Скажи, волче, ответь, отче,
Чего злого она хочет,
Зачем гонит меня зверем,
Ах, как я верил ей — а больше не верю.
Мельница — Царевич
Птица баюкает Серёжу сказками. Наверное, так же делала мама в далёком, давно забытом детстве. А может, даже Олег, когда хилый здоровьем Серёжа опять валялся с температурой и не мог уснуть, ворочался и мешал спать всем в комнате.
Но теперь это давно, давно уже делает только Птица — отчего-то не перестал даже сейчас, в четырёх мягких стенах. Он шепчет на ухо какие-то свои истории, утешает и вообще ведёт себя на удивление ласково для убийцы. Для того, кто одних людей сжигал живьём, а других сподвигал на безумства, и всё это — Серёжиными руками, от его лица.
— Повадилась в царский сад летать жар-птица; на ней перья золотые, а глаза восточному хрусталю подобны…
Птицыны перья не золотые вовсе — уголь и пепел, смоль и мазут. Но сказка о Жар-птице у него одна из любимых — видимо, потому что “жар-”, — и в то же время ненавистных. Может, бесится, что птица в сюжете скорее трофей, чем действующее лицо, а может…
— …И молвил царь: кто изловит ту птицу живую, — Птицыны глаза остро сверкают, — тому ещё при жизни моей отдам половину царства…
Серёжа хрипло смеётся:
— Если бы она не тырила у царя яблоки, её бы никто не ловил.
— Цыц, птенчик, — закатывает глаза Птица. — Тут ничего не говорится о том, в каких условиях её держали, что она летала в чужой сад.
Серёжа затыкается, ёжится, и впрямь как птенец, который получил по клювику. Вспоминает некстати: как-то раз в детстве он пробрался ночью в изолятор к слёгшему с гриппом Олегу. Хотел узнать, как тот, и в итоге чуть ли не всю ночь рядом провёл: помогал выпить жаропонижающее, чтобы не звать взрослых, держал за руку, по памяти декламировал вполголоса сказки, чтобы отвлечь. Олежек морщился, метался в температурном бреду, вцеплялся в руку до боли.
Улизнул Серёжа уже под утро, когда Волков наконец смог уснуть. Но не прошло и пары дней, как они снова воссоединились: Разумовского положили на соседнюю койку всё с тем же гриппом. И тут уже Серёжа в свою очередь слушал сказки, которые при температуре под сорок смешивались в пугающую муть. Были там как привычные сюжеты и герои, так и незнакомые, вроде истории про лешего-шурале — Серёжа потом уже понял, что Олег пересказывал ему то, что когда-то в додетдомовской жизни читала на ночь бабушка.
— Да он у нас сказочник тот ещё, — презрительно фыркает Птица, возвращая его в реальность. — Ты меня слушаешь вообще?
Серёжа слушает, опасливо косясь на когти, что поглаживают его руку. Иногда Птица кажется совсем ручным, снисходительно заботливым. Несложно напомнить себе, что именно его “забота” в итоге привела Серёжу туда, где он сейчас, и всё-таки окончательно воспринимать Птицу как врага не получается. Бояться — да. Но ненавидеть…
Особенно болезненно, лично, воспринимаются Птицыны старания Серёжу утешить, обеспечить недостающей любовью. Он ведь изображал Олега именно ради этого в первую очередь. А теперь Серёжа путается в силках собственной памяти и никак не может отделить реальность от вымысла.
Нужно держаться за то, что я точно помню, наказывает он себе, пока вторая личность подавлена препаратами. Нужно напомнить себе все те моменты, в которых я уверен.
Так, тайком от Птицы, он начинает перебирать свои обрывочные воспоминания.
***
Олег, кажется, способен соорудить что-нибудь взрывоопасное даже из листа бумаги. Его руки вечно перебирают проводки, прикручивают запалы, отмеряют химикаты. А Серёжа — Серёжа не выносит резких громких звуков, так что на вылазки, где планируется снова что-нибудь бабахнуть, он Олега не сопровождает. Того это вроде бы не парит: Волков крутой, Волков собирает вокруг себя целую компанию мальчишек только за счёт своих пиротехнических примочек.
Серёжа этой компании почти не завидует.
Но однажды что-то меняется. Олег ведёт себя странновато весь день, а под вечер, сразу после ужина, заговорщически шепчет:
— Серый, через полчаса на нашем месте, — и вылетает из комнаты.
Серёжа хмурится. У него домашка — часть Олеговой, кстати, в том числе! — и ещё надо заморочиться тем, чтобы незаметно выбраться наружу, а на дворе зима, а значит, придётся ещё тащить куртку и не спалиться стуком окна второго этажа: оно ведёт на крышу, под которой намело сугроб. Они пользуются этим путём который год, правда, и до сих пор никто из воспиталок не узнал — ну или всем настолько пофиг.
С другой стороны, Олег уже давно никуда не звал его вот так, сверкая глазами, так что Серёжино любопытство в итоге берёт верх. Оно — и ещё смутная, стыдливая надежда на то, что это окажется не просто дружеская прогулка.
Глупая надежда, сказочная, но от этого не менее алчная.
