«Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества.»
Ф. Достоевский
Обнимать Достоевского – всё равно что пытаться найти хоть каплю тепла в глыбе антарктического льда. Холодный. Попытайся сам согреть, пробиться сквозь застывшую ледяную корку, чтобы до самого «сердца» достать, коли смелости хватит. Или, скорее, безрассудства. Впрочем, смельчаки и безумцы между собой не столь уж и многим отличаются. Две стороны одной медали.
Трусом Тюя никогда и не был, но безумцем? Навряд ли. До этого дня, по крайней мере. «С кем поведёшься, от того и наберёшься», – всплывает в голове.
Даже самый наивный дурак не будет пытаться искать утешения в объятиях врага; в руки же Достоевского не пойдут наверно даже приговорённые к казни смертники. Тюя не скрывает тяжёлого вздоха, когда льнёт ближе и ему кажется, будто бы он пытается обнять что-то колюче-острое, твёрдое и неприятное, но никак не человека.
Безумие. Уж лучше бы за этим последовала мгновенная смерть или хотя бы ожидаемая, привычная боль – от пулевого ранения, от ножа, – потому что ничего этого нет.
Звучит лишь спокойное:
– Тюя-сан? – даже в такой обстановке Достоевский соблюдал все формальности. Педант до мозга костей. Почему-то легко представляется картина того, как он перед проникновением в чужой дом разувается и снимает своё меховое пальто, а после нажимает на курок. Наверно, так оно на самом деле и было.
Боль хотя бы можно было бы вытерпеть. Казалось, что мир должен был прямо сейчас расколоться напополам, а небеса рухнуть. Судный день настанет раньше положенного срока и разверзнутся пучины ада. А даже если и нет, то должно было произойти хоть что-нибудь, что ознаменовало бы начало его, Тюи, личного конца.
Не то чтобы ему подобного хотелось. Нет, скорее наоборот – за жизнь Тюя до самого конца будет хвататься, даже сейчас, когда после каждого вздоха рёбра пронзает фантомная боль. Это всё не по-настоящему, но чувствуется почти физически.
И угораздило же. Зверь внутри протестующе скребётся, его – свой собственный – голос подсказывает о том, что следовало бы напасть, одолеть врага, пока тот находится в замешательстве. Это было бы логично. Это было бы правильно.
В их мире, распадающемся на части, всё уже слишком давно было нелогично и неправильно, перевёрнуто с ног на голову. Безумие.
– Эй, Демон, – это прозвище звучит достаточно грубо и красиво одновременно. Это легче, чем пытаться выговорить иностранные имя и фамилию, от одной мысли о которых язык начинает заплетаться. К тому же, такое обращение идеально подходит человеку вроде Достоевского. – Почему ты не спешишь нападать? Это прекрасная возможность.
– Это не то, что вам на самом деле хочется. Иначе бы уже сами напали.
«Иначе бы я не подпустил», – остаётся невысказанным, повисшим в воздухе.
Для Тюи напасть в таком положении не составило бы никакого труда. Каким бы умным человеком ни был Достоевский, в таком положении это не имело значения. Для ножа, правильно воткнутого в горло, всё равно, насколько ты умён. Нож прямолинеен, в отличие от людей. Перед ним все равны.
Но не в этот раз. Это молчаливое соглашение. Пакт о ненападении. Отказ ненавидеть – хотя ненависти никогда и не было. А дальше хоть в могилу. Не Тюе, конечно. Достоевскому.
Всё ощущается как-то неправильно, но при том по-странному искренне. Достоевский кладёт руку поверх спины Тюи. Холод его руки обжигает даже сквозь все слои одежды. Это тоже нереально. На самом деле прикосновение почти неощутимое, но Тюя уверен – у Достоевского руки и вправду ледяные.
Тихий, почти неслышный выдох.
Забавно. Столь недосягаемого человека в ступор поставили простые объятия. Нет, так ведь не обнимают – это попытка повторить то, что сейчас делал сам Тюя.
Достоевский, несомненно, был гением. Гением, не привыкшим к близкому физическому контакту. Обычно ему было достаточно просто слов, и словами он пользоваться умел прекрасно. А вот обниматься – нет. Не требовалось.
Холодный ветер заставляет невольно поёжиться. Середина осени даёт о себе знать. Свет солнца уже далеко не такой тёплый, как раньше, а к началу зимы уже и вовсе греть перестанет. У Тюи для такой погоды слишком лёгкое пальто.
Лучше бы поскорее вернуться домой, если бы Тюе только было, куда возвращаться. А вот Достоевский точно задерживаться не желает, но почему-то терпит его неожиданный порыв, за который Тюя ожидал получить как минимум грубый толчок, а после – пинок. Но, конечно, он не дал бы этому произойти, ожидая подобного поворота. Если даже и проигрывать, так уж с честью.
Всё выходит как-то странно, будто Достоевский с самого начала ждал именно этого. Будто бы только из-за этого и явился. Он уже более уверенно гладит второй рукой по волосам, и от этого нежного жеста внутри ломается что-то гораздо важнее костей.
Ещё не поздно оттолкнуть от себя чужие руки, списав всё на крайне неудачную шутку или на это-всё-часть-моего-плана, но делать этого не хочется. Да и не очень убедительно. Хотя бы ещё немного…
Нет, Тюя не плачет. Не мальчишка уже, да и мальчишкой этого старался никогда не делать. Только когда оставался совсем один, когда никто не мог увидеть моменты его неистового отчаяния. Только зверь внутри смеялся нечеловеческим голосом, называя «жалким». Но то было уж совсем давно. А сейчас он просто молчит, положив подбородок на плечо Достоевского. Не очень-то удобно с их разницей в росте. Приходится встать на носочки, чтобы дотянуться.
