Цзинлю тяжело дышит.
Вдох. Выдох.
Вдох.
Выдох.
Раз.
Два.
Три.
Меч затупился. Цзинлю в последний раз проводит лезвием по глотке мерзости, мерзость булькает, хрипит, черная кровь брызжет фонтаном; она заливает лицо Цзинлю, ее глаза, ее волосы и всю ее одежду. Борисианец — человекоподобный пришелец с головой пса — падает навзничь, задыхаясь, захлебываясь. У него из спины торчат позвонки — ее, Цзинлю, работа, не иначе.
Цзинлю тяжело дышит — она похожа на ту, кто только что вышел из ада. Руки трясутся не то от адреналина, не то от тяжести меча, взгляд — дикий, практически животный. Сердце колотится бешено — так-тук, тук-тук. Но Цзинлю не чувствует себя живой.
Меч затупился. Цзинлю не монстр, но она понимает — убивать таким оружием — сплошная мука. Тело перед ней корчится и пытается ползти, тянет руки-лапы, пачкает чернильной вязкой мерзостью землю Лофу Сяньчжоу. Пришелец, нарушитель их спокойствия, молит о пощаде — не словами, но взглядом, всем своим видом. Цзинлю не монстр — головы срубает быстро, и все — во имя защиты; но быструю смерть сейчас обеспечить не может.
Удар.
Нужно добить.
Еще один.
Если она его не добьет, он регенерирует. А потом свяжется с остальным взводом, встанет и снова будет в строю — борисианцы живучие, прямо как мерзости изобилия. А может быть, она и не борисианца убивает — в голове уже все смешалось.
Удар.
Еще один.
Цзинлю не нравится убивать. Кому вообще в здравом рассудке может это понравиться? Цзинлю не нравится убивать, но Цзинлю хотела бы быть защитником. Цзинлю хотела бы быть героем, но тем самым, который действует тихо и незаметно, тем самым, которому не достаются лавры и почет — возможно, она хотела бы делать все в тайне. Возможно, она хотела бы жить где-нибудь, но не здесь, не среди толпы Лофу, не в помпезно-гротескном святилище, не в казармах, заполненных людьми. Возможно, Цзинлю хотела бы не жить вовсе — теперь и защита ей кажется мукой.
С новым ударом ломается ее меч. Творение Инсина, каким бы оно не было искусным, в руках Цзинлю не существует слишком долго — тяга к разрушению накладывает свои отпечатки. Цзинлю, на самом деле, все время кажется, что она разрушать все только и умеет. Коснется любого — и он распадется на атомы, от него останется только оболочка, может быть, совсем немного фантомное тепло на руках — от когда-то живого тела. Цзинлю точно знает: все, что с ней связано, рано или поздно исчезнет. Растает, прямо как первый снег.
Ее меч ломается, и борисианец под ней затихает. Меч ломается. Крошится на осколки, в ее руках теперь — лишь рукоять и небольшая часть лезвия. Цзинлю вдруг ощущает, что ей невозможно, просто невообразимо тяжело дышать.
Она опускает взгляд.
Она видит торчащую руку.
Ах, да.
Борисианец пробил ей живот.
Адреналин отступает — и тогда наступает боль. Накрывает волной. Как одеялом, убаюкивает, обнимает за плечи, как когда-то ее обнимала она, и Цзинлю чувствует во рту металлическое, ощущает, как что-то горячее скатывается у нее по подбородку. Она говорила, что у хороших воинов никогда не бывает ран — они настолько искусны, что в поединке не получают ни царапины. Цзинлю, видимо, облажалась, как мечник.
Великий Мастер Меча! Смех, да и только. Цзинлю падает на землю — подкашиваются коленки — Цзинлю хватается за торчащую руку в попытке вытащить ее, но осознает, что конечность крепко держит ее внутренности. Желудок, кажется, может быть, пару ребер — и если она ее вытащит, то только с тем, что находится у нее внутри. Борисианцы — хитрый народ; убивают даже тогда, когда сами мертвы.