На полпути от “их места” Серёжа вдруг понимает, куда они идут. Тут же замирает как вкопанный:
— Волч, мы на плиты что ли? Ты что придумал?
“Плиты” — это и правда самые обычные бетонные плиты, брошенный фундамент какой-то недостройки, которую в итоге облюбовали сомнительные компашки. Олеговы приятели тоже часто туда ходят, когда он собирается запустить какую-нибудь новую бахалку.
Идея бросить всё и поскорее вернуться доделывать домашку кажется всё привлекательнее.
— Серый, не ссы, — примирительно басит Олег, и Серёжа зачарованно вслушивается, впервые задумавшись, какой глубокий у Волкова стал голос, совсем уже взрослый, мужской. — Тебе понравится, честно.
И правда, что он. Олег же не станет делать что-то неприятное для него… Не станет же?
Прямо к плитам они не подходят: Олег зна́ком просит Серёжу остаться тут, а сам уходит к недостройке.
Лёгкий морозец пощипывает за нос. Серёжа притопывает на месте, любуется на то, как блестит снег в свете далёких фонарей. Рядом с плитами никакого освещения нет, так что он тут по сути в темноте, но зимой хотя бы от снега светлее.
На бетонной площадке мелькает отсвет Олегова фонарика. Сначала далеко, потом вдруг приближается — быстро, покачиваясь, расплёскивая световые лужицы вокруг.
— Олег, всё нормально? — обеспокоенно зовёт Разумовский.
Волков уже почти рядом, но всё равно орёт так, будто от самых плит:
— Уши зажми на всякий!
О, нет.
Серёжа накрывает свои уши ладонями и инстинктивно жмурится. Вздрагивает, когда его хватают в охапку и горячо выдыхают в ухо, сдвинув пальцы:
— Да не громко оно будет, ты ж не привык просто. Ты главное смотри!
Серёжа опасливо открывает глаза. Вспыхивает щеками от того, как Олег близко: навалился на него боком, зажал Серёжины уши своими ладонями поверх его же. Смотрит, правда, не на Серёжу, а вперёд, откуда прибежал — и Серёже ничего не остаётся, кроме как повернуться туда же.
А там вдруг становится светло. Несколько хлопков — и правда, не таких уж громких — а потом на заснеженном бетоне расцветают огненные цветы. Тут и там мерцающими столбами с шипением льются искры, и вот такая пиротехника Серёже больше по душе, без грохота и риска остаться без пальцев. Золотые, алые, рыжие — огненные снопы дрожат в морозном воздухе, переливаются один в другой, слепят своей красотой.
Серёжа залипает, пока они не иссякают окончательно.
Оглушительная зимняя тишина давит на уши не хуже чужих ладоней. Глаза отвыкли от полумрака, и Серёжа пытается проморгаться. Слышит совсем рядом:
— Ну как тебе?
***
— И что, ты думаешь, было дальше? — Резкий голос Птицы с треском разрывает пелену Серёжиной мечтательности. — На меня посмотри, не куксись. Ты же понимаешь, что в тот вечер ничего не произошло?
— Произошло, — упрямо цедит застигнутый врасплох Серёжа. Жмурится и чеканит: — Я его поцеловал.
Тяжёлый Птицын вздох почти вызывает сочувствие.
— Это я знаю. Но мы оба помним, какая была реакция.
Серёжа хмурится. Воспоминания путаются, и он уверен, что без Птицыных стараний тут не обошлось. И всё-таки момент слишком важный, чтобы так легко его забыть… Верно?
***
Серёжа такой дурачок, что позволяет этому произойти. Он держался слишком долго, копил в себе нежность, которую нельзя было выплеснуть — ни при других пацанах, которые и так их с Олегом за глаза дразнили пидорами, ни наедине, потому что Олег слишком крутой, он точно не поймёт, и тогда они совсем перестанут общаться. Всё это Серёжа вбил себе в голову, и как же легко оно испаряется, растопленное теплом Олегова голоса.
Он же для него, для Серёжи это сделал — вот эту всю фигню, чтобы искрила и почти не гремела. Знает, что Серёжа любит огонь и что бесполезно было бы звать его в их обычную компашку — нет, устроил всё лично для него.
В прозрачной зимней темноте выражение лица Олега трудно разобрать, и Серёжа доверяется интуиции — по крайней мере, голос выдаёт улыбку. Улыбается Олег редко, но до ужаса заразительно, и Серёже так легко это вообразить, что он сам невольно расплывается в ответной улыбке. А потом тянется ближе и, сам дурея от собственной наглости, прижимается своими губами к губам Олега.
Они горячие, несмотря на мороз, и такие маняще мягкие, и отчего-то Олег не отстраняется, хотя и не отвечает. Да и отвечать там не на что, это просто затянувшийся целомудренный чмок, первый в жизни Серёжи и, весьма вероятно, последний. Ему кажется, что сердце сейчас выскочит из груди, взорвётся снопом искр, и останутся только чёрные перья выжженных следов, как на тех бетонных плитах.
