Темно. Тихо. Спокойно. Лучи огромной сырно-желтой луны пробиваются сквозь окна балкона, упираясь в покрытый хламом пол.
Это одна из тех ночей, когда, просыпаясь от бабушкиного крика, я не могу различить, наяву она меня звала или только в моем сне. Первое происходит теперь все реже, а второе все чаще, но позволить себе просто заснуть дальше и не проверить я не могу.
Сегодня это было не зря: бабушку пришлось поднимать с пола, а ее разодранное колено — заливать перекисью и перебинтовывать. Вплоть до этой ночи я счастливо надеялся, что те времена прошли: ведь за последние полгода она не падала еще ни разу, и я давно уже перестал придвигать к ее кровати другую — пустующую дедовскую — на время своего отсутствия.
Если падения возобновятся, это будет означать только одно: никакой Москвы, никакой Анны Сергеевны, никаких ночевок у Эша. Это будет означать вновь унылое одиночество в четырех стенах и куски растрескавшегося счастья по пыльным углам, когда он скажет: «Извини, я встретил человека, с которым я действительно могу проводить время и строить нормальные отношения».
Тихо. Спокойно. Небо над посадкой понемногу светлеет, проявляя на своем фоне силуэты высоко парящих каркающих птиц.
***
— Эй! Ты рано!
— В смысле рано? Мы договаривались на двенадцать. — Эш проходит, снимает свои внушительные шнурованные ботинки и в этот раз уже сам, не дожидаясь моего предложения, обувает рядом стоящие тапки.
— Вот именно! Мы договаривались на двенадцать, а сейчас без двадцати.
— Чем раньше начнем, тем раньше закончим.
Только взмахиваю руками от его невозмутимости и с беспокойством оглядываю грязный линолеум в коридоре, который я не успел домыть.
— М-м-м, смотрю, ты уже начал, — говорит, замечая ведро с тряпкой, и я чувствую сначала на плече, а потом по шее вверх и на затылке — приятно закопавшуюся мне в волосы руку.
Конечно, я уже начал. Неужели ты считаешь, что я разрешу тебе трогать этот ужасный пол?
— Ну, там еще полно работы, не беспокойся, — отвечаю и, поддаваясь легкому давлению его пальцев, поворачиваю к нему лицо — любимые карие глаза внимательно смотрят навстречу.
Вот же… Он действительно как кот — сразу же такой разомлевший и ласковый, стоит почесать за ухом.
— Я и не беспокоюсь, — говорит и, чуть наклонив ко мне голову, медленно целует расслабленными губами.
— Это за что? — спрашиваю, когда он отрывается.
— А просто так нельзя? — без всякого удивления дергает бровью, забирает с тумбочки принесенный с собой черный кожаный рюкзак и уверенно направляется в зал.
***
«И что же в этом рюкзаке, что же в рюкзаке?» — думал я, следуя за тобой в комнату. Ну конечно! Что еще могло быть в этом рюкзаке, как не большой темно-серый макбук, на котором ты будешь, сидя на ободранном продавленном диване в моем зале, созваниваться по видеосвязи с какими-то отвратительно говорящими по-английски людьми и целый час убеждать их в необходимости тебе что-то продать?
Когда вчера ты так настойчиво предлагал помочь мне в уборке квартиры, я уж было решил, что ты имеешь в виду действительную физическую помощь, а не просто сидеть неподалеку и время от времени посматривать в мою сторону грозным взглядом. Ну да, да, раскатал губу. «Владислав Александрович Вольский, доктор физ.-мат. наук и крупный акционер, вытирает годовую пыль с советской "стенки", опираясь ногой о мешок с мусором» — М. Шабаев, 2019 г. (холст, акварель).
— Как твои мышцы?
От неожиданности, услышав русскую речь, поворачиваюсь, отмечая краем сознания, что макбук захлопнут, и на автомате переспрашиваю:
— А?.. А… Да вот сегодня уже начали болеть.
После моей первой тренировки в пятницу, всю субботу я двигался с большим трудом, но боль, однако, не приходила — мышцы просто ощущались всё такими же забитыми, какими были пятничным утром. Сегодня же состояние начало прогрессировать: при любом совершаемом мной шевелении я точно теперь знаю, какие именно мышцы ног, рук и спины за это шевеление ответственны. Не добавляют приятных впечатлений и прикосновения к предплечьям, покрытым цепочкой крупных коричневых синяков.
