Эпилог. Рождество

К Рождеству Валерка впервые готов по-людски в этом году — всё, как на праздник полагается: и хата выдраена вся, и еды на столе не двенадцать блюд, конечно, но тоже порядочно; и сам Валерка во всеоружии — чистый, бритый, в одёже новой и с речью, заранее на бумажке прописанной, чтоб по пунктам всё, чтоб ничего не забыть, ни извиниться там, ни повторить своё «люблю тебя». 

И необычно старательно — без матов. К этому вот Валерка вообще с Колиного звонка ещё готовился — чтоб вдруг где что, а в речи не проскользнуло ни-ни, это ж Мирон — он ляля, он весь чистенький и светленький, городской, аккуратный, стопудов интеллигент, а не абы что. 

Пацаны над Валеркиными потугами каждый день стебались — и не лень им? — только Олежа как-то положительно это всё принял и в качестве припозднившегося подарка Валерке словарь синонимов вручил. Валерка сказал спасибо и только потом дочухался, что это тоже подъёб, когда Ванечка, о подарке узнав, так смеялся, что чуть рожать не начал. 

— Идите вы, — говорил им Валерка, кривясь и, гнусно ухмыляющиеся рожи перед собой видя, с трудом сдерживался, чтобы не добавить ни «нахуй», ни «в пизду». — Идите вы лесом, друзья ебучие. 

И сам вместе с ними, гиенами ржущими, до икоты смеялся. 

Не, кто бы что ни говорил, а друзья у него хоть и ебучие, но хорошие — если б не они, хер бы там Валерка любовь свою к Рождеству в здравом уме дождался. А тут и трезвый, и в настроении каком-никаком. 

Не без мандража, конечно, и загонов по пустякам, но терпимо — к Рождеству и Мирону Валерка был готов. 

Кажется. 

Когда в переулке у ворот взрыкнула Колькина бэха, Валера во двор со скоростью света вылетел — лялю своего встречать: останавливать, за рукав тормозить, извиняться, обнимать, может, целоваться, признаваться во всём наново и за ручку в свой дом вести. 

Одним словом, любовь свою доказывать и у судьбы зубами выгрызать Валерка был определённо готов. 

К тому, что ляля сам ему на шею прыгнет — готов не очень. 

Но вот дверца бэхи открылась, из салона в снег плюхнулись ноги в знакомых говноуггах, выше шапка с бумбоном радужным показалась, ладони в модных перчаточках за дверь ухватились, и вот — весь Мирон стоит перед Валеркой. Бледный до синевы, худой, как жертва какого-нибудь Освенцима, с щеками запавшими и потрескавшимися тонкими губами — Валерка даже сперва не признал, потом глаза голубущие блеснули, сухие губы улыбнулись широко, радужно, и Валерку при минусовых градусах в жар кинуло. 

— Эм, — помялся он неловко. — Привет, Мирош. С выздоровлением, — и весь потерялся, когда ляля, вперёд на носочках качнувшись, в объятия Валерке почти что упал, руки на шее в замок сплетая и лбом бледным действительно куда-то Валерке в подмышку утыкаясь. 

Валерка от радости неожиданной — с небес свалившейся благодати — замирает истуканом, неловко Мирона за талию подхватывает. В нос бьёт запах больницы — стерильный, едкий, хлорный, но Валерке плевать — он носом вжимается в коротко бритую макушку, походя радужную шапку с Мирона сдёрнув, и так ляля его пахнет кожей и немного шелковицей, и молоком горячим будто бы, парным — блядский запах детства, на любовь и всё такое вообще не настраивающий, но Валерка надышаться не может, и рук разжать не может тоже, как будто отпусти он лялю своего сейчас хоть на секундочку, он уйдёт, убежит, исчезнет совсем, не дай боже, сквозь пальцы песком растворится, подумает, что это Валерка его оттолкнул так. 

Хотя, может, и не подумает — Мирон же не такой дурак, как Валерка, у него вышка, небось, полная есть или какая-нибудь кандидатская-докторская, и целая библиотека прочитанных книг за спиной, и почти сорок лет жизни против Валеркиных двадцати уже шести — он всяко в чувствах своих и чужих разбирается лучше, а чувства это ого-го как серьёзно, это вам не на мороз мокрым без шапки, это… 

— Валь, ты в дом-то его сначала впусти, там пообжимаетесь, — гогочет рядом, чуть не на ухо Валерке блядский Зубов, из мыслей путанных в реальность вырывая. — Он же переболел только, чтоб на морозе трахаться. 

— Трахаться ты со своей бабкой будешь! — огрызается Валерка, не сдержавшись, и только тогда спохватывается, когда ляля его в объятиях вздрагивает, Валерку от себя чуть отстраняет, в глаза пытливо заглядывая. — Ой, то есть… ты это… извини, Мирош, я ж не серьёзно, ты что… это шутка такая! 

Под конец Валерка позорно на фальцет срывается и зажмуривается от дурацкого накрывшего испуга, что вот, сейчас — сейчас Мирон уберёт руки с его, Валеркиной, шеи, развернётся и уйдёт в дом к себе, и с ним, с Валеркой-долбоёбом, уже никогда не будет. 