В итоге Серёжа отскакивает сам, будто обжёгся. Тяжело хватает ртом воздух, почти что задыхается, а главное — не понимает, почему Олег до сих пор молчит. Должен был давно оттолкнуть, врезать, обматерить — ну или просто уйти. Но он стоит и смотрит своими нечитаемыми ледяными глазищами, которые ловят блики от далёких фонарей, и ничегошеньки не предпринимает.
— Олеж, — лепечет Серёжа и сам же от этого морщится: ну что за сопли, за такое он точно заслуживает быть отпизженным, но использовать совсем уже родное “Волч” язык почему-то не поворачивается, — прости, не знаю, что на меня нашло…
Ещё и брешет, глазом не моргнув. Ну просто красавчик.
Стыдно, как же стыдно, лучше бы и дальше молчал — глядишь, прошло бы само и они хотя бы остались друзьями…
Он крупно вздрагивает, когда его рука оказывается в горячей ладони Олега.
— Пошли, Серый. Нас скоро искать начнут.
Олег ведёт его назад тем же путём, почти что тащит за собой — и, что хуже всего, не оборачивается. Глядя ему в спину, Серёжа совсем поникает, накручивает себя, думает: неужели всё вот настолько плохо? Может, Олег вообще его сейчас к воспиталкам оттащит, скажет, что Разумовский крышей поехал? Или приведёт на заклание к пацанам, чтоб отпинали за пидорство?
Серёжа трясёт головой, чтобы эти мысли вывалились по дороге и остались тут, среди сугробов. Волч никогда так не поступит. Серёжиного доверия он ни разу не подводил. Может, и был замкнутым, иногда казался странным, себе на уме — но будто Серёжа нормальнее.
Его Олег — кто угодно, но не предатель.
Всё в таком же молчании они забираются по сугробу на крышу надстройки, ведущую на второй этаж. Олег закуривает, по-прежнему глядя в сторону. Серёжа морщит нос от едкого дыма, но терпит. Проходит минута или две, мороз пощипывает за щёки, и Серёжа почти готов нарушить тишину, когда Олег запускает гаснущий огонёк бычка в ночную темноту и хрипло зовёт, всё так же избегая глядеть на него:
— Серый, слушай…
Серёжа вопросительно смотрит. После паузы Олег вдруг качает головой:
— …Да не, ничё. Харе мёрзнуть, идём уже.
***
— Давай я тебе разъясню, что тут произошло, — менторским тоном излагает Птица. — Он предпочёл игнорировать, пожалел тебя, думал, ты, тряпка, не выживешь, если он от тебя отвернётся. Он же не знал про меня. — Птица даже расщедривается на показное сочувствие: — Мой бедный птенчик… Ты так сильно хотел верить в сказку.
Серёжа отворачивается, утыкается лбом в мягкую стену. Закрывает глаза, пытается восстановить в памяти дрожащее марево рассыпающейся картинки.
Как у Птицы получается заставлять его сомневаться даже в том, в чём он был железно уверен минуту назад?
Серёжа не отказывается от идеи перебрать все мало-мальски цельные и чёткие воспоминания. Особенно те, что связаны с Олегом. Может, он уже и не в силах ничего исправить, но ему важно знать… что хоть что-то было реальным. Может быть, он ищет в этом утешения, может — любви и тепла, которые ему пытался дать Птица. Может, хочет убедить себя, что тогда хоть что-то будет иметь смысл, который он утратил давным-давно.
Когда-то всё было так просто, и казалось, что так будет всегда.
***
Выпускной, которого они так ждали, душит последними секундами незримых оков — и Олег с Серёжей единогласно сговариваются их сбросить. С трудом высидев все торжественные речи, они втихую прихватывают с собой выпивки и сбегают гулять в город.
Тот пестрит праздничными огнями, чувство долгожданной свободы пьянит не хуже, чем шампанское, и дышать становится так легко, как не было, наверное, никогда прежде. Кругом грохочет и искрит, и, наверное, у “Радуги” тоже запланирован собственный салют, но куда приятнее наслаждаться праздником вместе со всем городом. В нём сегодня выпорхнули из гнёзд тысячи таких подросших птенцов, и кажется, будто каждая вспышка в темнеющем небе — это одна из только-только начатых ярких жизней.
Серёжа с Олегом замирают на одной из крыш, пьяно щурятся от вспышек фейерверков — отголоска чужого праздника, но как будто и для них. Олег стискивает Серёжины плечи, когда тот вздрагивает от грохота. Приятно. Они уже не дети — теперь официально, ха-ха! — Серёжа даже за последний год стал шире Олега в плечах и имеет все шансы его перерасти, а тот всё равно заботится, как о маленьком и более хрупком. Хорошо хоть уши не зажал ему, как тогда.
Мысли Олега, видно, блуждают в том же направлении. Он отстраняется и садится на какой-то выступ на крыше. Приглашающе хлопает ладонью рядом с собой и, явно сомневаясь в необходимости того, что собирается произнести, наконец выпаливает:
— Серый, помнишь, я как-то на плитах фейерверки запускал для тебя?
