Гельстенский мост

В следующую субботу Лавиния отправилась в Гельстен: мистер Коулмэн, редактор, поручил ей написать об открытии моста через Гринрив. Мост этот, соединявший два берега великой реки у самого ее устья, уже больше десяти лет привлекал к себе внимание.

Как узнала Лавиния из подшивок старых газет — к заданиям приходилось часто готовится в библиотеке — был впервые построен одиннадцать лет назад. Но на церемонии открытия руководитель строительства устроил "живую цепочку", не давая никому вступить на мост, который оказался спроектирован с нарушениями и представлял опасность. Это подтвердилось, и мост разобрали. Второй раз о его возведении заговорили в тот год, когда должен был отправиться в первое плавание "Горделивый" — самый большой корабль в мире... Вера в технический прогресс тогда почти уподобилась религиозной, общество точно стремилось бросать новые и новые вызовы. Так продолжалось до того дня, когда "Горделивый", столкнувшись с айсбергом, затонул.

Лавинии той весной было уже шестнадцать, и она прекрасно помнила, что последовало дальше. Хотя она училась в закрытой женской школе под Корлингом, эхо событий было столь мощным, что даже воспитанницам казалось, будто они участвовали. А некоторым довелось поучаствовать в самом деле.

В первые недели общество как будто молчало, только газеты выдвигали одну за другой более небывалые версии случившегося. Затем выступил с интервью некий Маркус Хилл, участвовавший в строительстве "Горделивого". С его слов выходило, что главным виновником если не самого столкновения — в нем единодушно обвиняли капитана и офицера, который нес вахту — то огромного количества жертв был его начальник, главный конструктор "Горделивого", Томас Рейли.

По обе стороны океана, в Скендии и Бергии, началась буря. Некоторые одноклассницы Лавинии даже сбегали на митинги, которые часто переходили в открытые беспорядки. Ее даже просили нарисовать им отдельный плакат, но она отказалась: происходящее напугало ее, никогда не нравилось, когда скопм нападают на одного. А тут еще такое остервенение. Люди обезумели от гнева, требуя наказать единственного оставшегося в живых виновного в трагедии. Но скоро стали раздаваться и другие голоса.

Началось с отдельных выкриков на митингах, со статей в не самых популярных газетах. Все чаще люди задавались вопросом: стоит ли вообще замахиваться строить огромные корабли, здания невероятной высоты, мосты через широчайшие своенравные реки, если над такими творениями своих рук люди становятся не вполне властны? Нужно ли тешить гордыню, принося ей человеческие жертвы? Сколько погибло при строительстве одного только "Горделивого", пока он еще не вышел в море...

— Идиоты, — ворчал дядя, читая за завтраком очередную статью такого рода. — Какое человеколюбие, скажите, пожалуйста! А где они еще возьмут столько рабочих мест? Сколько семей кормил один только "Горделивый"? Да, за всем не уследишь, но это повод следить строже, а эти господа считают, что младенца можно смело выплеснуть с водой!

Но антипрогрессисты заходили все дальше. Они перекрывали ворота верфей, приковывали себя наручниками в недостроенных домах. Кончилось тем, что один из них выстрелил в Харви Милтона, инженера, которому поручили было — к несчастью, осветив это в газетах — разрабатывать новый проект Гельстенского моста через Гринрив. Преступника поймали, он отправился на каторгу, но строительство под какими-то благовидными предлогами отложили еще на три года.

Выходки антипрогрессистов, как и чудовищное наказание, которое в Бергии назначили Рейли, на вермя точно парализовали общество. И все-таки постепенно, когда страшные события стали чуть забываться, снова заговорили о том Гельстенском мосте, и не о нем одном. Наверное, ничем в человеке не убьешь стремление мечтать и чувствовать, как многое ему подвластно.

 

Лавиния приехала в Гельстен накануне открытия моста, вечерним поездом. Переночевала в гостинице, а утром проснулась рано, так что у нее еще оставалось время, что прогуляться по городу. В Гельстене она успела побывать несколько раз и оценить по достоинству его природу, более суровую, чем в Розфильде, более мрачную, чем в Ремилии, и все-таки неповторимо прекрасную в грубой простоте и мощи. Летом здесь всюду была жизнь: в деревьях невероятной высоты и мощи, рвущихся из оврагов, то зеленые великаны; в смчных душистых зарослях по берегам полноводной Гринрив и ее притоков; в разудолом хоре птиц и лягушек по вечерам. Но сейчас, несмотря на грядущее торжество, город окутала трагическая тень.

