I.

I. Смерть в одиночестве

— Первая моя смерть… — говорит Кэйа, останавливаясь и смотря на бокал с вином долго и пытливо; так, будто он мог дать ответы на все его вопросы. — Наверное, она была самой ужасной.

Розария сочувственно улыбается. Губы ее багровые, и в полумраке таверны можно подумать, что это помада или вино, но в воздухе витает запах железа, и только они трое отчетливо его чувствуют. 

Он.

Она.

И третий, с чьими ярко-алыми глазами Альберих ненароком пересекается. Нехотя. Дилюк смотрит яростно, хотя, быть может, так кажется из-за его вечно хмурого лица и взгляда исподлобья.

Да, Рангвиндр это определенно знает. И несмотря на то, что его сила воли невероятно высока, Кэйа знает, что ему тоже хочется крови. 

Розария слизывает ее с губ. Не до конца.

— В первый раз я умирал от чумы. Представь себе: весь в бубонах, сочащихся белым гноем, грязный, я лежал на улице. Мимо меня проходили люди, некоторые не замечали меня, другие же кривились и старались как можно быстрее уйти прочь. У меня не было дома, я жил бродяжнической жизнью.

Иногда мне улыбалась удача, и я мог подзаработать денег, чтобы потом снять самую дешевую комнатку. Чаще всего приходилось воровать и спать на улицах под открытым небом, неважно, был ли дождь, снег или пронизывающий до костей ветер. 

Я помню, как умирал в первый раз, и это было безумно страшно. 

Я задыхался, бился в чудовищной лихорадке. По мне ползали черные жуки, а тело нестерпимо болело, но сил не было даже на крик. 

Мне было одиноко. Я смотрел на звезды и думал о том, когда же закончится моя горькая, безнадежная, несчастная жизнь. Последний вдох был совсем тихим.

Утром мое холодное тело нашли городские стражники. Его везли на повозке под тяжестью других умерших, но я не ощущал этого. Мне было легко, но больно. Видеть себя мертвого всегда больно. Вопреки всему я не улетел на небо и не провалился в ад. За мной никто не пришел. Я был все также безумно одинок. Я был один наедине с собственным трупом. 

Меня должны были сжечь. Костер пылал ярко, но его тепло не грело меня. Я все смотрел на языки пламени, понимая, что просто исчезну, растворюсь в воздухе.

Может быть, это и было наказанием Богов. 

Человек спросил меня:

Почему ты здесь?

Я точно знал, что он обратился ко мне. Его глаза были похожи на мои. Часть лица спряталась за маской.

Не знаю. Так получилось. Я пережил падение Каэнри’ах, но умер столь… бесславно? — сказал я, и то место, где раньше было мое сердце, кольнуло. — Я был забыт, я был нелюбим. Мне бы хотелось все изменить.

Я могу помочь тебе в этом. Могу вновь сделать тебя живым — навечно. Но платой за бессмертие станет твоя душа.

Я согласился. И лишь когда открыл глаза, понял: то был Дьявол.

II. Утопление

Вторая моя смерть была не лучше. Не помню, сколько прошло после первой, но все это время я не потерял даром, даже напротив: у меня появился дом и та, кого я любил всем своим дважды грешным сердцем.

Все было хорошо. Недолго.

Я убил ее. Я стал монстром и очнулся, сидя рядом с ней. Кровь все еще текла по полу. Я смотрел в ее безжизненное лицо и долго плакал.

Именно поэтому нам нельзя любить. Мы убиваем любимых, ведь это и есть наша суть. 

— Но ты все еще любишь, — говорит Розария. — И мы оба знаем, кого.

— Думаешь, это можно назвать любовью?

Она смеется, и кончики ее серебряных когтей скользят по его щеке, по давно зажившим шрамам от бубонов. Это движение медленное, почти любовное.

— Чувствуешь что-нибудь?

Он шепчет:

— Нет. Ничего.

— А если бы это был он?

