16/28 (весна)

С Дмитрием Фёдоровичем Мирон Янович поругался — и расстался, видимо, — ближе к началу лета. 

Слава, конечно, уговаривал себя не радоваться чужому несчастью, но, видя, каким хмурым и недовольным ходил Дмитрий Фёдорович, невольно чувствовал себя легче. 

Немец не срывался на учениках, вообще как-то не сильно изменился внешне — всё такой же серьёзный, грубоватый и резкий, но Слава был сильным альфой с чутким носом — запах Дмитрия Фёдоровича выдавал. 

Он был пряный, острый, заставлял невольно подбираться в ожидании чего-то неизбежно плохого. 

Постоянно быть в напряжении. 

И Слава мстительно чувствовал что-то с родни облегчению — его собственный запах все те долгие месяцы, что Дмитрий Фёдорович встречался с Мироном Яновичем, отдавал похожим коктейлем. 

Напряжением и затаённой злостью. В его случае ещё и болезненной ревностью. 

Теперь ревновать смысла не было. 

Дмитрий Фёдорович на Мирона Яновича как будто бы принципиально не смотрел: все контакты свёл к минимуму, старался наедине не задерживаться дольше положенного и больше не провожал домой. 

На Мирона Яновича зато было больно смотреть. Цветущий и счастливый всё это время, он как-то резко, за короткие пару недель осунулся и погрустнел. Не только Слава, все в школе заметили. 

Голубые глаза потухли, будто бы запали. Заострились скулы. Под глазами залегли тёмные синюшные круги, кожа посерела. Стали заметнее морщины на лбу и в уголках губ. 

Мирон Янович был болезненно бледный и больше не улыбался. Вообще. 

Как-то раз Слава слышал, как его тошнило в туалете. Видел, как после, он вышел бледный и весь взмокший, с посиневшими губами и покрасневшими от слёз глазами. 

Шумно и тяжело выдохнул, на долгое мгновение привалившись к стене, прежде чем уйти. 

И Слава быстро связал эту тошноту с пугающе частыми моментами, когда во время урока Мирон Янович замолкал на полуслове, бледнел ещё больше нездоровой меловой бледностью и надолго выбегал из класса вон, возвращаясь уже под конец урока — слабый, дрожащий и будто бы заплаканный. 

Девчонки шушукались, что у Мирона Яновича рак или ещё что-нибудь страшное и неизлечимое. 

Слава от этих шушуканий внутренне обмирал. Не дай боже. 

Хотя Мирон Янович и правда со временем больше походил на тень себя прежнего. Болезненно высох, истончился. 

Слава с болью смотрел, как болтались на ставших вдруг невероятно хрупкими его запястьях манжеты рубашек. Как весь Мирон Янович становился меньше и тоньше, и мысленно проклинал Дмитрия Фёдоровича. 

К счастью девчонок, это был не рак и не что-то смертельное. 

Слава, если честно, видел ту самую последнюю ссору и многое слышал. И это точно был не рак. 

Он тогда задержался дольше обычного — посеял по невнимательности за своим самокопанием и бессмысленным самоедством зимние ботинки где-то между кабинетом литературы и немецким, вернулся искать — не идти же в холодной тонкой сменке, — очень вовремя, надо сказать, вернулся. Или нет, тут уж как посмотреть. 

В кабинете у Дмитрия Фёдоровича горел свет, пробивался под слегка только прикрытой дверью. И голоса раздавались. 

Слава ботинки так-то уже нашёл и ему бы просто пройти мимо, но из-за двери — сорванный, сбивчивый громкий шёпот Мирона Яновича — и Слава не смог. 

«Пожалуйста, Дима! — услышал он и к двери нагло прильнул, жадно, в происходящее всматриваясь. — Димочка, как же ты можешь так?! Почему?!» 

Мирон Янович по кабинету нервно метался, руки заламывал — уже тогда бледный, дёрганый, нездоровый. И в глазах, когда он на дверь оборачивался — слёзы пеленой, на губах — потрескавшиеся кровавые корки. 

