Впервые Док пришел с капелями, отражаясь в каплях, а уходить не желал - врос, как льдина в землю. Психу он не понравился. Док был старый. Старый, вредный, хитрый человек - так кричалось невысказанно всякий раз, когда он показывался на горизонте. Будь на то психова воля, давно была бы оборвана бахрома чужого лица и изгнана прочь вкрадчивая речь. Но воли не было, и иглы во рту держались шатко, едва растягивая нёбо. Жить так, раскалывая в кровь рот, было невозможно, а доктора, говорили, могли помочь. Из Докторов и выполз этот Док, который меньше всего походил на врача.

Он говорил вальяжно, несердито:

- Что вас сегодня беспокоит?

Псих не верил ему и затыкался. Щеки его вздувались от тонких лезвий, но он молчал.

Во все глаза он смотрел, какое у Дока мягкое лицо, которое, казалось, все снесет. И только голубое, выпуклое око очков глядело с него ясно - и неживо.

- Я не люблю, когда меня лечат, - угрюмо сказал глазу Псих.

- Я тоже, - перебирая листы ответил тот. Его ничего не смущало.

- А вы лечите, - кивнул Псих хмуро.

- Лечат врачи, а я - помогаю.

Помощь шла два месяца. Док так и не превратился в Доктора, не нашел к бедной душе ни ключа, ни отмычки, лишь мыкался сам и томил Психа. Они оба приходили в кабинет, как на казнь, и не могли никак прекратить ее. Вся казнь была в руках Психа, но до того больно кололи его иглы, до того нудели и зудели раны, что он оставался как есть - в четырех стенах, с ненавистным лицом наедине.

Однажды Док согнулся, пряча блокнот под мышкой. Было видно, что он устал от всего и желал бы теперь лишь уснуть на долгие годы. Псих смотрел чутко и настороженно, как длинные его руки сложились сложной фигурой на коленях. Внезапно попавшее под взгляд кольцо на пальце горело, как звезда, венчающая отвердевший каменный круг.

Док протянул медленно, как будто в полусне:

- Психологи - циничные. Не люблю.

Псих разинул рот.

- Циничные? - неожиданно тихо сказал он, будто разом осипнув. Он стал нервно бледен.

- Циничные, - печально качнулся Док, не замечая ничего вокруг, - Мы для них материал.

- Ты-ы… - Псих покраснел от злости. Белые его брови сошлись на переносице, словно горы.

- Да ты же сам психолог, - плюнул громко он, - Подлец! Это ты материал?! - стукнул он по кушетке, - Ты же сам меня распороть хочешь, раскрутить, раздраять, с-с-собака… Хочешь ведь, не ври мне!

Док посмотрел на него со страданием:

- Не хочу.

Псих зарычал в бешенстве. Издевается! Как противно ему было в ту секунду это чужое, неясное лицо! Противен был нос, противно было стеклянное око, противно так, что все в этом лице закружилось, завертелось, расплылось, размягчилось, размякло. Псих уткнулся спиной в кушетку и согнулся, стискивая на груди свои большие руки. Все перед ним полыхало.

Как желал он сгинуть прочь, как молил о пропасти, о Доке в толще земли! О пощаде над собой. Но как не мог он прогнать град, так не мог он уйти из четырех стен обратно к уличным мирам.

- Жена есть? - бросил он безнадежно. Док выгнул в недоумении восковые брови.

Вдруг он снял очки и принялся торопливо их протирать. Он не смотрел на Психа, не показывал взора, но было явно, что глаза его затуманились, стали живы наконец, и Псих понял, что Док не хочет про нее говорить. Не хочет ставить ее между собой и чужими злыми словами.

Психу стало будто легче. Он хотел было махнуть рукой, отвязаться, оставить в покое старого, не такого-то вредного человека...

- Есть, - пролил вдруг Док.

Проклятый, он отчего-то почуял нужду быть честным. Псих скрючился, разом отяжелев. Шея его выгнулась дугой. Он стиснул зубы и… сказал кротко:

- Любишь ее?

Док, навостренный и чуткий, размягчел лицом. Поверил.

- Люб…

Он подавился словом, увидав вдруг, как Псих вонзил в него свой нестерпимый зеленый глаз. Столько дикости и недоверия было в нем, столько звериного прищура, что любой другой бы пошатнулся. Но глаза, беззащитные без стекол, слепнущие от времени, оказались не мягче, не легче прежнего - они бледнели тверже стекла и были пронзительно кукольными. В них видны были тонкие синие прожилки и совершенно круглый, чернейший зрачок.