— Что болит?
— Да всё болит. Вообще всё и со всех сторон. Руки со всех сторон, ноги со всех сторон.
— Хорошо, — удовлетворенно кивает. — Советую тебе дать себе небольшую нагрузку сегодня. Быстрее пройдет.
— Под небольшой нагрузкой ты, конечно же, понимаешь двести выпадов? — пытаюсь голосом изобразить ехидство.
— Нет, можешь не двести, — отвечает бесстрастно. — Полтинник хотя бы на каждую ногу.
— Ну, посмотрим. Мне кажется, я уже сделал сегодня, пока полы мыл…
— Ладно, — обрывает мое бормотание и встает. — С чем тебе помочь? Командуй.
Былое недовольство его безучастностью в одно мгновение улетучивается, и меня вновь заполняет стыд от совершенно нежелательного и необязательного отягощения его своими проблемами — пусть и опять же я ни о чем его не просил. «Нужно было просто отказываться активнее», — беззвучно ругаю себя, так и не придя к пониманию того, как Эш может хотеть находиться здесь со мной.
— Ну… Не знаю… Можешь сложить книги обратно в шкаф, я там уже все протер… — Провожу ладонью по поверхности темно-коричневых деревянных полок. — Вроде высохло…
— М-м-м, — задумчиво оглядывает стопки книг на полу. — Тут есть какая-то система или без разницы, что куда?
— Ну вот Вирджинию Вулф, Варгаса Льосу, Кафку и Хармса, — показываю на одну из стопок, — куда-нибудь поближе к свету, а остальные пофигу — это какое-то древнее наследство. Школьная программа и всякие военные мемуары, или я не знаю, что…
— Военные мемуары? — вскидывает бровь, подобрав небольшую книгу в мягкой бело-зеленой обложке и неспешно пролистывая потемневшие страницы. — Ебать, а можно я у тебя возьму военные мемуары?
— Да забирай всё, что угодно, — говорю с энтузиазмом, радуясь, что не весь этот день будет потерян для него зря. — У меня даже иллюзий нет, что я это когда-нибудь прочитаю.
Но Эш уже ничего не отвечает и только увлеченно просматривает одну книгу за другой, откладывая некоторые на сиденье стоящего сбоку старого кресла со съехавшим со спинки покрывалом.
***
— Господи, да сколько же у тебя Кафки.
Отрываюсь от выковыривания пыли и частичек крошащейся эмалевой краски с ребер чугунной батареи и поворачиваюсь: Эш уже ставит последние книги на полку.
— У меня довольно мало Кафки. — Подхожу и окидываю взглядом восемь разномастных корешков. — Они перекликаются. Вот эту жирную я купил только ради его писем отцу, остальное уже есть в других. Его вообще в принципе довольно мало, — добавляю недовольно. — Гораздо меньше, чем нужно.
— Хм. Так любишь читать про угнетающую бюрократию? — С интересом поворачивает ко мне лицо, протяжно всматривается в глаза; лишь через несколько секунд взгляд начинает неуверенно блуждать по окрестности, но затем вновь возвращается. — Что? — спрашивает непонимающе.
— Ничего, просто… М-м-м, как бы это лучше объяснить… Нет. Скажу просто — нет.
— Оке-ей… — произносит с полувопросительной интонацией и приоткрытым ртом, практически не шевеля губами.
Я сощуриваю глаза во взгляде поверх съехавших по переносице очков. Вытягиваю указательный палец в направлении полки с книгами. Палец строго покачивается, а отдел мозга, отвечающий за речь, силится начать свою работу, но не справляется под наплывом эмоций.
— Я начал его читать… — Упираю палец в белый лакированный корешок с черными буквами. — Я просто взял. Книжку. С полки. Она просто, блин, стояла на полке, девяносто первого года выпуска. Десять рублей. Я ее взял и начал читать. А кто такой Кафка — да хуй его знает. Фамилию где-то слышал. А я — кто я, только школу закончил. «Войны и мира» осилил двадцать страниц. Три четверти «Преступления и наказания». «Анну Каренину» вообще не трогал. Я начал читать. Роман называется — «Америка». И я читаю. И я понимаю, что, во-первых, мне ужасно скучно. А во-вторых… А во-вторых, происходит какой-то пиздец. Ты читал «Америку»?
