такие же внешне спокойные медсёстры быстро унесли его. Я вышел в коридор – и очередь тупо уставилась на меня. Никто не смел шевельнуться. Безразлично осмотрев пёструю толпу, я вернулся в кабинет. Тщательно вымыл руки, потёр лоб запястьем и принялся ждать следующего больного.

Ноги меня почти не держали, я присел на край стола. Ужасно хотелось спать, но я знал, что ещё несколько мучительно долгих часов даже не посмотрю в сторону своей квартиры. Меня ждало соскабливание и отсасывание плёнок. 

На фоне такого напряжения, как внешнего, так и внутреннего, я не думал о том, что смогу заразиться! Я перестал об этом даже помнить! Об этом мне осторожно напомнила Анна Петровна, и думал я об этом не менее пяти минут. Ах ну какое мне дело! У нас на пациентов пока нет лечения положительно никакого, так об чём же тут говорить?

Сначала получить сыворотку для них. Это первостепенная задача, после можно браться и за решение следующих. Так думал я, пока не разгибаясь, точно дверной крючок, работал, работал, работал… А дети всё задыхались, задыхались… 

Я, надо сказать, за это время стал очень чёрствым к подобным смертям. Не сегодня умрут, так завтра, не эти, так те. Разницы не было, всех ждал один исход. Я мыл руки и дымил папироской, холодок бегал туда-сюда у меня по спине. Да сколько это будет продолжаться?!

– Михаил Юрьевич! Михаил Юрьевич, пойдёмте скорее, там за вами приехали, на роды зовут!

– Да что ты будешь делать, – зло процедил я, хватаясь за полотенце. И уже громче добавил: – Иду!..

И мы с Анной Петровной собрали в сумку всё необходимое, кинулись в телегу, унеслись за десять вёрст в село Н… и даже не заметили дороги.

Приехали мы к знакомому мне ранее забору. Пару годков назад, в самом начале моего тут житья, я бывал здесь, тоже приезжал на роды. Те были тяжёлые, у девушки был узкий таз и плод в неправильном положении. И в роженице я узнал её – ту, чьи страдания облегчал три далёких года назад, будучи юным, только вступившим в должность главного на участке врачом.

– Давно лихорадит? – поинтересовался я у мужика, который был бел как полотно и дрожал как мальчишка.

– Сегодня с утра, господин доктор. Решили вот за вами послать, ехать не доехали бы, тяжко ей это. А ужо поздно.

– Хорошо, хорошо, – забормотал я. – Это вы правильно сделали, голубчик. Тёплой воды сюда и два таза. Алина Алексеевна, йод и простыни! А вы подите вон, мешать будете.

Мужик сразу же почтительно ретировался на чёрную половину избы. Всё время, пока мы с Алиной Алексеевной возились над женщиной и поворотом, он беспокойно метался. Было слышно, как он то и дело припадает к двери, топает туда-сюда и что-то бормочет. Я всматривался в лицо рожающей девушки, отмечая малейшие в нём изменения, и старался максимально быстро и легко завершить операцию.

Под успокаивающие речи акушерки и стоны женщины мы приняли здоровенького младенчика, который оказался девочкой. Я чувствовал себя победителем, пусть и смертельно ослабевшим. Очередные удачно принятые роды, тяжёлые, сложные, из которых у меня получилось и младенца принять, и мать спасти. Мы решили не оставаться: приглашённая хозяевами девка уже вовсю хлопотала над роженицей, стоило нам закончить. Мы распрощались, забились с акушеркой в телегу и поехали обратно.

Я тёр нос и всё думал об успехе поворота, он грел мне душу. Всё-таки великая наука – медицина! И как замечательно, что я могу управлять ею, могу творить чудеса, всего несколькими движениями рук менять судьбы людей в лучшую сторону!

И как замечательно я отдохнул на этой премилой роженице от ужасов моей больницы! Ах, неизвестная девушка, блага тебе и твоему младенцу, никакая дифтеритная хворь вас не тронет, уж я позабочусь. 

Но всё же, почему случается следующее: сколько бы у меня ни было удачных операций, сколько бы слов благодарности я не выслушал, я не считал себя хорошим врачом, а стоило мне заиметь хотя бы одну маленькую неудачку, так я уже всё, врач скверный, неспособный, и вообще, не давайте мне в руки стетоскопа, я даже не удержу его!

Почему одна неудача, одна маленькая неудача из сотни случаев, да хоть из тысячи, так подкашивает самосознание врача?.. Ах и что же делать, как бороться с собою? Голос в моей голове пел мне всякие страхи, но я только глубже забивался в телегу. 

«Хорошо! – размышлял я, болтаясь из стороны в сторону, когда телега ползла по грязи. – Ещё бы напасть эту долой и всё!..» Ещё более согрел мне душу наш фонарь, он манил меня своим родным светом, и даже крапающий дождь не скрасил моей радости. 

Дождь пошёл косой и сильный, мы промокли мгновенно. На квартире я переменил влажный от дождя костюм на сухой. У меня уже горела лампа, я натягивал чистую рубашку, шмыгая носом. Сухая ткань была немыслимо приятна к коже, я наслаждался ощущением безопасности и спокойствия. Тишина стояла густая, плотная, слышно было только как бьётся снаружи дождь да воет ветер.