Если бы это был Дилюк, даже его сгнившее мертвое сердце заработало бы только для того, чтобы пропустить удар. Чтобы на медной коже появился едва заметный румянец. И чтобы в груди, прямо за солнечным сплетением, что-то сильно-сильно волновалось.

Кэйа не отвечает. Розария улыбается.

— Так какой была твоя вторая смерть?

— Жестокой. Отец моей возлюбленной обо всем узнал, пришедши в наш дом и застав ее бездыханную. У него было достаточно денег, чтобы найти меня, и достаточно влияния, чтобы обвинить меня в сделке с Дьяволом. 

В этот раз я умирал не один: за моей смертью наблюдала вся площадь. Сотни глаз смотрели на меня. Толпа кричала и бунтовала, как море в разгар сильного шторма. Меня связали по рукам и ногам. Я видел ее призрак, преследующий меня по пятам. Она плакала. И каждый раз ее белоснежное платье было в крови.

Меня сбросили с пристани, и остаток века я провел на дне, покрытый водорослями и морскими наростами. Мне хотелось крови. Меня мучил столь чудовищный голод, что утолить его могла лишь целая деревня. И когда я выбрался, когда ступил на землю и вдохнул воздух, мною движила одна только ненависть.

Я стал беспощаден. Я убивал без разбора, лишь бы насытиться. Я оставлял после себя одно мертвое поселение за другим.

За мной волочится столько смертей, что уже и не сосчитать. Это была глупая и беспомощная ненависть. Я понял это, когда испивал годовалого ребенка и услышал материнский крик, полный горя, плача и такой же бессильной ненависти. 

Мы ненавидели одинаково. Мне стало гадко.

III. Фиолетовая колбочка

После этого я долго странствовал и жил с каждодневной жаждой. Хотелось большего, чем просто кровь животных, но сама мысль об убийстве людей вызывала у меня отвращение.

Я стал нелюдим и редко выходил на свет, пока не понял, что эта моя жизнь не слишком отличалась от самой первой. Я просто существовал. Не желал ни власти, ни богатств, ни любви. И мне хотелось это изменить, хотелось… испытывать хоть что-то, кроме злобы. 

И я вернулся в город, но он стал совершенно чужим для меня. Раньше я знал каждую улочку, каждый дом и каждую крышу, но человечество не стояло на месте. Оно все время копошилось и развивалось, разрушая старое и создавая новое. Я научился сосуществовать с ним, сменял одну маску за другой: был лавочником, школяром при церковной школе, пастухом, графом… Менял свои жизни, как перчатки.

Когда я разбогател и обзавелся землями, это кому-то очень не понравилось. Меня отравили. 

Я был мертв, будто впервые. Не мог пошевелить и пальцем, смотрел в сводчатый потолок своего замка и смеялся, запертый в теле.

Людская жадность. В тот короткий миг, когда меня хоронили, я понял, что им неважно, что я, кто я и что делаю. Все преследовали собственные цели, ненавидели из-за чего-то или вовсе без повода. 

Я хотел полюбить людей, хотел искупить перед ними свои грехи. 

Но именно тогда я понял: любить невозможно.

IV. Гроб

Мое новое королевство было совсем небольшим, но уютным: деревянные доски, обитые бархатом со всех сторон, стали моим домом. Мне не хотелось выбираться из гроба, даже несмотря на то, что жажда все росла. Цветы в моих руках давно завяли и начали гнить, но я не замечал этого.

Темнота стала моим другом. Мне было спокойно. Я слышал пение ангелов. Размышлял о многом — бессмертие позволяло.

Однако, мой покой нарушили, а могилу осквернили.

Их было пятеро, все были охотниками за сокровищами со страстным желанием раздобыть золота или бриллиантов, в которых меня похоронили. Когда они проникли в склеп и вскрыли гроб, меня обуяла ярость. Я растерзал их, изуродовав до неузнаваемости, и наконец утолил жажду.