— Нет. — Эш все так же стоит с приоткрытым ртом, не сводя с меня глаз, и только головой чуть дергает в сторону.
— Так вот чувак. Приплыл в Америку. Собирается сходить с корабля. Вспоминает, что зонт остался в каюте. Оставляет на палубе чемоданы под присмотром какого-то случайного знакомого. Идет искать свою каюту, заблудился, нашел вместо этого каюту кочегара. И кочегар ему начинает жаловаться на жизнь. И мало того, что кочегар ему начинает жаловаться на жизнь, так этот чувак сам куда-то там усаживается, устраивается поудобнее, выслушивает этого кочегара, ведет беседы. А у меня, ты понимаешь, у меня душа же болит, у меня гештальт не закрывается — я жду, когда он найдет свой зонт, я жду, когда он вернется за чемоданами, я думаю — да что ты там рассиживаешься, ты щас без чемоданов останешься же, иди ищи свой зонт. Но он не идет искать зонт. Он идет вместе с этим кочегаром к капитану, отстаивать какие-то там его душевные терзания, что кто-то там с ним обходится несправедливо, защищать его — причем я так и не понял, в чем заключается это несправедливое обхождение, потому что этот кочегар за все время ничего конкретного не сказал. И этот чувак начинает его выгораживать перед капитаном, расхваливать, хотя сам знает его пять минут и вообще ничего толком не знает. И где-то на этом мое терпение просто вылетело в трубу. А это еще первая глава не закончилась даже. Я просто захлопнул эту книгу. Я сказал: «Автор, ты че, идиот? Что за бред ты пишешь? Это абсолютно неправдоподобно. Ты понимаешь, что люди себя так в жизни не ведут?»
Выдыхаю. Эш присаживается на подлокотник кресла, и на его лице появляется удивленно-ожидающая улыбка.
— И, наверное, прошел месяц. Не помню, сколько прошло. Я решил — нет уж. Взялся — надо добить. Я открываю… и читаю дальше… читаю дальше… и дальше… И в какой-то момент на меня просто снисходит озарение. И я говорю себе: «Да… Да, он, черт возьми, прекрасно понимает, что он пишет бред! Он специально пишет бред!» И он делает это настолько талантливо, что его в этом намерении даже заподозрить с трудом получается! Автор не идиот, автор гений! И, ты понимаешь… меня просто бесит, когда его имя ассоциируется с темами бюрократии, или каких-то социальных проблем, или черт знает чего. И вся эта ерунда, которую ему приписывают, — весь этот политический подтекст, пророком называют, с какими-то социологами сравнивают, боже мой — с Джойсом сравнивают, с антиутопистами… Да я когда читаю какие-то интерпретации его текстов, мне плохо становится.
Замолкаю, выплеснувшись до конца. Эш любопытно хмыкает, глядя на меня снизу вверх и наклонив голову к плечу.
— Интересный взгляд. А в твоем понимании тогда что? Просто чувак писал бред?
— Нет. Конечно, нет. — Чувствую, как эмоции возвращаются. — Он писал невероятную, тонкую, остроумную и самую эстетически совершенную прозу, которую я когда-либо читал. Только его тексты — это даже не литературные произведения в привычном понимании! И выискивать там всякие задумки, соответствующие привычным литературным произведениям, — да нет их там. Я не говорю, что эти тексты бессмысленны, но они обусловлены не рациональным намерением передать тебе какую-то глубинную идею, а просто кучей безумных образов, которые живут у него в голове и живут совершенно собственной, самостоятельной жизнью.
Странная улыбка Эша становится теперь отчего-то мягкой и благодушной.
— Я не знаток, чтобы с тобой спорить, но мне нравится твой энтузиазм, — говорит, поднимаясь с подлокотника, и почти смеется: — Хоть я и не думаю, что моя фраза про бюрократию была достойна такой тирады.
Сильные уверенные руки, проскользнув по талии, устраиваются у меня на бедрах, кончик его носа ведет по моей щеке. Я с упоением вбираю любимый запах, становящийся сегодня уловимым только где-то в сантиметре от его кожи; сознание моментально пьянеет.
— В тебе все достойно тирады, — закрываю глаза.
