Сегодня ему бы исполнилось тридцать. Этого «бы» достаточно, чтобы горечь отравила её разум, чтобы каменный нарост на сердце дал слабину.
Оно ведь до сих пор бьётся там, в клетке рёбер. Материнское сердце. В ошмётках, но всё ещё нежное, тщетно чего-то ждущее, омытое скорбью. Сколько слёз она пролила? Сколько раз стальной хваткой душила эту ревущую боль, чтобы не тронуться умом, силясь выстрадать свой незамоленный грех?
Никто вокруг не был достоин даже его взгляда. Даже волоса с его головы.
Но они продолжали жить. А её первенец упокоился много лет назад.
Хюррем часто видит — уже подслеповато щурясь, — словно бесплотный ангел спускается к ней с небес: её мальчик садится рядом на постель, клонит тёмную голову отцовским жестом, улыбается ей невинно, будто его души не коснулась никакая гниль. Не коснулась. Упорхнул белокрылой голубкой, не взвалил на плечи страшной ноши, не закалил дух никаким испытанием, не пережил настоящей боли. Не возмужал. Не похоронил отца и мать.
Хоронить пришлось ей. Всевышний одарил её, как праведницу, и так же легко забрал. Этот урок дался ей тяжелее прочих.
Раз за разом он встаёт с постели почти прыжком, как мальчишка. Ей бы крикнуть вслед: «Шехзаде!» — но она никогда не посмеет.
Ей вовек не простить себя. Его убийц простить проще — на смертном одре, отпуская всё земное. От себя не избавиться и на том свете.
А иногда она чувствует знакомую тяжесть в руках. Воспоминание такое отчётливое — могла всё забыть: жаркие поцелуи султана, первое имя, русские земли, вольницу, пьянящую власть, корону османов, как дышать, все языки. Но не это.
Не тихое дыхание младенца. Не его молочный запах. Не эту тяжесть — и опустившуюся в руки ответственность. Что угодно, что хотите.
Заберите у меня всё. Всё, кроме этого.