Серёжа на секунду распахивает глаза шире: ого, они и правда об одном и том же вспомнили? Улыбается воспоминанию:
— С искрами такие, да. Чтоб не бахали.
— Реально помнишь что ли?
Серёжа глупо хмыкает и просто кивает, пользуясь этим как поводом опустить взгляд и спрятать румянец за алыми отблесками салюта.
Олег продолжает ещё медленнее, чем начал:
— А ты ещё в тот вечер…
— Волч, ты поцеловать меня что ли хочешь?
Он и сам не понимает, как эти слова вылетают изо рта: вот они дразняще вертелись на языке — а вот уже вырвались непослушной птичьей стаей. Шампанское, чтоб его…
Олег замирает, не успев даже глаза в сторону отвести — Серёжа так и ловит его взгляд своим исподлобья, и они пялятся друг на друга, два дурака. А он, может, и сам не успел ещё до этой мысли дойти, вдруг понимает Разумовский, я просто её за него озвучил, вот он и в ахуе. Ой-ё, что ж я наделал-то…
Серёжа не успевает додумать: “Ну теперь он мне точно врежет”, — когда Олег вдруг говорит тихо, так, что едва слышно за салютами:
— А можно?
Порох взрывается где-то в десятках метров над ними, разлетается нарядными искрами — те опадают вниз, тают, прочерчивая за собой сияющие следы. Вместе с ними тает Серёжино и без того фрагментарное понимание происходящего.
“Тебе всегда было можно”, — хочется ему ответить какой-нибудь чушью в духе однотипных мелодрам, но язык вдруг становится как будто чугунный и не способен выдать даже этого. Блин, Разумовский, ты не первый год об этом мечтаешь, и вот наконец всё сложилось идеально, тебе прямо в руки плывёт второй шанс признаться — сделай уже что-нибудь!
Он как-то растерянно дёргает плечом — не пожимает даже, а именно дёргает, будто ему невидимые крылья мешают, — и вроде как даже кивает, но недостаточно уверенно. Открывает рот, чтобы выдохнуть хотя бы простое “да”, но жмурится и крупно вздрагивает от оглушительного взрыва фейерверка где-то в соседнем дворе.
Горло сдавливает, будто обручем — вот, блин, ещё панички не хватало, чтобы окончательно всё испортить. Он, кажется, приваливается к Олегу, судя по тёплому и мягкому рядом, под руками, вокруг него. Утыкается ему куда-то в плечо или в грудь, как напуганный кот, стискивает рубашку трясущимися пальцами.
— Ты ж мне трындел, что не боишься уже, — гулко смеётся Олег, но не отталкивает, похлопывает по спине, помогает отдышаться. — Спокуха, это, как там… лягушонка в коробчонке.
Серёжа отстраняется и хохочет — уже не пьяно, а просто нервно: они оба, кажется, резко протрезвели.
— Да ты сам хорош, вон, бледный весь стал! — слабо отпирается Серёжа. Трясёт головой: — Какая лягушонка, Волков, ты бредишь?
— Как какая? — округляет Олег глаза и с самым серьёзным видом выдаёт: — Сказочная.
Тут уже получается только ржать, хватаясь друг за друга — никакой романтики.
О поцелуях они больше не заговаривают.
***
А вот Птица говорит постоянно, не считая моментов, когда им меняют препараты на те, что подавляют вторую личность. Но это случается редко, чаще — наоборот, на радость “доброму доктору”. Птицу это устраивает: он красуется, по-своему наслаждается вниманием и никогда не упускает возможности ткнуть Серёжу в его ошибки и наивные убеждения.
Иногда Птица оборачивается перед Серёжей настоящей птицей, большой ворчливой вороной, иногда принимает получеловеческий пернатый облик, но чаще всего Серёжа вообще не видит его целиком — только крылья, которые обманчиво мягко, но при этом угрожающе обнимают со спины. Это когда Серёжа в сознании. Но даже в моменты беспамятства его не оставляет ехидный каркающий голос.
— Нужно во всём искать плюсы, птенчик, — наставляет Птица с явной издёвкой. — Даже если кругом одни кресты.
Правда, пересекаться с Софочкой Птица любит гораздо меньше, чем с Рубинштейном. Отчего-то каждый раз оставляет привилегию поиска плюсов в её обществе Серёже.
Серёже всё равно: он может в любой момент отключиться от реальности и вернуться к своей постепенно рассыпающейся кладовой воспоминаний.
***
Серёжа ясно помнит момент, разделивший всё на “до” и “после”. Лето, Питер, вечер, они с Олегом бесцельно слоняются вдвоём, и всё так обманчиво хорошо, что ощущение надвигающейся грозы не отпускает.
— Так что ты в итоге решил? — возвращает Серёжа разговор в неприятное ему самому русло, но нельзя же избегать этой темы раз за разом. — Ещё успеешь документы подать, есть пара мест, где их дольше принимают…
— Да не буду я никуда поступать, Серый, — брякает Олег, и становится как-то душно, хотя ещё недавно Серёже было зябко, Олег ему даже косуху свою на плечи накинул.
Откуда-то льётся рваный гитарный перебор и голоса уличных музыкантов.