— Это комплимент или что? — чувствую движение его бровей.
— Не знаю, что…
По-моему, это магия.
***
— Нет! Нет, дай, пожалуйста. Ну дай. Ну пожалуйста.
Такого умоляющего лица я на нем, кажется, никогда еще не видел. Да и не предположил бы, что отобранный мной у него альбом с фотографиями может вызвать подобную реакцию.
— Ну Макс. Я не буду больше смеяться.
— Ты прямо сейчас смеешься.
— Ну это смешно, извини, — ни намека на раскаяние в голосе.
Неспособный долго противостоять его просящему взгляду, все-таки передаю альбом обратно и, пока он с нетипично умиленной улыбкой продолжает рассматривать мои детские фотографии, оглядываю заваленный пол вокруг нас.
И зачем я только открыл этот шкаф? Стоял он себе, никому не мешающий, и стоял. А теперь надо приводить в порядок всю эту гору из перемешанных бумаг, лекарств, посуды и других неожиданных предметов, составлявших его содержимое. Глаза разбегаются и не могут даже сообразить, с чего начать.
Ладно, начнем с отсеивания всего, что можно выкинуть. Вот, например, этот договор на замену счетчиков столетней давности…
— Это… с твоего дня рождения? — отвлекает меня голос Эша, и я бросаю взгляд на альбом, лежащий на его скрещенных ногах.
— Да. — Вытаскиваю фото застолья, сзади написана карандашом дата. — Шесть лет.
— Твои дедушки и бабушки?
— Дедушка, бабушка, — тыкаю пальцем в людей на фотографии по порядку, — Данька — это мой друг, — я, мама, дедушка, бабушка, папа. Это не единственный мой друг, если что, у меня еще парочка тогда была, их просто не позвали.
— М-м-м, — засовывает фото обратно в ячейку. — А кто из них бабушка, которая сейчас с тобой живет?
— Вот, — снова показываю пальцем. — Баб Тоня. А это баб Рима. Она уже умерла, но я с ней в детстве гораздо больше общался. Она меня ужасно избаловала. Это просто такой дикий фейл в моем воспитании. Она мне просто внушила идею, что мир вертится вокруг меня. И что остальные люди вообще не имеют значения. И она мне разрешала вообще всё. Как-то раз мы на даче играли — ну типа я там прикидывался каким-то супергероем, не помню уж, — и я прыгнул — типа дрался — и случайно зарядил ей ногой в грудь. А у нее еще сердце было больное. И она так села и где-то час сидела и не могла в себя прийти. Я, естественно, перепугался за нее, но что ты думаешь — она, когда пришла в себя, даже ни малейшего замечания мне не сделала. И еще другим говорила, чтоб не смели ругать меня. А с другими она о-о-о… Она была, во-первых, очень властная, а во-вторых, у нее было мнение по любому вопросу и всем окружающим взрослым надо было обязательно этому мнению следовать. Естественно, моя мама и бабушка другая то и дело с ней ругались. Ну не то чтобы прям какие-то серьезные ссоры были, потому что все-таки и мама, и баб Тоня были такие довольно спокойные и интеллигентные, но вот поэтому они ей и проиграли, в общем-то. Я как-то подслушал еще разговор мамы с моей тетей, в котором она говорила, что, мол, всё — на каком-то этапе ребенок для нее был потерян. Ребенок — то есть я. И меня этот разговор тогда немного шокировал… Я ей хотел потом сказать, что, мам, ты че, ты для меня самая лучшая, но не сказал. Ладно, — спохватываюсь, — я тебя, наверное, утомил, и ты хочеш-шь… — перелистываю страницу альбома, — посмотреть на то, как мама пылесосит нашу кошку.
— Нет, ты меня не утомил, не беспокойся. Если когда-нибудь утомишь, я скажу.
— Да я не сомневаюсь… — шепчу почти про себя.
— Кошка выглядит так, как будто ей очень нравится.
— Ага, она странная была, — говорю и возвращаюсь к сортировке бумаг.
Документы на приватизацию квартиры… Нет, это вроде важное.
— Я так понимаю, бабушка Римма была матерью твоего отца?
— Ага. Но он не в неё был — скорее, в деда. Хотя я его очень плохо помню, может, и ошибаюсь.