Я отправился за местью. Мне доставляло удовольствие ночами изводить моего отравителя, посылая ему кошмары и бессонницу. Он засыпал с кинжалом в руке, под свет прикроватного канделябра, стоящего рядом с балдахином.

Всего лишь одно движение руки.

Он погиб в огне. Я радовался как ребенок. 

Затем при странном стечении обстоятельств погибла моя бывшая прислуга. Ее нашли обескровленную и изувеченную в собственной постели.

— Тебе нравилось убивать?

Розария спросила это так, будто хотела поддержать разговор. Она покручивала за ножку полупустой бокал, но отчетливо чувствовалось, что ответ на этот вопрос очень важен для нее. 

Будто она проживала целую войну прямо здесь и сейчас, ежесекундно.

— Мне нравилось мстить, — подчеркнул Кэйа. — Я полюбил в себе эту жестокость, с которой лишал их жизни. Это было слаще любой крови: наблюдать, с каким ужасом они на меня смотрят. В те краткие мгновения я становился их Богом и их проклятьем. Сверх этого я не убивал, хотя больше не питал ничего теплого к людям.

— Ты вновь ненавидел?

— Нет, вовсе нет. Я чувствовал к ним сплошное безразличие. Когда-то их пороки, мечты и страхи казались мне такими уморительными, но тогда я совершенно потерял к ним вкус. Кажется, я потерял волю к жизни.

Розария задумчиво оглядывает его. Облизывает губы. Железный привкус исчезает.

— Сейчас ты кажешься живым. Твой взгляд горит.

— И правда… — Альберих рассеянно улыбается. — Я очень изменился с того времени.

— И как же ты вновь ощутил ценность жизни?

Кэйа смотрит за нее.

— Встретил его.

V. Дерево

Я еще никогда не видел кого-то такого. Он горел, словно адское пламя, не стихающее даже в самый жуткий ураган. Впервые я узнал о нем из переговоров жителей Спрингвейла, когда ему еще не было и десяти лет. Меня поразило то, как еще ребенок мог проявить такую храбрость, в одиночку накинувшись на десяток хилличурлов. Конечно, спустя какое-то время я забыл о нем.

Я путешествовал, ненадолго останавливаясь на разных землях. В Мондштадт я вернулся только через лет пять, не меньше. Мне не хотелось выходить к людям. Я привалился к дереву, читал и застал его, уже подростка, с книгой в руке. Почему-то я сразу понял, что это был именно тот солнечный мальчик. Он подошел ко мне, широко улыбнулся и поинтересовался, часто ли я здесь бываю. Затем рассказал о том, что тоже любит отдыхать в этой роще.

И как-то незаметно уснул у меня на плече, а когда проснулся, был уже вечер. Дилюку удалось затащить меня на Винокурню, и такого радушия и гостеприимства я никогда прежде не встречал. Аделинда наотрез отказалась отпускать меня после ужина и постелила мне в гостевой комнате.

Дилюк пришел ко мне поздно ночью, и я рассказывал ему о своих приключениях, умалчивая о том, что ему знать не нужно было.

И где же твои родители? Вы путешествуете вместе?

У меня нет родителей. Они давно умерли, я сам по себе.

Он расстроился, а на следующее утро принялся упрашивать отца приютить меня. Крепус согласился. С того дня я осел в Мондштадте, стал рыцарем и наблюдал за становлением Дилюка.

С ним было весело. Я вновь ощущал себя семнадцатилетним мальчуганом, который не умирал, не проживал столько всего, а просто дурачился.

Все закончилось, когда он увидел меня настоящего. Это случилось у того же дерева, где мы впервые встретились. Мой рот был окровавлен, в руках лежала мертвая белка. Я ничего не замечал. Но когда увидел его, застывшего в глубине рощи…

Тогда-то я и понял, что мне нет места рядом с людьми. Они всегда будут бояться меня или ненавидеть. 

Я вновь убил того, кого любил. Я убил того Дилюка, который мне доверял. Я сломал его.