Чувство иррациональности не покидает. Цзинлю привыкла жить с нечто инородным в ее теле — с марой, например, с торчащими из костей ветками, с побегами цветов — Цзинлю чувствовала себя удобрением для болезни, но никогда — человеком. Цзинлю хрипит, пытается подавить в себе порыв тошноты и знает — ей нужно дойти до пункта сбора Квинтета. Ей нужно добраться от точки А до точки Б. Ей обязательно поможет Дань Фен, его облачные гимны всегда помогают, он, он…
— Ну о чем же ты думаешь, дорогая моя!
Голос в голове — настоящий, знакомый до зуда в костях, и Цзинлю думает онетпожалуйстатольконесноватольконесейчас. Реальность сбоит программным кодом новейших технологий, перед глазами Цзинлю маячат буквы и цифры, и все это кричит, воет и вопит спАСИ МЕНЯ ПРОШУ, ровно также, как и нутро самой Цзинлю.
— Совсем забыла? Придешь к Дань Фену, и он раскроет наш с тобой секрет. Ты обещала мне никому не рассказывать, помнишь?
Цзинлю чувствует руки. Цзинлю чувствует, как чужие ладони опускаются ей на шею, на ключицы, проводят ниже по напряженному телу — руки обхватывают ребра, под грудью, тянутся к сердцу, чтобы сжать и раздавить в почерневших от разложения пальцах. Цзинлю теперь не слышит запах крови. Она слышит гниение.
Ты должна быть в могиле, но ты все еще здесь, думает Цзинлю, Цзинлю повторяет себе, как мантру — тебянетитебянесуществует, но болезнь не обманешь. Болезнь тянется к ней костлявыми руками, неестественно-длинными пальцами очерчивает подбородок, говорит ласково, со всей присущей нежностью:
— Ты так страдаешь, милая.
Болезнь говорит ей сладко-сладко, голосом той, кого она когда-то боготворила:
— Прошу, поддайся мне.
Цзинлю слышит чужое дыхание на щеке, тяжелый вздох, к ней кто-то прижимается всем телом, кто-то ее обнимает, как давно-давно, когда она была совсем маленькой девочкой, кто-то обнимает ее с щемящей нежностью и при этом раскрывает грудную клетку острыми когтями:
Ты обещала быть послушной девочкой, Цзинлю.
Ты обещала быть хорошей.
Почему же ты сейчас меня не слушаешь?
— Ты мертва. Тебя не существует. Тебя больше нет.
— Ошибаешься, Цзинлю. Я всегда здесь.
Я в твоей голове.
В твоих венах, в твоих артериях, в твоих слезах, в твоих глазах, в твоих костях, я вместе с кровью я то что ты видишь я у тебя под кожей я у тебя на языке я у тебя под ногтями я в твоих легких я везде-везде-везде ты слушаешь меня Цзинлю ты видишь меня ты чувствуешь меня? Ты предала меня ты бросила меня ты убила меня помнишь как ты оставила меня умирать на той планете помнишь как ты самолично раскрошила мне череп и часть моего мозга была видна словно Древо Амброзии видно через окно твоего кабинета? Помнишь как самолично вырвала мое сердце помнишь как у меня вытекли глаза эти прекрасные синие-синие глаза которые ты так любила? Помнишь? Помнишь-
Замолчи.
Заткнись.
Прошу, я хочу тишины.
— О нет, Цзинлю. Я никогда не заткнусь. Удел каждого долгоживущего — подвергнуться маре и сойти с ума. Потерять рассудок. Чокнуться, знаешь ли. Мало кто знает, как это на самом деле бывает: баек ходит много, но Комиссия десяти владык никогда не назовет более конкретные симптомы, помимо физических. Никогда не скажет, какого это на самом деле, не расскажет, что во время болезни все самое потаенное, мерзкое и ч е л о в е ч е с к о е выползает наружу, разбуженное жаждой крови. Никогда не расскажет, что люди, по сути своей, созданы для того, чтобы ошибаться, а потом быть убитыми собственными ошибками. Никогда не расскажет, что их убивает то, что их гложет на протяжении всей жизни. Ты знаешь, что со временем воспоминания заменяют другие? Но у долгоживущего вида мозг устроен немного по-другому. Он запоминает все, как жесткий диск робоптахи, все, в том числе и логистические маршрутки, и дни рождения, и какого цвета чашка была у Байхен в ваше первое чаепитие, и что сказала тебе мама перед тем, как запихнуть тебя в капсулу и отправить в открытый космос, пока Цанчэн сжирала Раху. Мозг запоминает все, Цзинлю, и в какой-то момент он перегружается. БУМ! И все. Только карта памяти у каждого человека разная. У тебя, видимо, она не слишком большая, раз тебя сморило быстрее всех. Хотя, подожди, когда это началось?