— Почему плохо? Ты вроде вот здесь довольно взрослый с ним… — смотрит на фото, где я с отцом на катере — щурюсь и страдаю от солнца, а на отце крутые солнечные очки.
— Не, ну не плохо, но… как бы… да, я его знал до семи лет, но я бы его не мог здраво оценить все равно. То есть я его запомнил как совершенно образцово-показательного отца, он читал мне энциклопедии на ночь, показывал фокусы с наэлектризованным воздушным шариком, делал мне велосипед четырехколесный и так далее. Ну и вообще, в моем представлении, он мухи бы не обидел. Но это просто восприятие ребенка.
Инструкция к старому холодильнику… В мусор.
— Он умер?
— Да. Инфаркт в сорок с чем-то. Я помню, что он много курил и пил кофе. Хотя не знаю, было ли это как-то связано.
— Мне жаль…
Договор на установку пластиковых окон… Недавно ставили — пожалуй, стоит сохранить.
— У меня это сейчас никаких эмоций не вызывает. А тогда… если честно, я даже не знаю. Например, я все еще не могу объяснить свою первую реакцию. Мы были в деревне, я с братом… с питерским… в комнате. И стучат во входную дверь. Я слышу фразу с порога, какой-то незнакомый мужской голос: «Олег умер». И вот дальше я не знаю. Я закрыл ладонью рот и упал. Просто как стоял, так столбом и упал. Но я это сделал сознательно. Я это сделал не потому, что вот само упалось, а потому, что мне казалось — так надо сделать. И потом, в машине, когда этот мужик нас вез домой. Мы с бабушкой — с баб Тоней — сидим на заднем сиденье, и она всю дорогу причитает, что нагадала мне пикового туза. А она до этого на картах мне гадала, и действительно что-то такое было. Хотя я, конечно, в это даже тогда не верил. Вот, а я реву. Но я тоже как-то реву, потому что надо, и думаю в основном только о том, что хватит уже повторять про этого туза. А потом мы приехали, и везде в квартире зеркала закрыты белыми простынями. Я до сих пор не знаю, что это вообще за обычай и зачем это делают. Но мама почему-то сказала мне, что папа в больнице. И я объяснил для себя, что «умер» — это было такое в переносном смысле. И у меня как бы еще появилась надежда. И только потом ночью — посреди ночи она меня разбудила и сказала, что его не смогли спасти. И я опять ревел. Но там, по-моему, уже по-настоящему.
Старая справка об инвентаризационной стоимости квартиры… Пусть будет.
— Я думаю, оно всё было по-настоящему, — Эш говорит, помолчав. — Просто в состоянии шока ты можешь… воспринимать свои действия как будто со стороны.
— Может быть, — пожимаю плечами.
Эш медленно пролистывает прогулку по Эрмитажу, промокшего меня из Петергофа и мои неуверенные попытки стоять на роликовых коньках. Наконец альбом пустеет, и Эш откладывает его в сторону. Хорошо, что он не в курсе, что в другом шкафу лежат еще три штуки таких.
— Ты знаешь, что это значит? — показываю на закрытый им альбом. Эш вопросительно на меня смотрит. — Это значит, что ты мне тоже покажешь свои детские фотки.
— У меня нет детских фоток.
— В смысле нет?
Свидетельство о браке родителей… Свидетельство о рождении мамы… Нужное.
— В прямом. У меня не сохранилось никаких фоток.
— Почему? — поднимаю к нему глаза и пытаюсь разглядеть что-то в его лице.
— Потому что я их не сохранил, Максим.
Нет, разглядеть ничего не получается — ровный лоб, без морщинки и выражения, — и я беру из общей кучи очередной файл с документами.
— То есть нет никаких доказательств того, что ты был жирный?
— Ага. Или того, что я был маленький.
Свидетельства о смерти… раз, два, три, четыре, пять… вышел зайчик погулять… Тоже нужное.
***
— И вообще… Я тебе такой рассказываю-рассказываю, и ты мне все время такой «рассказывай, рассказывай», а про себя вообще ничего не говоришь…
Приземляю пустую бутылку от пива на пол и по просторному дивану подкатываюсь обратно к Эшу. Освещенная тусклой настенной лампой комната этим вечером выглядит незнакомо. Письменный стол, тумбочка, комод и расстроившие Эша отсутствием мемуаров книжные полки приведены в идеальный порядок; вещи, захламлявшие прежде пол, аккуратно разложены по ящикам.