- Люблю, - повторил он достойно, рыцарски, зарываясь пальцами в ленте на шее. Поправил орден души. Псих угрюмо засмеялся над ним, над звездой в пальцах, над звездой на шее, и заговорил стремительно, будто обращаясь к кому-то незримому между стеной и ним самим. Он не смотрел на Дока больше, словно потерял к нему интерес, но отведенные глаза его беспорядочно мельтешили. Они первые убежали, испугавшись голубого взора.

- Запнулся, видали, запнулся! - Псих отвел взгляд еще дальше, - Задумался, подлец, выходит, не так уж любишь?

- Вы меня перебили.

Лицо Дока было холодным, страшным, готовым закончить их общее мучение тут же.

- Я?! - полыхнули в ответ жаркие глаза. Страх в них сгорел от гнева, - Я молчал! А ты что - ты люб… Какая люб? Любка это Любка, а любовь - это любовь. И любовь твоя выходит запнутая, распнутая, значит. И…!

Он раскричался. Рот его раззявился квадратом, черным, страшным, и завопил рьяно, будто рушился мир. Он рычал, он лязгал и бил по барабанам ушей, а Док - мягкий, тонкий, белый - сидел неизменно под огромной бурей и смотрел поверх бумаг - на него. Молнии били вкруг его головы, и по ней, и падали на темя - неверное, овальное, как кривое яйцо, - а он все сидел и все слушал, все внимал. Иглы вязли в его восковых щеках и отскакивали от глаз со звонким мертвым стуком.

Изломанных игл скопилось море, когда буря извернулась наконец в последний раз и опала обратно на кушетку. Над ней застыло молчание.

- Будешь чаю? - вдруг спросил Док. Голос его звучало незло и живо.

В ответ ему сипло, простуженно буркнуло что-то:

- Буду.

А потом еще промямлило:

- Прости.

И его простили. Не за слова, но за то, что он сказал правду и каялся, каялся честно и верно. Впервые Псих ощутил тогда, что может взаправду кричать. Что развязан его язык, распущены губы, раскрыто горло - все можно. Док не держал раньше его языка, но Псих держал себя сам, изнуренный стыдом, большой и неловкий. Теперь же в нем была свобода.

Они наконец заговорили.

Впервые скоро показалась Докторша. Псих поверить не мог, что это ее Док старался закрыть своим телом от него, хилого, игольчатого, болезного. Она бы сама согнула обидчика в бараний рог.

Докторша стояла в дверях, согнув руки, как монолит, как монумент, как нерушимая скала. Из-под каждого века у нее просвечивала печатка, а на языке ютилась круглая галька. Она грызла кривые мелкие камни, плевала ввысь огромными булыжниками, она давила собой, и Псих страшно боялся ее. Он боялся ее с самого первого дня, когда она, ругательная, распаленная, пошатнула стены. Так странен был рядом с ней плавкий, изогнутый Док, так смуглела, чернела глазами она подле него. Она была такой грозной, что рядом с ней он казался паинькой

А Док не был паинькой. Он не умел слушать спокойно, раздавая рукам своим и лицу множество дел: листал страницы, рисовал на полях зеленые, голубые, черные глазищи, ставил кресты и точки в клетках, выписывал цифры кривыми загогулинами, и впору было злиться на него за это, но его лицо было таким текучим, таким плавучим, и был в нем такой всевидящий глаз, что в его понимании находилось странное удовольствие. И Псих все меньше чуял злобу, когда кричал в это лицо, расшвыривая булавки, распускал затянутое полотно, развязывал узлы, все больше думал ясно и чисто.

Однажды стал он, однако, печален. Все меньше каждодневного зла укладывалось в его голове, и каждую встречу ему приходилось скоблить черепные сусеки, искать поводы, случаи для гнева, чтобы крикливо рассказать о них. Но поводы стремительно таяли, и Псих терялся, не зная, как оставаться дальше в четырех чутких стенах, которые стали томить его, хоть и по-прежнему дарили покой.

Он подошел к Доку в день, холоднее которого еще не видел здесь. Видел такой только дома. В стекло бил жестокий снег, а ветер выл, вился, свистел, как сумасшедший. Замерзли руки, замерзли ноги, носы, пальцы, уши - все. Улицы усеяны были гололедом и павшими телами.