Комиссия десяти владык не расскажет, что во время мары доспехи срастаются с телом и становятся больше похожими на панцирь или на крону деревьев. Комиссия десяти владык не расскажет, что тело станет удобрением для болезни — в буквальном смысле. Кости деформируются: становятся похожими на ветки, побеги пробиваются через кожу, эпидермис, дерму, через глазницы, даже зубы и рот. Побеги становятся одним целым с тобой, пульсируют в ребрах, опутывая сердце, сжимают его, прямо как твои руки, наставница, тиски не дают выбраться и закалывают шипами. Сердце кровоточит, болит, но смерть не наступает — продолжает качать кровь, ведь удел каждого на Сяньчжоу — быть бессмертным.
Пытка, а не жизнь. Сквозь тело Цзинлю прорастают озерные лотосы, такие белые-белые, чистейшие в своей сути, раскрываются бутоны маков и ликорисов на ее ребрах, и кажется, будто в легких оседают листья вечного дерева. Цзинлю дышит листьями и цветущей сиренью, погребенная в искусственной земле Лофу, сросшаяся с досками в порту, и весь флот становится ей могилой, вот только не почтит ее память никто, ведь ее имя стерто из галактики и древних свитков, и…
Стоп, откуда она это знает?
Ведь это не так, верно?
Не так?
— Цзинлю, — говорит ей болезнь мягко и вкрадчиво, Цзинлю ощущает ее присутствие почти физически. — Прошу, будь со мной. Ты обещала.
Ты обещала никогда не бросать меня, Цзинлю.
Я покажу тебе небо. Я покажу тебе звезды. Я достану каждую звезду для тебя и назову иероглифами в твоем имени. Я разорву твое тело и окуну в дыру в твоем животе свое лицо. Я выпью всю твою кровь до самой капли, я разорву твои сухожилия, ленты твоих мышц, я выколю твои глаза и съем их. У тебя очень красивые глаза, Цзинлю. Они такого же цвета, как и планета, которая поглотила твой дом. Иронично, да?
Я люблю твои глаза, Цзинлю. Я люблю тебя всю — так может, станешь со мной единым целым, м?
Я люблю тебя, Цзинлю.
Цзинлю.
Ты слышишь?
— …Цзинлю, Цзинлю! Ты слышишь меня?
Кто-то трясет ее за плечи. Это кто-то из реальности, кто-то, у кого руки теплые-теплые, и это точно не руки болезни — Цзинлю вдруг будто бы выплывает из глубокого моря на поверхность, вдыхает, но никак не может надышаться. Она закашливается воздухом, хрипит и сипит, будто действительно все это время не дышала. С каждым вдохом становится все больнее.
Она все еще сидит на земле. На ее колени и ладони капает кровь — ее кровь. Рука чужака торчит из живота, отрубленная, с рваными лоскутами мяса по краям. Кто-то трясет ее за плечи. Цзинлю поднимает взгляд.
Ах.
Это Цзин Юань.
— Выглядишь так, будто только что вышла из ада, — он усмехается привычно, но в золотых глазах мелькает чувство, похожее на беспокойство.
Глаза. У Цзин Юаня золотые глаза. Цзинлю сравнивает их со звездами, но не теми, которые сейчас висят у них над головами, а теми самыми, которые только начинают разгораться, готовые взорваться. Эти звезды, наверное, единственное, к чему хочет тянуться Цзинлю, и она усиленно пытается оставаться в сознании. В здравом рассудке, если точнее.
Мара никогда не затыкается. Никогда не молчит.
Но Цзинлю может постараться сделать так, чтобы она говорила тише. Фоново, если можно так выразиться.
