...безумие

Мне очень интересно, куда нас решила завести эта мелкая бестия. Идём ведь не меньше четверти часа, что, нельзя было сразу к месту открыть треклятую дверь?

 

Да нет, это так, лирика. На самом деле мне это даже нравится: эти бесконечные комнаты, каждая из которых будто вырвана из совершенно другого мира, эта неспешная ходьба и эта компания. Роад подпрыгивает, размахивает уже не вопящим, а лишь жалобно всхлипывающим зонтиком с живой тыквенной головой, шутит и ехидничает, иногда бросая взгляд на нашего спутника; а ты идёшь спокойно, мягко, внимательно отмечая дорогу и очень старательно пряча эмоции. Но не надо их видеть, чтобы точно знать, как минимум, две: недоверие к нам и тихий, сдержанный восторг от того, что нас окружает.  

 

Признаться, я сам до сих пор не всегда остаюсь равнодушным к чудесам Ковчега. Но видеть этот восторг в глазах кого-то ещё оказалось очень внове, но оттого лишь острее и интереснее.  

 

Ты же понимаешь, Аллен Волкер, что я тебя просто так не отпущу? Пока не разберусь, что же вызывает эти странные желания, хаотично колеблющиеся от жажды вырвать сердце до мучительной тревоги и щемящего душу восхищения.  

 

— Госпожа Роад?  

 

Понятия не имею, где Граф выкопал эту чертовщину, но, пожалуй, это самые уродливые из его слуг. Терпеть их не могу.  

 

— Пропустите, — Грёзы взмахивает повелительно несчастным Леро, но Череп хмурится.  

 

Ну и зрелище.  

 

— Не положено, Госпожа...  

 

— Ты смеешь мне мешать? — ниточки-брови чуть сдвинулись, и твоё напряжение я ощущаю почти физически; с этими разноцветными свечками ты имел очень близкое знакомство. А сейчас эти свечки познакомятся с содержимым головы этого Черепа, если он продолжит упрямиться, да, маленькая красавица?  

 

— Н-нет... конечно, нет, Госпожа Роад, — угодливо склоняется в поклоне грузное тело, и Грёзы Ноя гордо шагает вперёд.  

 

Кажется, Граф очень дорожит этой безделушкой, раз вокруг сияющего яйца в два людских роста столько этих треклятых Черепов. Мы останавливаемся, не доходя до него буквально шагов пять, и яркий белый свет от него режет глаза. Он и на сотую долю не столь красив, как твой, моё серебряное чудо.  

 

А Роад очертила зонтиком силуэт очередной двери, к моему удивлению, так и оставшийся контуром из светящейся золотистой нити, прорезающей ткань пространства. Никогда не видел такой двери в её исполнении.  

 

— Проходи, Аллен, — улыбается она, а ты ожидаемо вскидываешь брови.  

 

— Куда, в ловушку?  

 

— В комнату, куда никому из нас нет пути, — вот, тиз, любительница навести теней на плетень. — А вот ты можешь пройти — иначе бы дверь даже не появилась.  

 

— И что это за комната?  

 

— Потайна-ая. Граф не знает, никто не знает, а я знаю, — щурится, а в оливковых глазах — бешеный рой смешинок, — из этой комнаты можно управлять белым Ковчегом. Даже сейчас, когда от него осталось не больше трети.  

 

Почти слышу, как чьё-то нежное сердечко пропустило удар. Потом медленно выдыхаешь... и делаешь шаг, а твой бестолковый кусок жёлтого металла вдруг срывается с твоего плеча и исчезает в проёме. Впрочем, через секунду возвращаясь и довольно щёлкая зубами.  

 

— Тим?  

 

Голем щёлкнул ещё один раз и снова упорхнул за дверь — только кисточка на хвосте мелькнула. Тогда и ты решился. Шаг, второй — и серебристое сияние исчезает за нитью золотого.  

 

За спиной раздаётся сдавленный хрип, и наши с Роад улыбки синхронно становятся совершенно одинаково плотоядными.  

 

— Играй, Аллен, — промурлыкала Грёзы Ноя, — спаси Ковчег, спаси своих друзей и всё человечество заодно... А мы, пожалуй, тут развлечёмся.  

 

— Играть?! Но... я к пианино в жизни не подходил! — секундная пауза. — Тимкампи?..  

