Может, в младенчестве N и получал соску незамедлительно, как только открывал рот. Этого он не помнил. Зато усвоил, как только научился усваивать абстрактные понятия — всего на свете нужно ждать.
И он послушно ждал. В очереди в поликлинике он разглядывал заусенцы и сколы на салатовой краске стен, скользил взглядом по трещинам. Пальцем водить нельзя — мама заругает. И на дверь кабинета смотреть слишком страшно — вдруг тетя в белом халате выйдет и назовет его фамилию. Лучше в стену: трещина, пупырышка, отколупанная лунка, снова трещина, тонкая, как волос…
Дверь шкафчика в детсадовской раздевалке тоже в трещинах. Они покрыты краской, но если долго смотреть, сквозь нее различаешь все неровности дерева. Смотреть еще долго — мама задерживается, всех детей уже забрали, за окнами темно, в группе свет выключен, вернуться к игрушкам и книжкам нельзя. Остается только сидеть в раздевалке, почти одетым, и ждать, водя взглядом по волокнам древесины.
Ждать дня рожденья можно, глядя в календарь. Цифры, цифры, буквы. Он почти выучил их — досрочно, дошкольно. Они сменяются невыносимо медленно, солнце вовсе не торопится бежать по небу, стрелки часов ленятся, пока N усердно смотрит на них. А стоит отправиться в зоопарк или кино, или отвлечься на интересную игру, как они срываются с места и убегают на много кругов вперед. Они дождутся, когда N снова останется с ними наедине.
На даче часы с кукушкой не ходят вообще. Караулить их бесполезно, и N отворачивается к окну. Рамы старые, все в трещинах, между рамами серая от старости вата, на стекле капли слились в одну пелену и скрыли сад, как будто опрокинули стакан воды на рисунок акварелью. N не любит рисовать, солдатики и медведь с машинкой надоели за пару недель, на улице дождь и холодно, туда нельзя. Только смотреть из дома в окно и на окно — на трещины и чешуйки краски, на дохлую муху в вате и еле живую вверху. Лето кончится не скоро, родители приедут и заберут из деревни лишь через месяц. Дождь, кажется, не кончится никогда.
Граница лета и осени пролетает мимо незаметно, как столб с проводами, и зато урок тянется, как провода. N не любит географию, ведь в школе география не про джунгли и океаны, а про полезные, но скучные ископаемые. Учитель бубнит сонной оконной мухой, звуки бьются в стекло, в голубое небо за стеклом. Чтобы лишний раз не видеть дразнящую синеву, N следит за потеками краски на парте. И борется с желанием нарисовать трещины. В школе нельзя рисовать и писать на партах. Ничего, когда-нибудь урок кончится. За ним — учебная неделя, потом четверть, полугодие, класс. В фантастически отдаленном будущем кончится и вся школа.
В институте можно все, но лучше не прогуливать, тогда зачет пойдет автоматом. Ручка порхает по бумаге почти сама, минуя мозг. Рисовать на столах нельзя, но кто станет спрашивать, что там нельзя, что нет. Негде уже три буквы вставить — все изрисовано до нас, взгляд скользит по именам, датам, символам. Под штрихами всех цветов шариковых ручек еще виднеется лакированное дерево, глазки и прожилки, или краска, облезающая слоями вглубь прошлого.
Лак облезает с фанерной спинки сиденья в автобусе, черный дерматин весь в сетке трещин, из дыры в нем торчит желтый поролон. Уплотнитель окна посерел от пыли. За окном плывут или стоят другие машины, дома, люди, движутся, утягивают глаз за собой за край рамы и исчезают, бросают на произвол других подвижных вещей. Уж лучше вцепиться взглядом во что-то неподвижное и близкое и держаться весь долгий путь на другой конец города, из дома в контору и обратно, день за днем, год за годом.
Иногда хочется разорвать круг, уехать туда, где солнце и море, но для этого надо двое суток смотреть в окно поезда. Там все мелькает слишком быстро, голова кружится, родные просторы сливаются в зеленую полосу. Взгляд привычно цепляется за постоянство. Алюминиевая кромка стола в царапинах, на уплотнителе окна такой знакомый слой пыли, край шторы разлохматился, и черный штамп еле виден на белой простыне. Через три часа начнется санитарная зона, через восемнадцать часов — прибытие. Если смотреть на темно-коричневый скол на сероватой поверхности стола, эти часы однажды закончатся.
М приходит как… хотелось бы сказать, «как молния, как финский нож», но нет. Она часто опаздывает, и N привычно смотрит на столешницу кафе, на белый фарфоровый бок солонки, на белый рифленый бок салфетки, на заламинированный лист с разноцветными «Новинками сезона», пока все цифры и буквы не врезаются в мозг намертво. М прилетает наконец, обдает запахом духов и жизнерадостным щебетом, но тут же сбегает «попудрить носик». Еще пять минут N размышляет, сможет ли он смотреть на ее профиль и анфас каждый день, сможет ли ее голос заглушить тиканье часов.
