Полулуние рвет белоснежный туман, заглатывает облака — «Расступитесь!» — и накладывает молочность на мир, чуть приподнимая занавес темноты и позволяя взглянуть на происходящее на сцене. Если в лесах, заколдованных и дремучих (дурманящих своей сказочной странностью — тоже верное описание) — истинная тишина, ничем не прерываемая и не нарушаемая, то на полях — тишина ломкая, ненастоящая, ведь, прислушавшись, различаешь тихое похрустывание путающейся в ветре травы, тоненький стрекот снующих туда-сюда феечек-фонарей, светящихся рассыпающимися искорками, и их ленивые шорохи-переговоры. Эти разноперые, если, конечно, бесцветность и абсолютную идентичность можно считать разноперостью, существа — никто иной, как бабочки, а они, как известно, — безнадежные болтушки и сплетницы, пустые побрякушки — один только немногозначительный звук, повторяющийся вновь и вновь, но без всякого смысла. Однако на этот раз мы погрузимся в саму глубину, рассмотрим то, что таится в недосягаемости и безмолвии.
Они молчат. Им есть, чем поделиться, ведь они все такие красочные — разноцветные и отличающиеся друг от друга формой, но цветы предпочитают молчать, при этом растекаясь гуашью и акварелью по холсту. Художник, воссоздавая на своей картине образ поля, вкладывал в них роль главных героев, делая неугомонных бабочек, затмивших соперников со временем, лишь красивой, но весьма бессмысленной деталью, дополнением, однако картина зажила своей собственной жизнью: ожившая на сцене театра в фееричной постановке, она немного изменила свой смысл, отдав предпочтение не всегда тихим цветам, покорно скрывающимися в бутоны ночью и раскрывающимися в прекрасные, но слишком скучные огоньки, а веселым, вечно в заботах (нужно ведь и поговорить успеть, и отдохнуть где-нибудь в лучах солнца, и томно вздохнуть, взмахнув ресницами, — так много дел!) бабочкам. Таким образом, цветы ушли в себя еще больше, обвиваясь вокруг самих себя и вонзая свои шипы в собственные нежные стебли.
Но есть среди таких тихонь розы — величественные в своем алом, являющимся для них своеобразной мантией, единственные в своей тяжелой короне, свидетельствующей о всемогущей власти. Эти самопровозглашенные королевы нежатся в мягком сумраке, победоносных лучах мрака, вкушая всю ночную лунность, впитывая в себя аристократичный бледный, но нисколько не бледнея, а сохраняя свой горько-яркий алый — и даже, возможно, становясь еще ярче, пунцовее, краснея от праздности, пышась от гордости. Если бабочки корят за непохожесть, то каждая роза считает себя уникальной, хотя все они так или иначе одинаковы — в королевстве торжества и этого темно-бордового цвета и правда за одурь считают слияние с массой. Такие существа говорят, — но говорят крайне мало и всегда о себе.
Вдали от всех них, совсем не краснея и не пышась от гордости, хотя сама гордость, пусть и не выделяющаяся, в этом существе все-таки есть — эта строгая холодность, искрящаяся ветром во взгляде, и горькая упрямость, — но убеждая всех в своей особенности, объятая по утрам седыми туманами, а по вечерам — пламенеющая на тусклом закате, растет Роза другая, поглощенная сияющим и светящим. Есть в ней какая-то пылкая упорность, тяготящая искренность, огненность — такая, какая и должна быть у цветка, но какой нет у остальных, почему мы и делаем вывод, что Роза эта правда не такая, как все, и сыграет в нашей пьесе не последнюю роль.
В пряной майской ночи есть какая-то душность, до тошноты теплый воздух, уж слишком медленные порывы ветра — с такой же скоростью сосчитаешь все звезды на небе. Когда тени разрушат все формы, сожгут все цвета, по-приторному нежно коснувшись, когда тени сойдутся в воинства и растекутся по всей земле, по всему воздуху, не забыв окрасить в черный даже ветер, отяжеляя его порывы, тогда желтеющий, но скрывающий свою желтизну под прозрачностью Май выйдет на охоту.