Поздно. О чем-то думать слишком поздно
Тебе, я чую, нужен воздух
Лежим в такой огромной луже
Прости меня, моя любовь
— В смысле, Олеж?
— В смысле: нафига мне это вообще? Вот объективно?
Видно, что Олегу самому этот разговор не в радость, он, наверное, столько с собой спорил, взвешивал, решался… Вопрос только, почему с собой, почему не обратился к Серёже, вместе они бы всё обдумали и решили…
— …Решили бы так, как тебе удобно, да?
Кажется, Серёжа по привычке начал думать вслух, вот Олег и ответил.
Джинсы воды набрали и прилипли
Мне кажется, мы крепко влипли
Косуха давит на плечи стотонным грузом, приходится опереться о перила моста. Серёжа ёжится и не хочет думать, что этот вечер — один из множества, на которые он не возлагал никаких надежд, но всё-таки допускал вероятность, что он станет особенным, — окажется в итоге их последним беззаботным совместным вечером.
Мне кажется, потухло солнце
Прости меня, моя любовь
Олег рядом, вот он, стоит насупившись, вроде даже жалеет, что сорвался на Серёжу, но до него уже не дотянуться. Он уже там… куда бы ни собрался, а Серёжа тут, один-одинёшенек.
Один он не сможет.
— Слушай, я не хотел, — наконец бурчит Олег, наклонив голову: ну точно лобастый провинившийся щенок. — Давай потом об этом поговорим? Такой вечер хороший.
Вслед за этим не звучит, но так и тянется вдогонку: “...Давай ты не будешь его портить”.
Серёжа кивает, глядя в сторону, чтобы не блеснуть увлажнившимся глазами, кутается в косуху, надеясь подольше сберечь на себе её запах. Кто он такой, чтобы закатывать истерики и ставить какие-то условия? Не друг даже — так, товарищ по несчастью, которого легко будет забыть вместе со всеми ужасами детдомовской жизни.
Прости меня, моя любовь
***
— Хорошие новости, птенчик: мы выберемся отсюда, — говорит однажды Птица — неожиданно и сухо, без своего обычного словоблудия. — Но ты должен пообещать мне слушаться. Сиди себе спокойно в гнёздышке, я всё сделаю. А если решишь вылезти без предупреждения… — Золотые глаза опасно сверкают. — Помнишь, что стало в сказке про Царевну-Лягушку, когда её муженёк подглядел, как она перекидывается? Вот то-то же.
Сказать, что Серёже любопытно, какое решение нашёл его пернатый защитник — это не сказать ничего. Но Птица тоже не лыком шит: перестаёт помогать Серёже увернуться от уколов, спрятать пилюли, не глотая их — словом, делает всё, чтобы сам Серёжа в итоге оказался в полной несознанке. В отличие от него. И что бы ни происходило снаружи замутнённого Серёжиного сознания, это остаётся от него скрыто.
Но Птице ли не знать, что тайное однажды всё равно станет явным: он же столько сказок цитировал именно с такой моралью.
Серёжа не знает, на какой раз ему это удаётся. Предпочитает считать, что, как положено в сказках, на третий. Может, ему меняют схему, а может, организм вырабатывает невосприимчивость к старой, или его любопытство слишком сильно, или просто ему везёт в этот день так, будто он волшебным образом позаимствовал концентрат удачи, обычно присущей вовсе не ему.
Разумовский приходит в себя в самый разгар Птицыной “смены” — тот даже не сразу это замечает, не выталкивает тут же из сознания, как обычно. Слишком занят болтовнёй, да и Серёжа пока не выдаёт себя.
Ему не до того: он только что родился заново вместе со всеми чувствами, которые годами подавлял, спрессовывая в груди слой за слоем. И теперь эти слои раскрываются, распирают грудную клетку, прошивают тело спазмами.
Что полагается делать, когда только родился? Кричать.
Но в паузу посреди Птицыного трёпа из пересохшего горла вырывается только жалкий хрип.
Серёжа бездумно тянется вперёд, буквально валится пугающе правдоподобному Олегу на руки и давится сухим рыданием. Слишком больно. Слишком желанно. Неужели Птица окончательно решил от него избавиться? Не порадовать же точно: слишком уж это жестоко.
Слишком реально…
— Ш-ш-ш, родной, куда тебя повело-то…
Если закрыть глаза, у Птицы станет меньше власти. Нужно сосредоточиться на всём остальном, проанализировать другие ощущения.
Голос — похожий на тот, что изображал Птица, и в то же время совсем другой. Руки — огрубевшие, но при этом касания их невероятно бережные. Шершавость одежды, тепло тела, его запах — запахи удавались Птице плохо, это Серёжа понял уже постфактум. Обычно их не было вообще или повторялись одни и те же два-три отложившихся в памяти аромата. А тут… либо его крыша уехала окончательно, раз выдаёт такие проработанные галлюцинации, либо…
— Не уходи, — мямлит Серёжа, вцепившись в дёрнувшееся было под ним тело. — Олег…
— Тут я, тут, дай сесть поудобнее. — Олег фыркает, неловко ёрзает, и через секунду Серёжа утопает ещё глубже в его осторожных объятиях. — Чего тебя так пробрало вдруг?