– Как поразительно, – звучит рядом с ухом. От нарушившего тишину голоса Тюя слегка поворачивает голову, насколько позволяет его положение. Слов не разобрать, даже если постараться. Это другой язык, который он не понимает. Должно быть, русский. – Истинно, эта немая скорбь – признак великого сердца.
Тон ровный и спокойный, в нём не чувствуется никакой угрозы, но по спине проходят мурашки. На русском Достоевский говорит иначе, чем на японском – более уверенно, твёрдо выговаривая «р», режущую слух. Хотя Тюе эта самая «р» скорее нравится. У самого, правда, произнести так же не выходит. Язык сломаешь быстрее, чем выговоришь. Зато слушать невероятно приятно.
– И чем шире у человека сердце, тем сильнее он страдает.
Тюя, наконец, тихо выдыхает.
– Завязывай, Демон. Я ни единого слова не понимаю, – не то чтобы Тюя был в том положении, чтобы жаловаться, но иначе он не был бы собой. В любой момент краткосрочное перемирие могло закончиться, и Достоевский не стал бы об этом предупреждать. Но эта перспектива не пугает Тюю. Он знает, что этого не произойдёт.
Потому что Достоевский вместо того, чтобы разозлиться, лишь спокойно поправляет:
– Фёдор.
Тюя закатывает глаза – неужто это сейчас настолько важно? – но повторяет:
– Фьйодор.
Почти даже похоже получается, пусть и с явным акцентом. В любом случае, Фёдору, кажется, уже не привыкать – наверняка его имя не раз коверкали, и наверняка гораздо сильнее, чем это делал Тюя.
С этим именем всё ощущается совсем иначе. Не ужасный демон, вылезший из преисподней, не далёкий Достоевский, управляющий преступной организацией. Просто Фёдор, который, оказывается, умеет сострадать. Он не жалеет – нет, это наоборот очень больно ударило бы по самолюбию Тюи. Сострадание – это чувство иное, гораздо более глубокое.
Как странно.
На небе сгущаются тучи. Скоро дождь пойдёт, но спешить уходить совершенно не хотелось.
В ответных объятиях Фёдора нет ни капли привычного человеческого тепла; его прикосновения вполне ощутимые, но не слишком сильные. Веет холодом – и дело далеко не в усиливающемся ветре, а в самой ауре Фёдора, окружающей его. Но это не тот холод, от которого хочется скорее спрятаться, пока окончательно не замёрз. Это тот холод, благодаря которому Тюя чувствует себя живым.
– Пойдёмте домой, Тюя-сан, – само слово «дом» звучит так, будто бы речь идёт о чём-то далёком, нереальном. – Тот, который вы так искали.
– Мы ведь…
– Не враги, – тут же заканчивает Фёдор, уже зная, что собирался сказать Тюя. – И не были ими. Вы – просто человек, не принадлежащий ни к одной из организаций. А я не пойду против людей.
Последнее предложение опять не разобрать – кажется, Фёдор даже не замечает того, как неосознанно говорит часть фраз на русском. Да и чёрт с ним, на самом деле.
Просто человек. Эти слова попадают точно в цель и въедаются в разум. Человек… Тюе всё ещё было сложно полностью признать себя таковым. Вопрос о собственном происхождении был выжжен клеймом на подкорке сознания, а внутренний голос продолжал шептать: «Не человек. Просто оболочка, его имитирующая».
Подлинного же ответа не было. С влиянием и ресурсами Портовой мафии Тюя, может, и смог бы чего-то добиться, да только он сам не желал иметь с мафией никаких дел. Ещё давно отказался от этого, и за отказ этот пришлось заплатить немалую цену. Есть вещи, что могут быть гораздо страшнее смерти.
Но Фёдор видит в нём человека. Не монстра и не врага, а просто очень несчастного и одинокого человека.
– Это приглашение присоединиться к тебе? – наконец фыркает Тюя, и только несколько ослабший голос выдаёт его волнение. В душе он вновь ощущает себя пятнадцатилетним мальчишкой. – Поступишь также, как и все они?
– Можно и так сказать. Но я не буду удерживать вас, Тюя-сан, – слова кажутся почти что обжигающими, раскалённым железом заполняют внутренности. – А коли согласитесь, то я дам вам дом и желаемую вами любовь, пусть даже она и будет лишена того тепла, которое многих так манит, – опять ничего не разобрать. – Я ценю людей, с которыми работаю, знайте, я люблю их за их любовь.
– Демон, – поражённо выдыхает Тюя, говоря с трудом. Он чувствует, будто находится в каком-то странном дурмане. – Прекращай.
– Хорошо.
На этот раз Фёдор не спорит. Сам Тюя молчит некоторое время, пытаясь осознать то, что только что услышал, пусть половина сказанного и осталась ему непонятна. Внутри отчаянно скребётся скребётся зверь, да так, что даже вдох отзывается ноющей болью в груди, но Тюя это всё игнорирует, словно и не желая замечать.
Шаг назад даётся с трудом. Всё тело будто свинцом налилось – до того тяжело даётся этот шаг. Фёдор и не держит вовсе, но отчего-то объятия его сейчас кажутся невероятно крепкими. Дело не в физической силе – с ней у Тюи не возникло бы никаких проблем, – а в чём-то, казалось бы, неощутимом, но имеющем гораздо больше влияния.
– Хорошо. Я решил. Пойдём домой, Фёдор, – шёпотом, почти отчаянно.
– Пойдём домой, Тюя.
Тюя полностью понимает смысл сказанных слов, пусть и сказаны они на незнакомом для него языке – ну точно демоническое проявление. Но вместо того, чтобы бежать, он крепко сжимает руку Фёдора.