Если бы в десять лет Дазая спросили, как он себя чувствует, если бы он замедлился на минуту и перестал улыбаться, если бы перестал играть роль, которой от него ждали, он бы ответил: «плохо». И может, что-то в его жизни сложилось бы иначе.
Он думал об этом в свой последний вечер, лёжа в ванне старой Йокогамской квартиры и медленно отключаясь от потери крови. Дазай думал о том, что ничего в его жизни не могло выйти иначе. Закономерный исход, к которому он приходил раз за разом, он уже почти мог называть судьбой.
Смерть не наступит сразу: Дазай знал. Много часов он проведёт в остывающей воде, попеременно отключаясь и приходя в себя, выпадая в образы прошлого, которое больше не имело значения. Прошлое будет мерцать и искажаться. На пороге смерти сознание будет сходить с ума, вбрасывая ему образы из тех, что он видел прежде, уговаривая его отступить от плана, изменить ход неизбежного, передумать…
Ничего из этого он, конечно, не собирался: в этот раз сделал всё как нужно. Порезы длинные и глубокие, вода всё ещё отдаёт теплом в остывающее тело — он справится. На этот раз точно всё закончит. После того, что сделал, не было иного выбора. Ему было вовсе не страшно умирать — но было кое-что, чего он боялся до тошноты, что выворачивало его наизнанку при одной мысли — то, от чего сознание бежало и к чему стремилось одновременно. Воспоминание о содеянном. Взгляд Фёдора, когда он обо всём узнал. Тускло мерцающее отчаяние и тупое облегчение при виде разочарования в любимых глазах.
Дазай закрывает глаза и позволяет сознанию уплывать на тёплых бледно-красных волнах.
***
Всё началось с Фёдора — ну разумеется с него. Фёдор, мать его, Достоевский, гениальный манипулятор, склонный к моральному доминированию социопат — и просто прекрасный человек. Первый, кто смог заставить его пробудиться от сонного оцепенения, от тупого существования и ленивой работы в детективном агентстве — где никогда не было никаких загадок. Дазай начал работать в нём много лет назад, сразу после того, как ушёл из мафии, и не мог вспомнить ни единого стоящего случая, и не мог вспомнить ничего, что не раскрывалось бы им самим за первые минуты после появления клиента. Он много лет не видел ничего интересного, много лет подпитывал себя тем, что хотя бы помогал людям, хотя бы приносил пользу — так и жил, ежедневно пробираясь сквозь спокойную скуку, плескаясь на волнах серости, проживая день за днём, не чувствуя даже удовлетворения. Только рациональное знание: ты помогаешь. Ты делаешь мир лучше. Ты помогаешь. Просто тебе этого почему-то недостаточно.
Почему же тебе недостаточно, Осаму? Что с тобой не так?
Так тянулось время несколько мучительно долгих лет. До тех самых пор, пока всё не оборвалось от одного взгляда в опасные глаза цвета умирающей поздней осени. Дазай отлично помнил, как впервые за много, много лет, почувствовал что-то… Чему не мог дать ни объяснения, ни оправдания.
Помнил, как стучал в крови адреналин, помнил постоянную жажду на протяжении следующих лет, пока они с Достоевским выстраивали сложную модель своих взаимоотношений, включающих в себя теракты, преследования, постоянные предательства и уловки, постоянные попытки если не убить друг друга, то хотя бы остановить. Время, когда Дазай чувствовал себя не то что живым, нет. Счастливым.
Как и те полгода, что они провели… вместе.
Ну да, вместе. Само это осознание мостилось в его душе как-то странно, неловко переминаясь с лапки на лапку где-то на задворках сознания, не смея проникнуть глубже и осесть в сердце. Они были вместе — и до самого конца, до самого последнего дня, Дазай так и не смог принять это. Даже если хотел верить, что Фёдор чувствовал то же, что и он. Даже если и хотел принять то, что нашёлся в мире один-единственный человек, который смог его понять. Которого он мог бы назвать «своим».
Дазай не был дураком, понимал прекрасно, как опасны такие мысли. И всё равно не мог избавиться от них, так и не смог стать нормальным, потому что несмотря ни на что, несмотря на непривычное «хорошо» с ним рядом, всегда знал…
Понимание Фёдора иллюзорно. Достоевский, что бы ни говорил, всё же явно имеет свои цели. Сейчас он любит его — но сможет ли любить впоследствии? Сможет ли продолжать принимать всю его херню, примет ли, в конце концов, его сломанную, выгоревшую версию? Конечно, сейчас они вместе — если их сосуществование в одном городе с редкими ночами в одной постели можно так назвать, но как надолго хватит его любви? Как скоро Фёдор разочаруется, как быстро поймёт глубину своего заблуждения?
Всё это и привело его впоследствии в бар. Тот, последний вечер, который он мог провести за шахматной партией с Фёдором, он проводил в компании незнакомых людей — и старого знакомого саке.
Дазай провёл в баре куда больше разумного и положенного. Он начал с саке, очень скоро переключился на виски, и стакан быстро превратился в бутылку, а он всё сидел и сидел за барной стойкой и не мог перестать думать о том, как всё это происходило прошлом.
С Одасаку.