Конечно, для него же это выглядит как внезапное помутнение. Он-то не в курсе той борьбы за Серёжину дурную башку, которая ведётся с переменным успехом каждый день.
Серёжа никогда не любил, чтобы его касались, это позволялось только Олегу, с его привычками хлопнуть по плечу, притянуть к себе, взъерошить волосы. Но сейчас Серёже так необходимы эти объятия, его так давно не касались без намерения навредить — или изучить, будто образец под микроскопом. Даже прикосновения Птицы, существовавшие только в его голове, большей частью были давящими, агрессивными. А Олег — если он настоящий — просто держит Серёжу в руках, позволяет ему растекаться в этой крепкой, но осторожной хватке. И это простое касание, напоминание: “Я рядом”, — согревает лучше любой изощрённой Птицыной ласки.
Даже если это сон или бред, в нём происходит именно то, что так долго было Серёже нужно.
Серёжа расслабляется впервые за долгое время и, видимо, потому не способен держать контроль: он тает в тепле объятий, выскальзывает из сознания, уступая место Птице, и погружается в очередное воспоминание — последнее из тех, в которых он более-менее уверен.
***
Серёжа спешит на вокзал так, будто уезжает он сам, причём в лучшую жизнь из его мечтаний. С другой стороны, ему отчаянно не хочется наконец там оказаться: так проще будет убедить себя, что ничего не произошло, что Олег не уехал, что с ним всё ещё можно будет столкнуться в Питере в любой момент.
Он не позволяет этим мыслям взять верх. Он поправляет на носу щёгольские очки без диоптрий, нервно расчёсывает пальцами собранные в хвост волосы и выходит на перрон. Он всё продумал, он должен решиться сейчас — или уже никогда.
В сказках никто не говорит: “Я тебя люблю”, — хочет сказать Серёжа. Там просто сразу живут долго и счастливо. Я думал, у нас получится так же. Но если надо, я всё скажу, я ещё успею — и ты же останешься, и у нас тоже будет… счастливо?
— Волч! — Он машет рукой, и рёбра обжигает изнутри от увиденной издали улыбки.
Какой же Олег всё-таки красивый — и как ему удаётся таким оставаться даже с бритой башкой? Он улыбается, балагурит, несёт какую-то чушь о том, что вернётся к Серёже работать при его “модной конторе” — а пронзительные голубые глаза в кои-то веки не могут скрыть за своими льдами его истинных эмоций.
Он тоже переживает, понимает Серёжа. Тоже не уверен, что поступил правильно. Тоже заранее скучает, хотя они ещё рядом: чувствует, что между ними уже пролегли неумолимые тысячи миль.
Серёжа не успевает сказать всё, что хотел. Нет, успел бы, но толкотня у поезда — явно не лучшая обстановка для таких важных слов. Опасных слов. Даже если сам Олег отреагирует хорошо, их точно услышит кто-нибудь вокруг, будут проблемы.
Он так и отделывается дежурными фразами, хотя в груди будто распирает воздушным шариком. Можно бы обнять, успеть даже втихаря чмокнуть, может, хотя бы в выбритую щёку — но Олег порывисто стискивает его первым, и в его объятиях Серёжа замирает. Так ни на что и не решается, обмякает, как пойманная в ладонь птица.
Время утекает сквозь пальцы слишком быстро — непривычно, раньше они вообще не задумывались об этом, когда были вместе двадцать четыре на семь.
Придётся отвыкать.
По пути с вокзала Серёжа нашаривает в сумке Олегов плеер: тот сунул его Серёже в руки в последний момент, будто сомневаясь, сто́ит ли. Хотя чего Серёжа там не слышал?
Он разматывает провод наушников, вдевает в уши потёртые “капельки”. Запускает заедающей кнопкой последний прослушанный трек и откидывается на сиденье, запрокидывает голову, украдкой шмыгнув носом.
Жадно так глотает солнце
Два серебряных крыла
Милый друг твой не вернётся
В этот город никогда
***
В болезненной дрёме Серёжа думает: если это не новая каверза Птицы, если тут, в палате, это правда был Олег, живой, настоящий, то ещё не всё потеряно. Они действительно могут выбраться. Даже успеть сделать что-то хорошее, попытаться искупить всё, что натворили.
Олег выглядит… непривычно, и это главный аргумент в пользу его непоколебимой реальности. Птица просто слишком брезглив, чтобы вживаться в образ такого Олега: заросшего, молчаливого, с бешеными волчьими глазами. У Олега в исполнении Птицы даже то и дело проявлявшаяся жёсткость — жестокость — была какая-то элегантная, холёная, как воткнутый в артерию позолоченный кинжал. Нынешний же Волков грубоват, но как-то иначе, проще… как ни странно, роднее. Глядя на него, Серёжа чётко видит, как он стал таким из угловатого и взъерошенного юного Волча. Из Олежека, который, сам не до конца выздоровев, читал Серёже сказки. Из Олега, который вечно мастерил петарды. Из новобранца Волкова, который даже среди любимого рока находил по поводу самые сопливые песни.