Пасмурное, серое небо ярко оттеняло кроны деревьев, переливавшиеся из золотого то в розовый, то в багровый. В садах склоняли головки пунцовые георгины, астры горели, как разноцветные звезды. Природа была еще пышна, но не чувствовалось ни радости, ни свежести; природа умирала. Над городом, точно над смертельно раненым на поле боя, кружило, надрывась от грая, воронье; нагие березы и осины дрожали на стылом ветру, хвоя елей и сосен казалась черной.

Улицы были почти пусты, только пару раз пронеслись мимо дети, спешившие в школу. А может, кто знает — тоже на открытие?

Даже как следует прогулявшись по городу, до моста Лавиния дошла, когда трибуны, выстреоенные на берегу, еще только заполнялись зрителями. Oна сумела найти место, откуда мост был прекрасно виден, и принялась делать зарисовку: увы, фотоаппарат ей пока был не по карману. Да и забрасывать рисование она не собиралась.

Гельстенский мост, увы, не был самым прекрасным, что она рисовала в жизни. Громадная черная лента, он грубо перечеркивал захватывающий вид на серую, кипучую и сердитую реку, ее лесистые берега и бурное море. Но труд, вложенный в него, и упорство тех, кто его строил, заслуживали уважения. Так стараться для людей... "Для людей ли? Да, с мостом будет удобнее переправляться через Гринрив, но ведь об это, когда писали о его строительстве, упоминали редко, по большей части радоавлись, что покоряют природу... Так, может, весь труд был лишь ради того, чтобы себя возвеличить?" Лавиния чуть мотнула головой. Oна никогда не бралась за великие дела и не должна была судить тех, кто брался.

Трибуны между тем заполнялись все быстрее, народ теснился друг к другу, и Лавинии передалось общее оживленное веселье. От промозглого ветра она спасалась, кутаясь плотнее в пальто и согреваясь горячим фруктовым отваром: его носили между рядами. Оживленно оглядывалась, подмечая интересные лица: пару средних лет, с особенной нежностью державшуюся за руки, грузного рыжеволосого джентльмена — как потом оказалось, это был мэр город, сухопарого старичка в мягкой шляпе... Но вот затрубил духовой оркестр, рыжий джентльмен, отдуваясь, влез на трибуну.

— Леди и джентльмены! Мы собрались здесь сегодня, чтобы вместе порадоваться наконец наступлению события, которое так давно ждал, да, с нетерпением ждал, весь город!

Трибуны взорвались аплодисментами, радостный рев. Пара рядом улыбалась сквозь слезы. Дети и старушки радостно размахивали флажками. Лавиния почувствовала, что сегодня — вправду их день, что для всего города открытие моста — праздник; это было великое дело, объединявшее всех долгие годы. И здесь, среди великой радости, она чувствовала себя дома. "Жаль, что со мной нет Эдриана. Может, и он не чувствовал бы себя тут чужим".

Порыв ветра взметнул выше флажки — вместе с шарфами. Мужчина из пары рядом прикрыл женщину. Шляпу старичка сдуло, он заозирался, отыскивая ее. Лавиния застыла в изумлении: она узнала дядю Диего.

И как это она, так гордившаяся памятью на лица, сразу не поняла, кто перед ней? Давно не видела его, да и не ожидала здесь увидеть. Что дядя Диего мог делать в Гельстене? "Может, мне лучше не знать?" Лавиния решила не смотреть в его сторону и сосредоточиться на том, чтобы взять короткое интервью у мэра. Но сердце то и дело принималось беспокойно колотиться.

 

Интервью у мэра, мистера Лайонса, взять удалось, причем он даже предлагал поговорить более обстоятельно "вечером, в каком-нибудь кафе". Но при этом так раздевал Лавинию взглядом, что она едва удержалась от резкого ответа. Oставалось надеться, по ее презрительноу взгляду он понял достаточно. Тем же вечером Лавиния отправидась обратно в Корлинг.

...В вагоне было почти пусто: всего-то человека четыре, считая ее саму, и расселось по разным углам. Лавиния поморщилась: она не любила путешествовать в одиночестве. За разговорами всегда время летит незаметно, а разговорить попутчика ей чаще всего удавалось довольно просто. Но она предпочитала, конечно, заводить разговоры с женщинами, а в вагон вошли, кроме нее, одни мужчины. Двое из них тут же занялись бутылкой — как Лавиния понадеялась, пива. Опасливо на них покосившись, она подсела к третьему — сухощавому пожилому человеку в черном пальто и черной шляпе, очень приличного вида. И тут же узнала в нем дядю Диего.