Вечером я не появился на Винокурне. Через день ему исполнилось восемнадцать. Погиб Крепус. Меня не было рядом.

Когда я узнал об этом, во мне проснулась тоска. А затем вина — он должен был рассчитывать на меня, плакать в мое плечо и находить во мне утешение, но этого не произошло.

VI. Пробуждение

Мы пересеклись вновь через три года. Это вышло совершенно случайно. Я шел по окровавленному следу сквозь густые заросли деревьев в Сумеру. Она была человеческой. Мне было интересно, какой путник мог попасть в лапы хилличурлов или Ордена Бездны. Хотелось поживиться его плотью.

Но вместо мертвого незнакомца я увидел полуживого Дилюка. Он возмужал, стал красивее и рослее. И все же простой клинок против молний Мага Бездны был совершенно бесполезен. Ему удалось убить эту тварь, но сам он был ранен.

И все же его ладонь сжала рукоять, когда я приближался. Дилюк все еще боялся меня больше смерти. На белой рубашке под перчаткой проступало багровое пятно.

Пришел на падаль? Как интересно…

Он умирал. Даже если бы мне удалось донести его до ближайшей деревушки, никто не смог бы спасти его. Такие раны, как у него, были неизлечимы.

Я прикоснулся к его лицу.

Передо мной предстал выбор: позволить ему умереть или сделать таким же монстром, каким был я; обречь на нескончаемое горе себя или его; жить со знанием того, что когда-то я не сберег еще одну свою любовь или заставил страдать каждый миг…

— И ты выбрал второе.

Кэйа вздрагивает всем телом, когда этот шепот проносится прямо у его уха, обжигая и раня. Он совсем пропустил момент, когда Рагнвиндр бесшумной поступью оказался за его спиной.

— Не спросив у меня, чего желаю я.

— Я спросил, хочешь ли ты жить.

Дилюк угрожающе, выдавливая из себя слово за словом, произносит:

— Ты солгал мне. Ты солгал мне о том, что я останусь прежним, а не превращусь в твою мерзкую и жалкую копию.

— Да, это было так. Но ты догадывался. Я видел это в твоих глазах, прежде чем обратить. Я дважды спросил тебя, хочешь ли ты жить — ты дважды согласился.

— Уходи.

Кэйа смеется.

— Тебе так тяжело слышать правду?

— Я сказал это не тебе, — он смотрит на Розарию. — А ей.

Она молча кивает, скользнув по нему пронзительным взглядом, читающим все до малейших мелочей. Когда дверь за ней закрывается, они остаются одни во всей таверне. 

Кэйа вовсе не глупый и знает, что Дилюк слышал все, от начала до конца.

Это и было конечной целью его трагической истории о трех смертях, ведь Розарии никогда не было интересно, что он чувствовал. Она идеальна: высеченное изо льда и метели сердце и несовершенные ошибки. Она в сотни раз лучше его.

— Я уже давно не убивал людей, но ты продолжаешь ненавидеть меня за это, хотя сам питаешься только людской кровью. От тебя воняет ею, — Альберих шипит, но его прикосновения к бледным губам ласковы и нежны. — Вчера ты пил ее, она пачкала твои губы.

Ладонь сжимается на горле.

Даже будь у Рагнвиндра сердце, оно бы не выдало его испуга или раздражения, или вовсе чего-то другого.

— Может быть, тебе нравится лишать жизни. Может быть, ты всегда хотел, просто боялся признаться. 

Дилюк замирает. И вот сейчас, именно в этот миг, пропускает вдох, глоток воздуха, который вовсе ему не нужен. Так по-человечески.

— Скажи мне, что ты чувствовал, когда убил впервые. И я не о жажде крови. Скажи о том, что ты чувствовал, когда впервые убил хилличурла. Скажи, правда ли ты и Джинн тогда были в опасности?

— Они бы убили нас.