«Ты же знаешь, Димочка, я только с тобой! Я тебе только! До тебя никого, Димочка, как ты можешь?!» 

Дмитрий Фёдорович молчал. 

Слава чувствовал, как сгущалось неумолимо вокруг него что-то тёмное и страшное. Запах — тягучий, как смола древесная, — в ноздри забивался, давил, душил подступающей волной злости. 

«Мир, — тихо, но как-то угрожающе рыкнул он. Не ляля, как всегда обычно, не ласковым, Славе доводилось как-то слышать, Миро — Мир, коротко, как отрезал, грубо: — Перестань, не блажи, толку-то». 

Мирон Янович у стола застыл, всхлипнул вдруг громко и некрасиво, носом шмыгнул. 

«Но… как же, Дима, — выдохнул, тонкие пальцы до хруста заламывая, — ты же говорил…» 

«Да мало ли говорил, всему верить, что ли? — Дмитрий Фёдорович ухмыльнулся нехорошо, из-за стола, где сидел до этого, медленно поднялся, о столешницу кулаками упираясь. — Ты разве думал, у нас с тобой большая и светлая?» 

Мирон Янович прошептал что-то — Слава не расслышал, — тихо, хрипло, всхлипами истерики перемежая. Что-то о «но ведь наш же, Дима». 

И Дмитрий Фёдорович вдруг взвился, зарычал: 

«Твой, ублюдок! Твой! И на меня этот камень не вешай, уёбок ебливый!» 

Он как-то разом рядом с Мироном Яновичем оказался, широкой ладонью бледное горло сжал, очередной всхлип вырывая. Тряхнул изо всех сил, спиной на парту толкнул, на тихое, слышное едва «не надо, Дим» ладонью с размаху пощёчину зарядил. 

«Попробуй только ещё мне мозги ебать, сука, — под ноги себе сплюнул. — Я тебе жениться не обещал, ляля, ты себя-то видел? Таких, как ты, на одну ночь только трахать, это я ещё щедрый был — сосал ты уж больно хорошо, не отнять». 

И из кабинета, дверью звучно хлопнув, вылетел — Слава едва в сторону, за угол, отскочить успел. 

А потом, когда гулкие шаги Дмитирия Фёдоровича по коридору стихли, сам в кабинет рвонул — чёрт знает, зачем именно. 

Мирон Янович на пол сполз, как был, в брюках своих дорогих светлых, и Слава сразу же к нему — обнял крепко, руками поперёк обвил, к себе прижимая, носом в коротко бритую макушку утыкаясь. 

«Не надо, — шептал сбивчиво, подрагивающее тело в руках баюкая и даже кажется в глаза заплаканные, в лоб, в макушку, солью морской пахнущую, целуя, — не надо, Мирон Янович, не плачьте. Вы же самый хороший. Вы самый… вы знаете, как я вас люблю, Мирон Янович. А хотите, я ему рожу начистить могу, Мирон Янович? Я что угодно, только не плачьте, не надо…» 

А Мирон Янович всё равно плакал — тихо совсем, беззвучно, в истерике немой всем телом содрогаясь, в Славу цепляясь дрожащими пальцами. И молчал. 

Потом ещё больше затих, весь в комочек сжался и на Славу так посмотрел. 

«Нет, Слава, не надо никому рожи чистить, я сам виноват, — выдохнул одними губами только, и как Слава услышал? — А ты забудь просто, ладно? Всё, что видел здесь, забудь». 

Улыбнулся, когда Слава ему кивнул покорно — слабо совсем улыбнулся, самыми кончиками губ, и то слегка, — а потом ушёл, коридором тяжело шагами шаркая. 

А потом — заболел совсем, осунулся. 

Весь выблек будто бы, улыбаться перестал. До самого конца учебного года тенью ходил, пугающе быстро угасая. 

А на последней неделе пропал — завуч сказала, что больничный взял. 

И даже на последний звонок не пришёл.