Даже несмотря на нежелание разговаривать и диковатый взгляд, к нему хочется тянуться, как раньше, когда они были друг для друга всем, даже если это “всё” лицемерно звалось вынужденной дружбой. Сейчас, перебрав в мыслях всё, что между ними происходило, Серёжа почти уверен: они не были просто друзьями. Скорее двумя дураками в вечном отрицании.
— Птенчик, ты же понимаешь, что всё себе придумал?
Птица обеспокоен. Он не показывает этого, но они слишком крепко срослись мыслями, чтобы Серёжа не ощущал его волнения.
— Сам подумай, — продолжает Птица, трепеща перьями где-то у плеча, — ну что у вас общего? Он ушёл, как только смог, и ни разу не оглянулся. Он не заслужил твоих страданий. Не заслужил нас.
— Не оглядывался десять лет, чтобы вдруг вернуться сейчас? — на пробу бросает в ответ Серёжа. Что-то не стыкуется, и ему кажется, он вот-вот выяснит, что именно, только вот ухватить мысль за хвост никак не выходит.
Птица пожимает пернатыми плечами:
— Снизойти до бедняжки в беде легче, чем соответствовать успешному красавчику.
Серёжа глухо хмыкает. Красавчик — это Птица, разумеется, Серёжу он считает своим неловким взъерошенным подобием. Это Птица умеет себя подать и ставить окружающих на место, знает себе цену, идёт к цели несмотря ни на что. Серёжа пытался ему подражать, отметал слабости, закалял характер — ну и вот… дозакалялся.
Интересно, считал ли его красивым Олег. Наверное, тогда, отращивая волосы и напяливая дурацкие прямоугольники очков, Серёжа на что-то такое смутно надеялся. Расправлял плечи, обнажая беззащитную бледность шеи. Невольно кокетничал, стреляя взглядом из-под рыжих ресниц. Улыбался, зеркаля Олегову обезоруживающую улыбку. Но действовало ли это всё? Был ли он достаточно важен, чтобы непонятный, непредсказуемый Волч замирал при виде него, любуясь так же, как им любовался Серёжа?
Разумовский давно смирился с тем, что вопрос собственной сексуальной опытности так и останется для него закрытым, и всё же порой, когда он об этом размышляет, его мучает любопытство. Каким был бы в постели настоящий Олег, не нарисованный Птицей? Наверное, грубоватым, но ласковым. Отчего-то Серёже хочется представлять Олега в таком образе, который обычно принято называть “внимательным любовником”. Хотя в порыве страсти он наверняка мог бы сжать тонкую Серёжину кожу слишком сильно и обозвать вполголоса неженкой — а потом залюбить до дрожащих ног. И всё-таки он не позволил бы себе откровенной грубости.
Если бы у них дошло до постели. Если бы Олег правда его любил…
— У-у, что опять за влажные мечтания, птенчик, — врывается в его дрёму грубое карканье. — Мало тебе было моих маленьких спектаклей с продолжением?
Серёжа кривится. Тут не в сексе дело, как он не понимает… а в любви.
— Хочешь сказать, моей любви тебе недостаточно? — шипит Птица. Льнёт сбоку, вне поля зрения, и вкрадчиво рокочет уже совсем другим, до боли знакомым голосом, колет шею аккуратно подстриженной бородой: — А, Серёж?
Разумовский отскакивает, как ошпаренный, вжимается в противоположную стену. Рявкает неожиданно даже сам для себя:
— Не смей. Так. Делать!
Птица с лицом Олега скалится ему в ответ, закатывает глаза и вальяжно отворачивается. Поворачивается обратно уже в привычном своём пернатом облике.
— Ладно тебе, не кипятись. Какой-то ты сегодня перевозбуждённый. Добрый доктор принёс новые колёсики?
— Я тебе больше не верю, — почти что рычит Серёжа, игнорируя его выпад. Осмысливает произнесённое и чеканит, не оставляя себе шанса отступить: — Хватит. Слишком долго ты меня дурил.
Птица наклоняет голову, будто сомневаясь в том, что слышит.
— Осмелел, маленький? Силёнок набрался? — Птица рывком оказывается ближе, нависает крылатой тенью. — Думаешь, ты правда ему нужен? Всё ещё рассчитываешь на долго и счастливо? — Он ядовито тянет последние пару слов, щерясь Серёже в лицо, а потом цыкает: — Н-да, я всё-таки был прав. Без меня бы ты точно не протянул.
Он растворяется в воздухе с коротким задорным вскриком — только перья медленно оседают на мягкий пол, теряются среди чёрных клеток на белых листах бумаги.
С этого момента Птица будто окончательно в нём разочаровывается: больше не отвлекает сказками, не пытается поддержать. Не церемонится, в очередной раз перехватывая власть над тщедушным телом.
Демонстративно не помогает, наблюдая, как взбешённый Гром выколачивает из Разумовского измотанную душу.
А может, лучше бы и правда вот так, думает Серёжа, приходя в себя, пока ему вправляют нос, стягивают ссадины и останавливают кровь. Сдохнуть бесславно, с болью и унижением, за всё, что натворил — и не мучиться больше в неведении.