— А что про меня говорить? Ну спрашивай, — произносит с таким видом, как будто я никогда в жизни ничего у него не спрашивал.
— Ну вот как это ты не сохранил свои детские фотки? Куда они делись, ты их выкинул, что ли?
— Мать выкинула.
Приподнимаюсь с его плеча и всматриваюсь в по-прежнему равнодушное лицо.
— Почему?
— Да потому что ей уже похеру на все было. — Чуть погодя продолжает: — Ну не прям выкинула. Мы в Москве жили у моей бабки на квартире. Потом бабка умерла, когда я был в армии, мать продала квартиру. Продала все из этой квартиры, что смогла отдельно продать, и оставила там все, что не смогла продать.
— Ого… А ты не пытался потом как-то забрать эти вещи?
— Да мне не нужны были никакие вещи. У меня все, что нужно, с собой было. Да и скорее всего новые жильцы от этого барахла избавились сразу.
— Грустно. — Ложусь обратно и начинаю вырисовывать что-то пальцем на его обтянутом черной водолазкой животе. — А почему ей похеру было?
— Ну это называется алкоголизм.
— М-м-м… — протягиваю, не решаясь спрашивать дальше.
Но, помолчав, он продолжает сам:
— Нет, она не всегда такой была. Пить она начала только здесь. Я думаю, она просто не знала, что делать со своей жизнью. В Лондоне было по-другому. Там отец кое-как все-таки заботился о нас. О ней. И нам жилось довольно комфортно. Она больше не занималась тем, чем раньше занималась. И еще, я думаю, она немного боялась его. Хотя это просто догадки, я мало что знаю. Я и о ее роде деятельности не знал довольно долго. В общем, да, там она была другая. Здесь… Я не знаю, я был слишком маленький, чтобы понимать, через что она проходила. Сначала она пила изредка, по выходным. Потом не только по выходным. Потом начались какие-то хахали. Подзатыльники. Потом слезы. Просит прощения. Потом новые хахали. А потом меня надо воспитать, потому что я «не пацан, а как девка». И опять новые слезы. А потом ей уже надоело просить прощения, и я отправился с глаз долой. И каждый раз, когда я возвращался… сначала она радовалась мне целый день… потом целый час… потом первые пять минут… Потом она просто удивлялась, что я уже дома. Хотя я и сам уже не горел желанием возвращаться. Часто ночевал у каких-то знакомых… у которых иногда происходил гораздо больший пиздец, чем у меня, но это, по крайней мере, был не мой пиздец, поэтому от него не было так тошно. А днем шароебился где-нибудь. Даже если было не с кем, то просто в одиночестве. Это все равно было лучше, чем дома. Летом в этом плане было, с одной стороны, легче… А, с другой стороны, я чуть не начал его ненавидеть, потому что это означало как минимум месяц всей этой хуйни…
Так… ну это будет простая система. Если обозначить вес каждой гири как икс-1, икс-2 и так далее… Блин, как солнце печет. Поехать, что ли, на район, кепарь отжать у Брыльцова… Все равно делать нечего…
— Че сидишь, Грейт-бритиш? Родаки из Англии не приехали?
Тебя еще не хватало, дурень.
— А ты хули стоишь? За тобой как будто кто-то приедет. Такое же ты чмо, как и я, никому не нужное.
— Че-е?
— Ой, блять, зачем я вообще с тобой говорю? Как с бараном разговаривать. Ты ему слова, а он тебе «м-м-е-е-е».
— Ты че, охуел?!
Ну давай, рыпнись только. Давай. Ага, не такой смелый уже, как раньше?
— Ваще-то за мной папка щас приедет!
Ну неужели речь человеческая. Жаль только пиздеж.
— Поздравляю.
Так… если первые две гири весят в два раза больше трех остальных…
— Никит! Эй! Верещагин! Ну че ты там, едешь с нами?
— Нет! За мной приедут щас.
— Кто?
— Да нормально все, ехайте без меня!
— Да блин… Че ждали-то…
Бара-ан. Смех, да и только. Кого впечатлить-то хочешь? Мне вообще без разницы.
Так, ладно… возьмем за икс вес первых двух гирь… и за игрек вес двух последних… Нет, все равно три переменных получается…
Блин, сука, бесишь. Иди жди своего воображаемого папку еще где-нибудь.