— Почему ты здесь? — спрашивает она первое, что приходит на ум — Квинтет после выполнения миссии должен был встретится не здесь. Какая ирония! Цзинлю провалила задачу, которую сама же и поставила.
— Я шел по кровавому следу на зов ненависти к себе, почти прекрасно зная, кого встречу, — Цзин Юань посмеивается — выглядит сюрреалистично: он максимально пытается сделать вид, будто рука, торчащая из ее живота, не так уж и страшна, — вот и нашел вас.
Цзинлю не отвечает: она оглядывается. Вокруг — пепелище; кладбище мертвых, покрытое толстой коркой льда. На ледяные шипы насажены тела отряда борисианцев, которые она смогла одолеть. Кровь смешивается со льдом, и получается светло-розовый оттенок. Она снова, снова слишком разошлась для той, кто просто защищает, а не убивает.
Цзин Юань не договаривает — Цзинлю ощущает это почти кожей, читает в его поведении, в его взгляде, слишком осознанном, слишком расчетливом, слишком-слишком-слишком… Она не может подобрать слов, чтобы описать, но точно знает, что у Цзин Юаня был совершенно другой взгляд до того, как он упал с того несчастного дерева. Цзин Юань, в общем-то, до этого был совершенно другим, и дело тут не в взрослении, не в зрелости, приходящей с годами, не в войне, наступившей в день празднования его восхождения на должность лейтенанта, а в чем-то другом. Такой взгляд, как у Цзин Юаня, бывает у тех, кто очень, очень много всего видел на своем веку. Ощущение складывается такое, будто он живет гораздо дольше, чем кажется.
— Комедиант из тебя… не очень.
— Так и быть, шутки в сторону, — соглашается Цзин Юань и взгляд его опускается ниже. — Нужно вытащить из тебя… эту штуку.
— Не получится. Если вытащить, я лишусь или ребер, или парочки своих органов.
— Звучит не очень хорошо.
— Не думаю, что у тебя есть навыки быстрого исцеления, — Цзинлю издает булькающий звук — рот снова наполняется кровью. — Оставь меня. Иди к остальным.
— Решили свести счеты с жизнью, мастер? — в его словах — особенно, в последнем обращении — мелькает что-то, похожее на издевку. — Не рановато ли для той, кто отчаянно хватался за жизнь, отказываясь идти в Комиссию?
Цзинлю не отвечает — подловил, так подловил. Это смешно, на самом деле, она это понимала всегда, еще тогда, когда безуспешно пыталась подавить галлюцинации и сдержать болезнь. Цзинлю поступила эгоистично, но ей так сильно, так сильно хотелось подольше ощущать то незримое счастье! Пусть и иллюзорное, шаткое, хрупкое и хлипкое, готовое разломаться в любой момент и треснуть стеклом — Цзинлю хотела быть со всеми и быть частью того, что создала сама. Цзинлю, как и Байхен, хотела бы, чтобы ее запомнили. Хотела остаться в сердцах дорогих ей людей.
Цзин Юань молчит. Что примечательно — в его взгляде нет осуждения. Нет на его лице и отпечатка презрения — не было и тогда, в персиковом саду, когда он узнал, что на самом деле из себя представляет Мастер Меча Сяньчжоу Лофу. Для Цзинлю это было странно. Цзинлю впервые сталкивается с пониманием и принятием, не со своим, а с чужим, и это выбивает ей почву из-под ног. Начинает снова хотеться жить. Начинает интересовать — что же будет дальше?
— Не нужно на меня так смотреть, Цзинлю, — говорит Цзин Юань. — Я не оставлю тебя, что бы ты не говорила.
Он поднимается на ноги. Короткий взмах глефой — и воздух рассекает электрический разряд. Тонкая трещина молнии тянется к небу, взрывается с коротким хлопком, но так, чтобы было видно издалека — и оседает на голые деревья тлеющими искрами.
— Вопрос в том, кто быстрее сюда прибудет: Квинтет, или подкрепление борисианцев, — мрачно констатирует Цзинлю, — плохой ход, Цзин Юань. Я ожидала и лучшего.
— Если сюда прибудет подкрепление противника, я легко с ним справлюсь, — отвечает Цзин Юань. — Этот вариант — самый правильный: ты не дойдешь до лагеря на ногах, даже если я тебе помогу; и понести тебя тоже не смогу — велик риск задеть ту нехитрую штуку, застрявшую у тебя в животе.
