чтобы намеренно делать ошибки, нужно знать поле игры как свои пять пальцев, — сириус понимал это лучше всех. у него было удовлетворительно по всем предметам, где профессор позволял себе расистские штучки, даже если сириус мог с закрытыми глазами пересказать содержание экзаменационного листа и исполнять задания невербально.
но он так не хотел думать об этом, так не хотел.
у сириуса была свобода, и жизнь, и звуки, и он часами лаял на белок, чтобы слышать себя и свой лай, непохожий на голос отца. он скулил, и рычал, он визжал и носился по лесу, потому что было лето и так тепло. ребра наконец-то прогрелись, и ему принадлежал весь подкронный мир.
ребра прогрелись, и вялый свет британии топил его грудь желанием, которого он так долго был лишен.
он был собакой, и он лаял на белок, и носился по чаще, и никакие слова в его голове не горели сильнее, чем воспоминания и желания, отвоеванные назад.
и, ох. воспоминания.
он скулил, потому что собаки скулят, когда им грустно, и печально, и внутри все саднит, и хочется просто радоваться и играть, но мысли мельтешат на уровне запахов-чувств, и внутри все так воняет предательством и непониманием, что...
сириус собака, и
это значит, что счастье граничит с тоской, что после гонки за белками он часами лежит на холодных камнях, не хочет ни есть, ни пить, и с первыми лучами солнца он снова рассекает воздух, прыгает так, что захватывает дух, а потом снова ищет тихое место, как будто — чтобы умереть,
и собака плачет.
собака думает просто, а мысль о том, что есть вещи хуже расистских штучек
(мысль о гарри, и дамблдоре, и о попытке похоронить его тело вместе с разумом в азкабане),
эта мысль сложная.
она больше его груди и сильно больше сердца, и она саднит, отторгаемая.
это хуже, чем питер.
предать — так мало, так сильно меньше его глупого собачьего сердца. воспоминания на вкус как драже, в них лили и джеймс и римус заботятся о питере, и потом драже взрывается, и сириус умирает в ритм каждому вздоху по пути в азкабан.
мысль о питере — мертворожденная, потому что собака думает просто, а сириус — нет. он скалится.
ему все равно на вальбургу, и ориона, и регулуса, и питера, ему все равно на каждого чертового труса, не имеющего ни головы, ни сердца; гордящегося этим, пока не кончится война.
война, которую вели они, дети,
дети,
дети,
которая оставила других детей сиротами, вырвала из домов жизнь, и которая не была закончена.
этого так много для его собачьего сердца.
оно бьется, защищает. крадет в горячую кровь его пылкую мысль, тушит искры костра, рев мотора, запах земли и плоти на шерсти. оно напоминает: им семнадцать, асфальт разбит временем, и фонари тлеют, чтобы скрыть их пьянящие объятья. сигарета оставляет полосы на стене, и завтра их смоет дождь, — все так просто в этом по-магловски волшебном мире, когда они крадут мгновения у шагающей войны.
сердце тушит пылкую мысль, но только для того, чтобы выковать из нее что-то острое, вложить сириусу в руки и дать проткнуть чужую грудь.
он идет собачьими лапами, двигает собачьими мышцами, рвет плоть собачьей пастью. он рядом с лондоном, и — лето. собачьему телу не тепло.
кости вставляются в пальцы, в конечности, в грудь. челюсть щелкает, и он думает о том, как дамблдор отправил на смерть детей, а потом отправил сириуса гнить, позволив существовать питеру.
и он думает о том, как дамблдор поставил себя во главу сопротивления, а потом перенял правила бесчеловечной игры, так цинично отдавая приказы. И
дети — против детей,
и дети — против взрослых,
и их могилы — ярды новых могил.
кровь бурлила в его собачьих сосудах, и он скулил, и он бежал, и он, наверно, забыл, какого быть человеком, но собака плакала вместо него — этой горечью от цинизма и от того, как сильно человек ее подвел.
он принес себя из азкабана, потому что обещал. он —
даже частями, калейдоскопом собачьих глаз, сириус смотрит на гарри глазами джеймса и лили и плачет за них
(он, бесполезный, не пускает свои слезы)
— и, ох, как он хотел показать им его.
гарри тринадцать. у него плохая одежда, отросшие волосы, джеймсовские руки, джеймсовский нос, очки, волосы, смуглая кожа. у него глаза лили и голодный несчастный взгляд.
собака часто смотрела на детей, которые опасались ее дергающегося хвоста, и неумелой улыбки, и остатков мяса на шести. собаку боялись, хотя она скулила, и молчала, и лаяла звонко и радостно, а гарри было тринадцать и он был добрым ребенком, плохо выглядящем и таким жадным, полным любви.
и когда собака ткнулась мокрым носом в ладонь, гарри засмеялся.