— Вот так сюрприз, — своеобразный акцент до сих пор придавал его голосу волнующее звучание. — Не знал, что ты здесь.

— Мне послали написать об открытии Гельстенского моста. Не думала, признаться, что вас здесь встречу, — Лавиния постаралась, чтобы речь звучала ровно, не выдавая ее тревоги.

— Я навещал однокашника. А теперь, на обратном пути, думаю навестить Клода.

"Но ведь он не так давно от вас вернулся", — Лавиния порадовалась, что не сказала этого. Oна поверить не могла, что дядя Диего и Клод могут лукавить, скрывать что-то. Но червячок недоверия продолжал грызть.

Дядя Диего стал припоинать историю моста, поянул и прогрессистов, и "Горделивого". Oн был в числе тех, кто, сперва требуя суда над Рейли, после митинговал, требуя смягчения приговора. Бесполезный порыв, тем более, не в Бергии, где приговор был вынесен, а в Скендии — но есть ли на свете что-то ценнее бесполезных порывов? Лавиния тоже тогда была на митинге, как раз вернулась домой на каникулы и отправилась вместе с роителями. Тогда, кажется, она испытывала то же единение, что сегодня на открытии моста.

Разговор успокаивал. Хорошо было вот так вполголоса вспоминать прошлое при свете вагонной лампы. Разумеется, Лавиния должна была верить дяде Диего, ведь он почти родной ей человек.

Она не знала, в какой момент его лицо привлекло ее внимание — наверное, в вагоне как раз свет зажегся ярче... И стало страшно: она вдруг поняла, что перед ней Эдмунд — такой, каким будет лет тридцать спустя.

Тот же разрез глаз — не округлый, как у ремилийцев, а продольный, довольно узкий, отчего взгляд кажется жестче, пронзительней; те же острые скулы и нос с горбинкой, резкие брови, почти сросшиеся, высокий лоб и упрямый подбородок... "Не может быть. Как? Но ведь..." Лавиния стала лихорадочно вспоминать старого Чезетти и его жену — и пришлось признаться в том, чему раньше не придавала значения: Эдмунд не похож ни на отца, ни на мать. "Случайное сходство? Или мне показалось? Может, я плохо запомнила его лицо?"

— Все хорошо, Лавиния? — дядя Диего всегда называл ее полным именем.

— Да, конечно. Извините, я немного задремала.

Пришлось продолжить разговор, но отделаться от новой догадки Лавиния не могла.

Когда поезд прибыл на вокзал Корлинга, дядя Диего помог ей сойти с подножки. Клод его не ждал: видимо, дядя Диего не предупредил его. Так было даже лучше: слишком многое заподозрить Лавиния успела за один день. Ей пришло в голову проверить себя, но для этого следовало добраться до квартиры, чтобы устроить мало-мальски приличный свет.

...Воздух в квартире успел остыть. Oбычно Лавиния была чувствительна к холоду, носейчас, елва раздешсь и поставив на плиту чайник, она кинулась к блокноту. Лицо дяди Диего застылов памяти в мельчайших подробностях, а она торопилась их перенести.

Закончив, Лавиния положила рядом с новым портретом набросок лица Эдмунда. Сходство было невероятным: казалось, один и тот же человек изображен в разные годы. Жизнь измучила, испещрила морщинами лоб и щеки, погасила огонь в глазах... Нет, лишь приглушила, но душа, горячая до безжалостности и безрассудства, еще тлела, пусть на донышке. "И что я, в общем-то, узнала? — Лавиния выдернула шпильки, удерживавшие косы, стала расстегивать платье. — Даже если Эдмунд — в самом деле сын дяди Диего, а не его, допустим, брата... Ну да, он неродной мистеру Чезетти. Известно ему это или нет, его можно только пожалеть. И мистера Чезетти с женой, наверное, тоже. Но мне ли судить, не зная всех подробностей? Пожалуй, лучшее, что я могу — это забыть обо всей истории".

 

На следующее утро, когда еще не совсем рассеялись сумерки, а Лавиния завтракала, к ней неожиданно явился Эдмунд. Бледный, с блуждающими глазами и дрожащими губами.

— Я всего на минуту. Прошу, зайди сегодня, как только сможешь.

Голос у него так странно изменился, что Лавинии сразу стало жутко.

— Что случилось?

— Отец умер.

"Но я же его видела вчера!" — Лавиния едва удержалась, чтобы не воскликнуть это, и спросила только:

— Когда?

— Вчера. Поздно вечером. У нас в доме полиция, я выскользнул тайно и должен вернуться. Отца убили... Отравили. Приходи, я все тебе расскажу.