Он не верит ни единому слову. Сжимает пальцы все сильнее. Это не смертельно, нет. Для него — лишь достаточно болезненно, до ползущих по мраморной коже черных трещин.

— Ложь.

— Они бросились за Джинн.

— Ты правда так считаешь? Она рассказала мне совершенно другую историю. О том, как ты заприметил их далеко на лугу, как долго наблюдал за их безмятежными плясками и, застав врасплох, ранил. Ходил, смотрел на них, умирающих и беспомощных, и жестоко добивал. Осмелься сказать мне, что это неправда. Осмелься сказать мне, что ты не жесток, как я.

— Я бы убил тебя, если бы только мог.

Кэйа отступает назад.

— От любви до смерти всего один шаг. 

VII. До полуночи

Руки скользят по мокрым белым простыням, залитым багровым. Кэйе приятно, даже если он находится на самой грани — испей Дилюк каплей больше, и это была бы еще одна его смерть. Хотя, наверное, это она и есть. Самое ее начало.

Рагнвиндр целует, и становится чуть больнее. Если закрыть глаза, если представить, что будет утром — холод, недоверие и пустота, словно коршуны, кружащие над этой постелью. Они будут также далеки друг от друга.

И эти поцелуи с привкусом гнили на кончике языка. Эти поцелуи с вязкой кровью Кэйа ненавидит, потому что после них обязательно становится сладко, тягуче, восхитительно и невероятно. За «восхитительно и невероятно» следует равнодушие, падение в чертоги Ада, — Дилюк никогда не остается рядом с ним.

Дилюк, по самому скромному мнению Альбериха, предпочитает довести до Эдемских ворот и толкнуть вниз как ни в чем не бывало. Дорога в Рай начинается с греха, и это по-своему комично.

Кэйа ведет по его спине ладонью, царапает и пачкает десятками кровавых отпечатков. Он делает это каждый раз только для того, чтобы его запах впитался в кожу, чтобы Дилюк помучился еще немного.

И если это одна из форм безумия, то Альберих болен им уже давно. Безумием или Рангвиндром — непонятно.

Да и не важно, когда он связывает запястья галстуком, намеренно сильно затягивая узел; когда Кэйа позволяет ему и тянется за противными и мерзкими поцелуями, никогда не признавая, что хочет их.

Собственная нагота у Кэйи тоже в нелюбви — потому что за пять сотен лет на коже сохранились все шрамы. И их настолько много, что уже не сосчитать, но Дилюк упрямо целует, прикусывает и мажет губами по каждому, растягивая прелюдию.

Чем дальше, тем невыносимее и желаннее одновременно. Прикосновений — нежных, легких — нестерпимо много, всюду эти сильные ладони, выводящие на неслышные постанывания.

Дилюк спрашивает:

— Ты любишь меня?

Дилюк спрашивает один и тот же вопрос каждый раз, доводя до исступления. 

Потому что «да» ничего не изменит.

Потому что после все начнется заново.

Потому что он боится подпустить к своей еще не мертвой душе.

Потому что Кэйа правда любит, даже если знает, к какой боли приведет любовь.

Потому что Дилюк знает то же самое.

Потому что Дилюк тоже любит.

Кэйе никогда не больно из-за равнодушия — ложь, чтобы скрыть настоящую причину. Ему не больно от ярости во взгляде, от отношения, от слов. Больно от бессилия и одиночества, ведь первая смерть была самой болезненной.

И у него нет страхов, кроме одного: чтобы Дилюк никогда не познал такую смерть.

— Ты когда-нибудь простишь меня?

Альберих задает вопрос именно сейчас. Именно в тот момент, где они вдвоем выбирают прыгнуть с обрыва — большей открытости и честности между ними никогда не случалось. Но даже сейчас Рагнвиндр выбирает молчание.

Все честно: они оба не получают ответов. 

Все честно, ведь в конце концов Дилюк уходит, а Кэйа остается в одиночестве.

И если считать это смертью, то их у Кэйи было отнюдь не три.