 

— Играй, Аллен, — почти прошептала девочка, брезгливо отступая на шаг от лужи крови, растекавшейся на полу.  

 

Самая старшая, самая сильная. Мои тизы не потребовались — все до единого Черепа лежали сломанными куклами, утыканные иголками-свечами.  

 

— Не перестаёшь меня удивлять, малышка.  

 

Роад сверкнула улыбкой.  

 

— Если я не ошибаюсь, этот мальчик сейчас удивит нас обоих куда больше.

 

И не успела она договорить — как полилась музыка.  

 

Я слышал игру Графа: правильную, красивую, но каждая нота в ней трепещет изначальной пустотой, неполноценностью и бесконечным тысячелетним грехом; а вокруг нас, в самих нас, во всём сию минуту расцветал истинно райский сад. Музыка взмывала лёгкой ласточкой к небу и рушилась вниз штормовой волной, ласкала кожу небрежными поцелуями летнего дождя, укрывала плечи кашемировой мягкостью, нежила сбившееся с ритма сердце чарующей трелью юной иволги. Музыка распускалась неведомыми человечеству цветами, пронизывала серебряными нитями камни, смеялась и ликовала, наполняя душу чистотой и покоем; будто только сейчас я понял, что всё это время, все эти бесконечно долгие годы был словно путник в пустыне, ссохшийся и почти что мёртвый, а сейчас эта музыка питала, поила весенней росой с ласковых ладоней и улыбалась так мягко и тепло, как не умела ни одна земная дева.  

 

— Аллен, — Роад капризно надула губы, пнув золотистую каёмку дверного проёма. — Впусти нас.  

 

— Как?  

 

— Не знаю. Пожелай, наверное.  

 

Клавиши отозвались нежной трелью, и неровная жёлтая полоса превратилась, наконец, в привычную дверь, немедленно распахнутую настежь нетерпеливой девочкой-мечтой.  

 

Странная комната, никогда таких не видел в Ковчеге: одна стена целиком из зеркальных огромных плит, приглашающе стоят полукругом диван и несколько больших серых кресел, а чуть дальше, у самой стены... пианино.  

 

Это на нём ты так волшебно играл?  

 

Ты даже не поворачиваешься к нам, неподвижно стоя над монохромной лентой костяных клавиш. Расправленные хрупкие плечи, тонкие руки, узкая спина — застывшая серебристая статуэтка, и только сейчас замечаю, что нет ни когтей, ни накидки.  

 

Отключил Чистую силу и впустил нас — прогресс налицо.  

 

— Откуда ты знала?  

 

— М? — Роад вскидывает брови, удобно усевшись прямо на спинку одного из кресел и привычно качая мыском тяжёлого ботинка. — Ты о том, что тебя сюда впустит?  

 

— Эта мелодия. Эти... зна...

 

Замолкаешь на полуслове, глядя на своего глупого голема невидящим взглядом. Что же тут случилось, что заставило даже напрочь позабыть о двух Ноях в одной с тобой комнате?

 

Но спросить, как оказалось, мне не суждено.  

 

— Аллен!!! Пора обедать!  

 

Вздрагиваешь всем телом, машинально задеваешь пальцами белую клавишу — и зеркало перестало быть зеркалом, вместо нас отражая площадь и нескольких людей в подозрительно знакомых чёрных одеждах.  

 

— Лави... Линали... Канда... — шепчешь одними губами, и, мне кажется, я вижу в уголках этих чистых серебряных лун влажный блеск.  

 

Белый город цел и чист, залит по-весеннему ласковым свежеумытым солнцем. Будто не рушился час назад на мелкое каменное крошево.  

 

Подхожу ближе, касаюсь — хочу коснуться — плеча; вздрагиваешь, потому что слоёв ткани формы, как и ткани моих перчаток, будто бы и нет.  

— Сыграй ещё?  

 

К моему удивлению, коротко киваешь. И опускаешь руки — по-человечески светлую и покрытую чёрной чешуей — на белые и червлёные клавиши.  

 

Пианино под твоими руками смеётся и рыдает, рассыпается серебряными и хрустальными нотами, умирает и рождается снова, подобно целующей песок морской волне. Мы победили — говорит эта песня им. И мне хочется верить, что — пускай на самую крошечную малость — она и для нас.  

 

Может, именно эта музыка даст мне подсказку, что же ты такое и что за отклик вызываешь в моей древней душе?