Как он приходил в бар — и забывал на весь вечер обо всём. Конечно, не так, как с Достоевсеким, нет. С Фёдором он на физическом уровне не может думать ни о чём, кроме того, как сильно хочет забрать себе его всего, всю его душу, поглотить без остатка и самому же в нём раствориться, и стать им. С Фёдором — химические процессы, происходящие в его мозгу. С Одасаку было иначе, но что-то похожее: спокойствие и защищённость от всего мира, островок отдыха среди вечных дел, на котором можно было выдохнуть и забыть.
Уже намного позже он понял, что забывать было нельзя. Как бы ни был хорош вечер, как бы не было спокойно под тихий джаз в компании друзей, ничто из этого не спасало от реальности, от неизменных потерь — из-за его желания почувствовать что-то, помимо пустоты.
Тогда он поверил во что-то — и заплатил слишком высокую цену. Последствия отняли у него друга и разбили на куски его душу, которую он, кажется, так и не смог собрать до конца.
Теперь это повторялось снова — и снова ему вдруг стало хорошо, и снова отступала серость, а в жизни появлялись вечера, которых он ждал… Он не хотел ничего из этого. Не хотел ни красок в жизни, ни ждать, ни чувствовать желание настолько сильное, что ради него хотелось жить. Нет. Он больше не мог позволить себе подобного, потому что лучше всех в мире знал, Фёдор — это не хорошее.
Фёдор — не жизнь вовсе, а маленькая смерть. Бездна. Ловушка.
Тот, кто отнимет у него его душу, по-кошачьи взмахнёт рукой и забавы ради разобьёт его сердце, а потом, смеясь, потопчется сверху.
Не было варианта, в котором у них всё будет хорошо. Может, сейчас — да. Но в долгосрочной перспективе это неизменно приведёт его к боли, которую он просто не сможет пережить.
Дазай выбирает закончить всё самостоятельно. Он пьёт больше, чем может воспринять человеческий организм, подкатывает к каким-то парням, очень скоро обнаруживает себя в их объятиях, ещё через некоторое время падает лопатками на матрас, позволяя раздевать себя, отвечая на что-то, кого-то касаясь… Да. Так и нужно, это — то, чего он желает и заслуживает. Это — кульминация его истории, тупая и блёклая, как и вся жизнь до появления Фёдора. Трахаться с кем-то, кого ты даже не хочешь, с мотивами, которые даже не понимаешь до конца.
Опьянение — словно маленькая смерть. У Осаму кружится голова, он не всегда понимает, кто и что с ним делает, кого из этих двоих он целует, чьи ладони касаются его… Он старается не отключаться, старается участвовать в процессе так горячо, как может, старается точно заработать баллов на расставание с Фёдором — словно тот мог узнать, что и с кем он делал… Он узнает. Дазай позаботится об этом.
Он явится к Достоевскому посреди ночи, всё ещё не протрезвевший, выглядящий как помятая растерянная шлюха, он заявит, что не хочет больше иметь с ним ничего общего, что никогда и ничего к нему не чувствовал, что потрахался с двумя незнакомцами и больше не намерен поддерживать их игру в отношения… Он много чего скажет.
Но осознает всё сказанное только на следующий день, проснувшись в своей квартире с раскалывающейся головой — и полным набором воспоминаний о произошедшем.
Дазай касается рукой лица. Он… Изменил Фёдору. Он загнался, напился и потрахался непонятно с кем, а потом… Что было потом? Ему бы хотелось забыть, но воспоминания просачиваются через неприятную пьяную дымку. Он сказал ему об этом. Да. Просто приехал и всё ему высказал, и, чёрт, он отлично помнил взгляд Достоевского, в котором искреннее удивление мешалось с усталым разочарованием. Ох, блять…
Дазай падает назад, в ворох одеял, укрывается с головой, прячется куда-то под подушку, словно действительно может скрыться от содеянного, уйти мысленно от тёмного, усталого взгляда на лестничной клетке.
Дазай проводит в кровати целый день, и по мере того, как исчезает алкоголь в крови, как проясняется сознание, он понимает, что у него больше нет ни вариантов ни выхода. Он сломал единственно ценное, что было в его жизни, и Фёдор не простит его. Он бы и сам себя не простил. И понимает… Что за тот его взгляд, за всё, что сказал ему, заслужил наказания. И понимает, что готов его принять. Иначе никак. Просто не выйдет.
Во второй половине дня, вдоволь наплескавшись в бассейне самобичеваний, Дазай отправляется набирать ванну. Теперь он точно знает, что закончит всё. Убить себя не представляется сложным, когда прошлой ночью он самолично разорвал и поджог то, что чувствовал своей душой. Он проебал — ха-ха, в буквальном смысле, — доверие Достоевского. Он сломал их отношения. Он заслужил расплаты и заслужил конца — жаль только, смерть не сможет полностью окупить произошедшее.
Если бы в десять лет Дазая спросили, как он себя чувствует, если бы он замедлился на минуту и перестал улыбаться, если бы перестал играть роль, которой от него ждали, он бы ответил: «плохо». Но никому и в голову не пришло его об этом спрашивать.
Примечание
Йоу вот тг с моим лайвом: https://t.me/Salviastea