И вдруг в этой непотревоженной музыке природы я услыхал тоненький писк колокольчика. Сначала я даже подумал, что я ослышался, что мне показалось. Но звук, казалось, пробивался сквозь шум дождя, и вскоре в окно я увидел крытую телегу, которая лихо заехала в наш двор. Подумал было, что снова кого-то привезли, но тут увидел фонарь, раскачивавшийся на дуге, меж ушей лошади.

Телега была мне знакома. Я понял, почему я услышал этот тонкий колокольчиковый перезвон. 

Сердце у меня протиснулось по горлу и заколотилось на языке. Я мигом вылетел на лестницу, прокатился вниз по ступенькам, каждым шагом отбивая сердечный удар, и выскочил на улицу под дождь. Прямо так, в чём был, в сухом.

Бросившись к приехавшим, я едва сдерживался. Сколько дней сразу пролетело перед моими глазами! 

Это была срочная почтовая телега уездной больницы, той самой, которой заведовал профессор Смольный. В тот момент, когда из телеги вылез человек с большой сумкой и, прикрывшись от дождя воротом, поспешил ко мне, на меня обрушилось всё облегчение мира.

Мы были в какой-то степени спасены. Нам на участок привезли противодифтеритную сыворотку.


***


Привезённая сыворотка имела оглушительный успех.

Мне пришлось ездить по деревням и впрыскивать её оставшимся детям, потому что их ко мне никто не вёз. Стараясь объяснять всё просто и доступно, я на себе показывал действия, которые буду производить с детьми, заражёнными и нет. В первую очередь я впрыскивал сыворотку едва-едва больным детям, здоровых тоже прыскал и требовал немедленно изолировать, чтобы они не заразились от своих уже больных братьев, сестёр, соседей.

Я возил с собою шприц физраствора и, гримасничая перед чёрным людом, просил кого-то из медсестёр – повсюду следовавших за мною, о, мои ангелицы! – сделать мне небольшую его инъекцию, чтобы показать, что ничего от неё мне не будет.

«Пожалуйте, господа крестьяне, ужимки мои смотреть. Коли сами ехать ко мне не хотите, так я к вам приеду, доберусь в любом случае», – так думал я, злой оттого, что не все соглашались на впрыскивания даже после моих акробатических выступлений.

С переменным успехом мне всё же удалось израсходовать всю присланную мне сыворотку, и я сразу же написал профессору Смольному, чтобы слали ещё. Писем я от него почти не получал, но сыворотку нам доставляли ещё дважды, небольшими количествами.

На некоторое количество времени меня и ещё нескольких моих коллег, с неизвестных мне уездных участков, забирали в город, на съезд. Тот был посвящён дифтеритному вопросу. Уж и не вспомнию я, сколько дней я там провёл, вдали от моей больницы. До ли два, то ли двадцать. Всё мешалось в моей голове от усталости и потерянности.

В уезд с собою мы привезли испытанную сыворотку, и вскоре мы начали почти полноценно получать её небольшими партиями. 

К одной из первых коробочек – если не к самой первой – мне прикрепили записку, что сыворотка дважды испытана и доказала своё действие. Эту маленькую карточку я хранил у себя в столе, в связке писем, подсунув её под узелок из бечёвки. 

Мы с Костей, враз начав, писали друг другу длинные письма, подробные, полные нежной надежды и сомнений, совещаясь и обсуждая мучавшие нас вопросы, избегая, впрочем, одной известной темы. Один только раз доктор Уралов обмолвился в паре строк, что справлялся в больницу о состоянии морфиниста такого-то, на что получил ответ вполне положительный; и более он с письмами им не докучал, да и мне тоже не говорил ничего об этой теме. Я тоже избегал этих разговоров, благо личных встреч у нас было всего две с тех пор, и обе перед созванными съездами, на которых мы с коллегами обсуждали необходимые для принятия противодифтеритные меры, а в письмах это можно было умалчивать. Здесь в моей душе и совести всё было стерильно чисто.

Потянулся август, и я знать забыл, что какое-то время у меня во флигеле содержался морфинист. Иногда я задумывался о его судьбе, но больше меня волновали мои больные и дифтерийный круп, потому я быстро о нём забывал. Больные поглотили меня, безжалостно завертели, и у меня иногда даже не было времени думать обо всяких событиях прошлого. 

Я снова вскрывал гнойники и зашивал раны. А какие мне привозили малярии, грыжи и переломы! Сколько всего я думал, смотрел, перевязывал! Керосиновая лампа-молния верно освещала мой тернистый путь, медсёстры-акушерки и фельдшер потели рядом, всегда стоящие за плечом, мои верные воины и соратники. И снова ко мне привозили дифтериты – но вскоре перестали.

А произошло это потому, что в деревнях не осталось детей младше десяти-двенадцати лет. Выкосило ребятню.

Но сыворотка помогла. Вспышку мы купировали.

Примечание

Итак, это конец первой части. До встречи через неделю!