Только подождать, пока она выйдет из примерочной и обежит все ряды с разноцветными тряпками. А в современных торговых центрах стены из гипсокартона с декоративной штукатуркой, зернистые, в пастельных тонах. Для дома не подойдет, слишком шершавая поверхность, можно ссадить кожу резким движением. Даже взгляду больно ходить по ней босиком.
Если бы так же легко дождаться конца ипотеки. Видимая и осязаемая цифра обведена красным в календаре и висит над душой или что там есть у человека весь месяц, и еще один, и год, заставляет сидеть за офисным столом и переставлять цифры и буквы допоздна.
Когда машина своя, становится легче. Приборы, дорожные знаки, пешеходы и другие машины, и за всеми надо следить. Хоть какое-то ощущение жизни. Когда там кончится эта пробка?
И климат на дачном участке не стал лучше, только появились новые трещины в оконных рамах, и под дождем дерево темнеет. М считает, дачу надо продать. Но соглашается подождать конца сезона. Конца ремонта. Проведения газа. Потом забывает напоминать. Потом признает, что шесть соток пригодятся в хозяйстве: можно выращивать экологически чистые овощи для первого прикорма. Ребенку полезно.
Кое-что не меняется со сменой строя в стране и цифр в календаре. Очереди в поликлиниках все те же самые, даже в детских. И стены те же самые. Трещины и проколы, сорность и кратеры, наплывы, пузыри, непрокрас вызывают стойкое дежа-вю. N будто и не уходил, просто теперь знает, как эти дефекты называются по ГОСТу. И еще — теперь он ждет вызова с нетерпением.
Только бы переждать первые… сколько? Год? Два? Пять? Восемнадцать лет? Крики каждые два-три часа, теплые бутылочки, стирка без конца. Капризы, плач, раскиданные игрушки. Вызовы родителей, неуды, «абонент не берет трубку» после десяти вечера, запах табака, черные футболки, страшные плакаты на стенах. Но стрелки сжалились, несутся как угорелые. И как будто даже срезают путь.
В один момент кажется, что ждать больше нечего. Стаж набран, пенсия получена, недвижимость оплачена, можно сидеть у телевизора и щелкать пультом. Вдруг мельтешение сумеет отвлечь, даст забыть, что календарь все еще опадает. Но быстрее, намного быстрее. Часы крутятся безжалостно быстро и издевательски замедляют ход лишь по ночам, когда N смотрит в потолок. Где-то там должен быть отклеившийся уголок обоев успокаивающего зеленого цвета, но в темноте и без очков его уже не видно. Все, что осталось — полосы света от уличных фонарей и фар машин. Как много людей, оказывается, куда-то едут в три часа ночи, не дожидаясь утра. Проекция окна вслед за очередной машиной перемещается слева направо, слева направо, сама как стрелка, и еще раз, и еще… N ждет, когда же глаза слипнутся, и считает машины вместо секунд.
Однажды темное окно сереет к утру, но вдруг темнеет снова, и все вокруг темнеет и теряет смысл, и трудно дышать, и все часы мира останавливаются. Поэтому человек не понимает, через какое время мир появляется снова, ярко-белый и громкий, с разными белыми людьми вокруг человека: молодыми, старыми, средними. Точнее, он не понимает, что эти морщины — старость, эти белые фигуры — люди, этот цвет — белый. Но то, что вливают ему сквозь сжатые зубы, горькое. Неприятное. Он пытается отмахнуться, но не очень понимает, как это сделать.
Медленно, медленно понимание заполняет его снова, как капли воды таз под окном в дождь. Не до конца, конечно, что-то постоянно ускользает, но человек вспоминает, что его зовут N, что эта пожилая женщина — его жена, а люди в белых… халатах, да? — это врачи и медсестры. Начинает понимать их речь. И что он сам лежит и не может пошевелить одной рукой — это правая или левая? Но голова еще поворачивается к стене, и он рассматривает темно-салатовую краску — неровную, потертую. С трещиной, если зрение ему не врет. Он ждет дальше и надеется, что больше ничего ждать не придется.
В этот раз все иначе. Снова темнеет, но N остается. Впрочем, только N и остается: память и сознание. Зрение, слух, осязание, но проваливаются в черноту. Обещанный по телевизору тоннель к свету все никак не начинается. Нет даже крохотной трещинки, сколько ни напрягай фантомные органы чувств.
Значит, конец?
N вдруг понимает. Все-все понимает. Нет, это не конец, это бесконечность. Вечность, к которой он готовился всю жизнь, когда учился ждать. Понарошку учился, с костылями из видимых предметов, со страховкой из часов и календарей. Сейчас он будет ждать по-настоящему — без цели, без конца, без облезшей краски для опоры взгляда.
Абсолютное ожидание.
Сильно.