Стоп, но нам и не нужно это решать… нам надо просто найти общий вес… И если минимальный игрек равен одному, то вес будет девять. Юх-ху! Хм, не, слишком легко, что-то я не учел… Так, нужна бумага… Хм-м…
— Че строчишь-то? Учебный год закончился, алё.
— Не твоего ума дело.
— Че ты, блять, злой такой все время?
Нет, всё, это невозможно.
— Эй! Куда пошел?
— А что? Хочешь, чтобы я посидел посмотрел, как никакого папки у тебя нет и как ты будешь съебывать на автобусе в одиночестве?
Идиот. «Че ты злой такой»… Я даже не знаю, тебе только за первый год нашего знакомства причины перечислить или за все вместе?
Что, даже не крикнешь мне ничего в спину?
О, а вот и автобус, кстати. Ха-ха, ну-ка… Поедешь или будешь дальше строить из себя… О, ничего себе, поплелся к остановке все-таки.
М-м-м…
М-м-м-м-м…
Блять.
Сука.
Нет.
Нет, я не такой.
— Эй, погоди!
…впрочем, в итоге я все-таки нашел свои радости в жизни.
— И как его открывать?
— Верещагин, ты долбоеб, что ли? Никогда пиво не открывал? Вот так берешь его об лавку и…
— И разбиваешь. Гениально.
Блять.
— Ну и такое бывает. Да ладно, че ты, тут еще больше полбутылки осталось…
— Не, мне кажется, полбутылки на тебе осталось, и еще немного на мне. И еще немного на асфальте, вот тут, видишь лужицу, умник? Мои потом и кровью накопленные три рубля…
— Ой, разнылся, на пей свою половину.
— Ага, как я отсюда буду пить?
— Не хочешь — я выпью. Ай… бля…
— У тебя кровь.
— Сам знаю, отвали.
Иногда, конечно, приходилось возвращаться домой, но находиться там долго или как-то даже общаться с матерью уже было невозможно.
— Мам, а есть двести рублей? …мам?
— М-м-м…
— Я возьму, ладно?
Блин, какого… где… куда ты всё дела?..
— Положил на место!!!
— Да он все равно пустой, че ты орешь?!
— Отчим придет… он тебя…
— Какой отчим?! Кого из своих собутыльников ты отчимом называешь?
— Не смей… Не смей так со мной говорить!
В какой-то момент… годам к четырнадцати… я уже просто перестал помнить, кем она для меня была.
— Прекрати, Влад, она твоя мать.
— Мать, и что? Мать — это не значит… Это вообще ничего не значит. Я ей не нужен. Если я ей не нужен, то и она мне тоже.
— Еще как она тебе нужна. Это твоя семья. И мать, и бабушка. Всем нужна семья.
— Ты не прав.
— В чем? Тебе не нужна семья? Это слова тупого подростка.
— Ой, е-мое, сказал умный подросток.
— Я не считаю себя умным. Но ты себя тоже иногда переоцениваешь. Все могут заблуждаться. Особенно когда…
— Короче, Никитос, ты не в этом не прав. Не они моя семья. Ты — моя семья. Ты единственный человек во всем мире, который у меня есть. И который мне нужен. Так что завали ебло, всё.
Только не убегай, ладно? Не убегай. Господи, как по-пидорски это звучало…
— Ага, только я тебе, к сожалению, не могу купить новые кроссовки.
…спасибо.
— Обойдусь. Лето на дворе. Вентиляция не помешает.
А к моему выпуску из кадетки ее уже вообще ничего не волновало. Наверное, поэтому меня так… Я после выпуска покрасил волосы в блонд, она чуть не убила меня. Кричала, что я ее перед соседями позорю. Я — ее. Не могла решить, запереть меня дома или выгнать насовсем. Из всех наших ссор эта меня больше всего задела. Ну то есть ей все это время было на меня плевать — что я ем, где я ночую, с кем я ночую. И тут вдруг цвет моих волос — это самая страшная катастрофа в ее жизни. Я просто, блять… Ей прям удалось меня до истерики довести. Хотя потом она опять просила прощения… Ну да ладно. Что теперь…
Моя рука расслабленно лежит на его равномерно вздымающемся животе. Мысли никак не могут оформиться в хоть сколько-нибудь уместные слова.