Псих долго мямлил, начинал говорить и бросал, заминал руки, смотрел растерянными, враз ставшими нерешительным глазами. Слова шли туго. Буран бился. Док молчал и не помогал, но не был по-старому вреден - был серьезен. Он слушал.

Вдруг Псих выпалил случайно, не совладав со словами:

- Давайте дружить.

Он тут же почувствовал себя крошечным и глупым. Была бы в нем сила - он бы убежал, но с выскочившими словами в нем пропала вся стойкость и желание быть. Его не хватало даже на то, чтобы смотреть, как открывается медленно чужой рот, вынося ему приговор. Псих склонил голову и зажмурил глаза. Ему было пусто и волнительно, и желудок его выкручивался осминожьми лапами.

- Давайте, - глубоко, широко вдруг ответил ему голос. Он был… добр, - Но я не смогу говорить с вами как прежде.

Псих вскинул голову. Док щурился без стекол. Голый глаз его показался Психу в эту секунду странно глубоким, даже печальным:

- Не будет больше сеансов.

Псих замер. Тут, на пороге того, чего он так хотел, ему стало страшно. А останется ли с ними эта выпестованная, честная дружба? А будут ли правдивы и легки слова?

Нужны ли эти слова Психу вовсе?

Это была самая страшная мысль. Псих даже возненавидел невиновного Дока на мгновение за нее, последними, крохотными шагами пытаясь отступиться от желаемого.

- А мне…

Он опустил глаза. Тяжело было говорить, тяжело было думать - а все это было нужно, необходимо, неотвратимо. Псих знал, что дорога себя изжила, истоптала, что она рвется в другую сторону теперь, желая свободы. Тяжелые слова были лишними для нее, они травили ее и били больно. Нужно было уходить. Но как это было страшно…!

Псих выдохнул разом:

- Они мне больше не нужны.

И вышел вон. Небо над его головой было синим и влажным. Облака набухли и расползлись по тверди, как распотрошенное и выглаженное волокно. Псих стоял под ним, огромным, темным, с поволокой на горизонте, и ему стало так мягко в душе, так покойно, таким кротким и верным он ощутил себя, что ему захотелось лечь и никогда не опускать взгляда. Исчезла желчь, уползли справедливые обиды и затихло терзание - остались только он и всё. А воздух вокруг растекался, свеж и нежен, повыметен с небес был снег и кружился теперь, как звезды по озерной глади. Над зеркалом земли взвивался он гордо, и Псих пошел по нетронутой белой земле, спрятав свои красные руки в мокрые карманы, и шел, шел, шел, и улица бежала под ним рекой. Снег скользил под подошвой и хрустел ломко, и воздух холодел и леденел, и Псих разевал рот, хватая его губами. Воздух лился за щеки, и Псих чуял в нем влагу, и пил, пил, пил с каждым шагом лишь больше. Страшная жажда отступала, он весь напитался морозной водой, раскровил губы, а щеки разбавил розью. Иглы выплыли прочь из его рта. Лишь белый пар клубился теперь вкруг его лица, только чистое, холодное облако.

Он несся по переулкам, не замечая, как быстро мелькают в воздухе его ноги, он полубежал, глотая мокрый воздух и был… счастлив.

Потом он настиг наконец каменный мешок, где прятался от гроз и людей, и провалился в него, как в вату. Мешок был новый, без сажи и пустого тепла, но в нем Психа все равно обухом ударила пыль и темнота, и тогда сбился в нем маслянистым гадким комком весь собранный холод. Псих ринулся ввысь по лестнице, разбивая ноги, и со скрежетом распахнул свою черную дверь. Расплесканный мороз в нем еще вился, еще горел, но утекал стремительно, минуя зажатое горло и нос. Псих согнулся к ногам и затвердевшими пальцами расплетал шнур на ботинке, торопился, мял кожу и жал зубы - наваждение дрожало жалобно и плыло прочь сквозь глаза и грудь, как сон, как дым. Шнурок тер руки, пот крупными каплями стекал по теплому лбу, а со лба на нос, а с носа в далекую невидимую низь. Но ясность уплывала быстрее, чем двигались мелькающие, онемевшие пальцы, и Псих, бросив раздеваться, кинулся на раскладушку в чем был и тут же заснул. Пальто его еще пахло мерзлой влагой, а он уже был покоен, и на лице его теплела редкая нежность.

На площади пробили гулкие часы. Во сне Псих видел сверкающие розовые звезды в синем небе.

Так он провел свою вторую зиму