— У тебя есть риск самому быть разорванным на куски.
— Мой удар сразит их быстрее, чем они подумают об этом.
Самодовольное лицо Цзин Юаня заставляет Цзинлю разозлиться. Злость, клокочущая внутри, подогретая жаждой кровавой расправы, бурлит и пенится, выходит на волю гулким рыком:
— Чему, по твоему мнению, я тебя учила?!
— Начинаем сначала? — голос Цзин Юаня становится стальным. — Что, по твоему мнению, все это время я пытался вдолбить тебе в голову? Прекращай полагаться исключительно на себя, дай уже другим спасти тебя тоже.
Цзинлю давится собственной кровью — наклоняется, чтобы сплюнуть вязкий сгусток. От металлического ей хочется блевать.
Цзинлю наклоняется, в том числе и для того, чтобы не смотреть в глаза Цзин Юаню. Цзинлю все еще не может позволить себе быть слабой, но от его слов внутри что-то все сжимается, все трепещет и воет, кричит: «Это то, что я так долго хотела услышать». Цзинлю пытается справиться сама с собой — пытается справиться с той девочкой с Цанчэна, увидевшей катастрофу своими глазами, Цзинлю пытается справиться с той, кого однажды спасли ценой собственной жизни, с той, кто так яро мечтала быть защищенной — и в итоге стала защитником сама.
Это выбивает из колеи. Слова Цзин Юаня выбивают из колеи. Что он вообще такое говорит?!
Цзинлю слышит, как под ногами хрустит пожухлая, мертвая трава от чужих шагов. Цзин Юань снова опускается напротив нее — Цзинлю не поднимает головы, глядя на свои перепачканные в красном ладони. А Цзин Юань говорит:
— Однажды, Цзинлю, мне пришлось отплатить тебе за наставления смертельным ударом.
Цзинлю молчит.
— Воспринимай это, как хочешь. Я говорю это лишь раз, но для того, чтобы донести до тебя другое. Я отплатил тебе последним, как мне казалось, смертельным ударом — а хотелось бы по-другому. Считай, что сегодняшняя битва — моя тебе благодарность за все, чему ты меня научила.
— Я не понимаю, — гулко отвечает Цзинлю. — Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— И не нужно.
Они сидят друг напротив друга, говорят на одном языке, но Цзинлю все равно чувствует себя невероятно чужой — и чувствует, будто ее, такую маленькую, беззащитную, только что спасенную с Цанчэна, укрывают от чего-то страшного, невообразимо-ужасного чужие теплые руки. Они говорят на одном языке, но Цзинлю не понимает, что ей хочет сказать Цзин Юань — и пусть голос его ровный, подсознательно, почти интуитивно, Цзинлю догадывается, что он действительно скрывает от нее что-то, что в корне может ее изменить.
А может быть, все это кажется Цзинлю. Может быть, это все влияние мары.
— Доверься мне, — говорит Цзин Юань, — как тогда, в персиковом саду. Ты ведь поняла тогда, что мне можно доверять?
Маленькая девочка в ней, только что спасенная с Цанчэна, рыдающая, утирающая слезы рукавом порванного платья, слушает его слишком внимательно, и в глазах ее — проблеск надежды. Цзинлю сжимает кулаки сильно-сильно, но этого даже недостаточно даже для того, чтобы оцарапать кожу — настолько она слаба.
Маленькая девочка с Цанчэна говорит ей: «Может быть, стоит попробовать?»
Цзинлю вздыхает со свистом:
— Делай, что посчитаешь нужным.
И когда яркий золотой свет озаряет место кровавой бойни, когда по пространству стрекочет электро, когда Повелитель Молний, направляемый чужой силой и волей, замахивается секирой палача, когда в этом свете сгорают подступившие враги, когда Цзин Юань делает взмах глефой, одним движением рассекая пространство и наэлектризованный воздух, когда свет, настолько яркий, через боль и пелену слез заставляет Цзинлю взглянуть на человека, который считал ее сильнейшей
она, наконец, понимает,
что это того стоило.