Руки действительно пропадают — Валерку прошибает холодом, когда они соскальзывают вон: не физическим — у него внутри будто бы замерзает что-то, а вместо предательской, но знакомой тахикардии — инсульт. 

А потом Валерку за рукав куртки дёргают. Он глаза с опаской открывает, они слезятся от ветра (от ветра, говорит себе Валерка, и от чего-то слепяще-белого, что светом по зажмуренным глазам шкварит) — вот ничего в жизни не боялся раньше, а сейчас под рёбрами всё дрожит так истерично, как у пиздюка несмышлёного, потому что воображение сквозь слёзную дымку такие картины рисует, такое разочарование Валеркой в глубине огромных голубых глаз лялиных. 

И только когда холодные пальцы Мирона его по щеке аккуратно гладят, Валерка понимает, что слепяще-белое — смартфон с открытыми заметками и парой коротких предложений. «Я понял, очень смешно)) Ты юморист у меня». 

И Валерка сам не может сказать от чего его накрывает сильнее: от облегчения, что дурацкими шутками своими он Мирона, кажется, не проебал; от этого «у меня» бесхитростного, на Валерку предъявляющего права как будто; от того, как ляля улыбается ему задорно, с бесятами в глубине широких чёрных зрачков, или от искусанных обветренных губ Мирона, которые вдруг очень близко оказываются, к Валеркиным губам поцелуем прижимаются. 

От того, что Валерка понимает — Мирону, чтоб целовать его, приходится на носочки вставать и тянуться изо всех сил… 

Валерка лялю своего к себе прижимает крепко и отчаянно, и к губам обветренным его припадает так жадно, как будто жизнь его от этого зависит. Ладонь удобно на бритый затылок ложится, идеально, как для него созданная, вторая — за поясницу к себе тянет, сквозь толщу пуховика худую хрупкую фигуру ощущая, каждый изгиб, будто всю жизнь его знала. 

— Я люблю тебя, — шепчет Валерка, когда поцелуй кончается. Смотрит на лялю своего, от поцелуя абсолютно поплывшего, на губы — теперь уже влажные и красные, опять призывно распахнутые. — Так люблю. Навсегда люблю. 

Смотрит и по губам этим зацелованным отчётливо читает слова — Мирон их, старательно губами двигая, произносит беззвучно, но для Валерки — всё равно что кричит, минуя барабанные перепонки, прямо в сердце кричит: «Я знаю, слышал тогда. Я тебя тоже». 

И всё остальное становится неважным — 

ржущий что-то и подкалывающий его Колька; сгущающийся мороз и сумерки, уже на село опускающиеся неотвратимо; то, что на столе своего часа дожидается праздничная вечеря, а Мирон вообще-то — только из больницы, переболевший, уставший и голодный, наверняка, — 

всё не важно. 

Валерка лялю своего на руки, как пушинку подхватывает, как невесту в новую хату на руках во двор заносит, в дом и — через гостиную — сразу в спальню, на кровать. 

И весь мир до кровати этой внезапно сужается, потому что на ней и правда весь Валеркин мир вдруг оказывается — с большой буквы Мир (Мирон, Мироша, Мирка!) куртку знакомым жестом на груди расхристывая, глазищами сверкая, дыша хрипло и заранее как-то сорвано, вздыхая и от каждого Валеркиного касания крупно вздрагивая. 

И Валерка готов Миру — его личному Миру, только для него одного! — всю любовь и нежность свою отдать, всего себя выплеснуть. 

А Мир принять готов и, кажется, столько же на Валерку в ответ вылить, потому что смотрит глазами невозможными, взгляда от Валеры не отводя, смартфон на постели слепо нашаривает и печатает не глядя, по кнопкам сенсорной клавиатуры не попадая. 

«Ыозбми мкня» 

И Валерке повторять не надо. Он всё понимает. 

Старая кровать мерзко скрипит пружинами, когда к Валерке его Мир прижимается, и сам он его прижимает в ответ, острый кадык губами лаская, под расхристанной курткой/свитером/майкой худые рёбра выискивая и острые тазовые косточки. Мир дышит ему в лицо хрипло и мерно, пахнет молоком и шелковицей — несексуально так, по-домашнему, а в окно ярким лучом рождественская звезда заглядывает, творящееся на кровати таинство будто бы освящая и освещая. 

Валерка щурится, взгляда не сводя с ресниц Мироновых пушистых, длинных — лялиных воистину — неясным светом очерченных, и Богу мысленно говорит «спасибо». 

За то, что его Мир — живой: дышит, смотрит, любит. 

Где-то там, за окном, наступает завтра и Рождество, новая жизнь наступает, в которой — кто знает? — как ещё всё сложится, но Валерке ни думать не хочется, ни загоняться лишний раз, пока его Мир с ним рядом. 

Здесь. В его, Валеркиных, руках и сердце. 

Пока где-то там, за окном, наступает Рождество.

Аватар пользователяPostScriptum
PostScriptum 09.10.20, 07:15

Мироздание… Вы лучшие! 

Эта манера подачи торкает меня как больного тревожным расстройством – транквилизатор. 

В главных героях безошибочно угадываются прототипы в реальности, но это скорее пасхалка для посвящённых, чем основной посыл. 

Эта история до боли новогодняя, такая жизнеутверждающая, что подсознательно с...