Он уже не понимает, какое воспоминание настоящее: то, где они возвращаются с плит без происшествий, или то, где Олег бросает бычок в снег, рывком тянет Серёжу на себя и дарит ему короткий, горьковатый поцелуй в стиснутые от волнения губы. То, где их возня на крыше после выпускного заканчивается на дружеской дистанции, или то, где грохот салютов не становится помехой потаённой нежности. То, где они расстаются на вокзале, так и не озвучив ничего, что должно было прозвучать, или то, где Олег, обнимая Серёжу, украдкой шепчет ему на ухо, как сильно любит и что будет ужасно скучать. Любой из этих вариантов одинаково вероятен, и нет никаких доказательств, что всё это не окажутся Птицыны сказки.
Серёжа уже не уверен, что готов выяснить правду.
Однако выбора ему не оставляют: втягивают в эпицентр творящейся дичи, дают последний шанс исправить хотя бы часть своих ошибок. Холодный гранит под босыми ногами, зябкий ветер над водой, продуваемая насквозь телестудия на мосту — в его жизни было столько огня, а теперь остался лишь холод.
Он видит Олега — там, в студии, мельком, но с такой ясностью, которой не ощущал уже давно. Это и правда он, злющий, опасный, ощутимо чужой после долгой разлуки — но без всяких сомнений живой, и от этого осознания пощипывает глаза. Серёже уже известно, что никакой Волков не сказочный царевич, что крови на его руках побольше, чем у десятка Птиц вместе взятых — и он не знает, что чувствовать по этому поводу. Да и ему ли кого-то за это стыдить?
Два преступника, один страшней другого — ну и парочка, живая иллюстрация к ворчанию их воспитателей о том, что ничего путного из детдомовцев не вырастет.
Серёжа бездумно поглаживает пальцами раму наполовину разбитого окна, отделяющего студию от помещения с мониторами. Обидно, что нет даже лишней секунды полюбоваться, как не было лишней минуты на разговоры весь этот год: почти всё время их встреч похитил Птица. Впрочем, едва ли это самый обидный факт в Серёжиной жизни.
То ли дело реванш Птицы, который застаёт его, уже расслабившегося, врасплох.
А ещё — пятикратное эхо под высокими сводами.
Но обиднее всего, конечно, бессмысленно ловить ртом воздух, по инерции проталкивая его в изрешечённую грудь, и окончательно остывать на холодном полу.
***
Сквозь тяжёлую пелену прорываются звуки. Сначала это неразборчивая какофония, но постепенно Серёжа вычленяет несколько отдельных элементов. Писк какой-то аппаратуры. Металлическое лязганье. Голоса.
Он не может разобрать, о чём они говорят, но вроде бы их несколько. Вроде бы один звучит взволнованнее остальных, на грани срыва.
И тут вдруг возвращается голос Птицы: звучит прямо внутри головы, отдаётся в черепной коробке гулким эхом.
— Помнишь, как в той сказке? Разорвал серый волк воронёнка надвое…
На виски давит, глаза всё ещё ничего не видят, и в целом Серёжа действительно ощущает себя как будто порванным пополам где-то в районе груди. Боль смутная, словно чужая, потому что будь она его — он ведь уже бы, наверное, был..?
— …Спрыснул его мёртвою водою — и тот воронёнок сросся…
До сознания вдруг долетают обрывки осмысленных фраз — оттуда, извне, под истеричный электронный писк.
“...ышит, не дышит же, твою м…”
“...олков, психовать — за дверь!”
Волков? Это тот самый серый волк? Но тогда почему он так переживает?
— …Спрыснул живою водою — воронёнок встрепенулся…
Серёже вдруг кажется, будто он летит высоко-высоко — так, наверное, летал бы Птица, не будь он узником их с Серёжей тела. И с этой высоты видно прошлое во всей его неприкрытой правдивости — как всё было на самом деле, без спрятанных воспоминаний, без Птицыного вмешательства. Яркие картинки сменяют друг друга, и ощущение долгожданной власти над собственной жизнью переполняет Серёжу щекочущим восторгом. Наконец-то он знает, и никто больше не подменит его прошлое.
— …И полетел.
Его полёт заканчивается резко: возвращаются реальные ощущения, и их слишком много. Боль, кажется, сквозит в каждой клеточке тела, в лёгкие жидким огнём вливается воздух, перед глазами мельтешат пёстрые пятна.
Зато голоса успокаиваются, больше не перекрикивают друг друга, противный писк тоже перестаёт частить.
“...мально всё, чего орать-то бы…”
“...рый, держись, ты такой молодец, просто умн…”
Ему всё ещё адски больно, и теперь уже ясно, что боль, как и воспоминания, тоже принадлежит только ему. Но она, наверное, означает, что он ещё жив?
Что у него… у них… все получилось? И даже больше, чем он рассчитывал?
Усмешка Птицы почти слышна, касание когтей к рассечённой щеке почти осязаемо.
— Кто бы мог подумать, а? Тебе, птенчик, сказочно повезло.
И больше Серёжа его не слышит.