— Я не представляю тебя блондином…
— И не надо, это было не лучшее решение в моей жизни.
— А еще в какой-нибудь красил? — Ставлю подбородок ему на плечо и упираю несфокусированный взгляд в подстриженные волосы у его виска, переходящие в прядки чуть подлиннее сверху.
— В красный. Потом надоело. Побрился, пошел в армию.
От неудобного положения начинает болеть голова, и я вновь ложусь, притираясь лицом к его шее.
— А сейчас… что с ней? — спрашиваю тихо.
— В земле лежит. Десять лет беспробудного пьянства до добра не доводят.
— Ты скучал по ней? В смысле, по такой, какой она раньше была?
— Я просто не думал об этом. И сейчас не особо думаю. Это прошлое. Незачем за него цепляться.
— Цепляться, может, и не надо, а помнить что-то хорошее не так уж и плохо…
Он не отвечает, и на некоторое время комната погружается в тишину, нарушаемую только редкими машинами, преодолевающими изъеденную ямами дорогу за окном.
— Эш-ш-ш… ш-ц-ч-ш-щ-щ-щ-х-х-г-г….
В голове взрываются фейерверки, мысли мечутся в панике, не зная, куда приткнуться, конечности в момент леденеют, а горло в конце концов принимается издавать совсем уж странные, неотличимые от хрипа каких-то древних чудовищ звуки.
— С тобой все в порядке? — Эш — будь неладен тот день, когда я придумал ему это имя — пытается отстраниться, чтобы нахмуренно на меня посмотреть.
— Да… ш-ш-ш… А ш-ш-што?
— Нет, ничего. Просто спросил, — продолжает изучать меня глазами детектива.
— Да, у меня все отлично, — улыбаюсь ему в ответ бесхитростным взглядом преступника. — И у тебя, кстати, очень клевая переносица, я тебе не говорил?
— Нет, не говорил.
— А она клевая, — продолжаю улыбаться под аккомпанемент тяжело долбящих изнутри по черепу молотков. Черт, я ведь всего лишь хотел спросить, знает ли он, как мне с ним хорошо?
***
Серый макбук уже убран в рюкзак, черная водолазка, провалившаяся за диван, успешно найдена и надета; Эш заканчивает разговор по телефону и встает с дивана.
— Поедешь? — обращает ко мне вопросительный взгляд.
— Сегодня, наверное, нет, — говорю, ощущая во всем теле остро простреливающую жалость — как будто эти слова означают безвозвратную потерю чего-то важного. — Я боюсь бабушку оставлять. Она ночью опять упала.
— Упала? Как? — хмурится.
— Не знаю. Раньше она падала, пытаясь встать, но сейчас у нее уже нет сил вставать — наверное, она просто как-то вертится в постели…
Эш смотрит серьезно и сосредоточенно и наконец спрашивает:
— А что с ней вообще? В смысле, диагноз у нее есть?
— Ну, деменция. Но раньше она еще ходила, а потом стала как-то совсем с трудом держаться на ногах и потом вообще перестала вставать. Я вызывал невролога, ей ставили капельницы, но особого улучшения не было.
— Деменция — это не диагноз, — вертит головой.
— Ну какой-то точный диагноз ей не ставили вроде. Она вообще в больницах не обследовалась никогда… На моей памяти, в смысле.
Эш задумчиво уводит взгляд.
— А сколько ей лет? — спрашивает после недолгого молчания.
— Восемьдесят три.
— М-м, — легонько вскидывает брови каким-то своим мыслям и вновь на несколько секунд замолкает. — Хочешь, я останусь?
Неожиданный вопрос сбивает меня с толку.
— Ну… я… Не, ну я хочу, конечно, но зачем ты будешь оставаться?
— Просто побыть с тобой побольше. — Смотрит, не мигая. — Почему нет?
— Ну я не знаю. У меня тут уебищно.
— Уже не так, как раньше, — пожимает плечами.
— Ну… я не знаю… если ты прям сам хочешь…
Вздыхает и закатывает глаза.
— Всё, считай, что я не спрашивал. — Снимает рюкзак с плеча и ставит обратно на диван.
И в который раз переполняющие душу слова тихо замирают на кончике языка, испугавшись раньше времени сорваться…