Травы и призраки

Спраут меня не узнаёт. Приветливо улыбается, ставит на стол две чашки, сыплет заварку — и все это прежде, чем я успеваю сказать хоть что-то, кроме «Добрый вечер», — но при этом смотрит так, словно впервые меня видит. Если подумать, так оно и есть. Начни профессор пристально разглядывать меня во время Распределения или завтрака, я бы заметил. Профессиональная привычка.

— Так значит, вы к нам из Аврората, профессор? — спрашивает тем временем Спраут, разливая по чашкам кипяток. А у меня дежа вю. Один раз я уже так сидел, лишь с той разницей, что был на семь лет моложе — или на тринадцать старше — и Спраут говорила, что рада вновь видеть меня в Хогвартсе. И оставить на растерзание студентам. Но тогда новоиспеченный профессор Лонгботтом не понимал всей опасности, поэтому тоже был рад вновь видеть себя в Хогвартсе. О профессоре Ньюмане, увы, так не скажешь. Он-то знает, куда лезет.  

Но профессор Ньюман предпочитает этого не афишировать. Авроры вообще люди неразговорчивые.       

— Так точно, мэм. Решил попробовать себя в новом амплуа.       

Как человек, уже один раз уходивший из мракоборцев в учителя, могу только посоветовать своим коллегам никогда этого не делать. В Аврорате хотя бы доплачивают за риск.       

— Вам у нас понравится, — не соглашается с моими мыслями Спраут. — Место тихое, спокойное…       

А уж как оборотни красиво по ночам воют. Благодать!

Не драматизируй, мы с тобой за всё время обучения только один раз видели оборотня вблизи. Когда в Битве за Хогвартс били по нему заклятиями с двух сторон. Люпина даже считать не буду, он нас учил, а не пытался загрызть.       

— И надолго вы к нам? — любопытствует Спраут. Есть всё-таки что-то жуткое в том, как она сейчас смотрит. И не узнает во мне меня. 

— Трудно сказать, мэм. Пока на год, а там посмотрим, как карта ляжет.       

Впрочем, это неудивительно. Пятнадцатилетний я и выгляжу, и двигаюсь по-другому, и даже говорю совсем иначе. В то время, как тридцатипяти — или уже тридцатишестилетний? — за годы аврорской службы чего только не поднабрался.       

— Поначалу все говорят, что на год, — хмыкает Спраут. Так, как она никогда не хмыкала в разговоре с Невиллом-студентом. — Я сама думала, отработаю полгодика ассистенткой, понаблюдаю за флорой в Запретном Лесу и укачу в экспедицию куда-нибудь в Австралию. А потом сама не заметила, как к ученикам привязалась. Шестьдесят с лишним лет уже из школы не вылезаю.       

Да я, по правде сказать, тоже не планировал никуда вылезать.       

— Вот связался на свою голову, так и будешь теперь до конца своих дней грядки полоть, — ехидничает Колин, наблюдая за моими попытками привести в порядок дальнюю теплицу. Сам я не был в ней с седьмого курса, а Спраут — последние года два. Она не признается, но думаю, ей просто стало тяжело ходить сюда по несколько раз на дню. Ну а мне в этой теплице всегда было даже уютнее, чем во всех остальных.

— Каждому своё, — туманно отвечаю я, старательно делая вид, что не вижу, как со спины к Колину медленно, но верно подкрадывается Демельза с ведром наперевес. И начинаю хохотать, когда она с размаху выворачивает это ведро ему на спину, окатывая водой. Колин рефлекторно отскакивает в сторону — что, впрочем, его не спасает — и рявкает от неожиданности:       

— Marbhfháisc ort!       

Кажется, это переводится как «Саван на тебя». Чем мне всегда импонировали гэльские ругательства — еще с первого курса и едва ли не первого разговора с Шеймусом, — так это своей изобретательностью. У ирландцев даже простое «Чтоб ты сдох» превращается в пожелание то быть задушенным чертом, то задохнуться и утонуть. А то и вовсе быть выжженным и спаленным дотла. Причем и то, и другое одновременно. Колоритный народ.       

Демельза же в ответ на такую красноречивую реакцию делает нарочито круглые глаза и замахивается на него ведром еще раз. Теперь уже пустым.       

— Что ты сказал?!       

— Go maire tú*, — поспешно исправляется Колин с виноватым выражением на лице. Меня же интересует другое.       

— Зачем ты тащила ведро? Можно ведь было из палочки.       

— Из палочки будет обычная вода, — весело фыркает Деми. — А эта из Черного Озера. Она ледяная.       

После чего бросает ведро и с хохотом пытается убежать от возжелавшего мести мужа. Колин ловит ее прежде, чем она успевает вытащить палочку из кармана своих коротких джинсовых шорт, закидывает шутницу на плечо и заявляет, явно поворачивая в сторону озера:       

— Сейчас вернусь.       

Демельза висит на нем мешком — вьющиеся каштановые волосы свешиваются до самого его ремня — и хохочет, как ненормальная, болтая в воздухе голыми ногами.       

— Стой, я очки уронила!       

Из всех, кто теперь остался далеко впереди, этих двоих мне, пожалуй, не хватает больше всего. Здесь они совсем не такие. Здесь еще ничто не говорит о том, что однажды они такими станут.       

Здесь всё не так, кроме того, что сам я живу только Гербологией. Но именно это один из нас — тот, что уже разменял три с половиной десятка — и забывает учесть. Потому чуть не опрокидывает по старой памяти чашку с фирменным спраутовским чаем, когда второй открывает дверь теплицы.     

— Ой, извините, профессор. И профессор. Я не хотел вам мешать.       

— Ничего страшного, Невилл, — отвечает Спраут, а я только и могу, что смотреть, как он — я — топчется на пороге, не решаясь ни закрыть дверь, ни, тем более, войти. Я уже видел его — себя — в Большом зале — и вчера вечером, и сегодня утром, — но только издалека и предполагал, что первая встреча вблизи пройдет на моих условиях. Когда я уже буду готов к тому, чтобы столкнуться лицом к лицу с самим собой.       

Черт возьми. Да к такому невозможно подготовиться. Мне даже нечего сказать.       

Я — это ты. Я знаю о тебе всё, понимаю тебя так, как не поймет никто другой, но я не нахожу слов даже для обыкновенного приветствия. Я только и могу, что смотреть, подмечая детали, на которые прежде никто — и в первую очередь я сам — не обращал внимания. 

— Я зайду попозже, — смущенно бормочет второй я, пока первый пытается собраться с мыслями.        

— Ох, постой-ка, Невилл, — торопливо отвечает Спраут, тоже чувствуя повисшую в воздухе неловкость, и пытается навести мосты. — Профессор, вы ведь проработали в Аврорате много лет.       

Да. И я ведь… я теперь почти одного возраста с ними.       

— Простите, профессор, — едва ли не впервые в разговоре со Спраут — в сотне наших разговоров — слова даются тяжело, застревают в горле и с трудом вырываются каким-то совершенно чужим сипением. — Я… не знал их. Только слышал… что они были хорошими людьми. 

А он — я — вздрагивает, словно от удара, и отвечает точно таким же голосом.       

— Они не были, профессор. Они есть.       

— Да… — сиплю я. — Простите, мистер Лонгботтом. Вы правы, они есть.       

Я понимаю больше, чем когда-либо поймет самый близкий нам обоим человек, но одновременно с этим ошибаюсь едва ли не точно так же, как и все остальные.       

Я прячу коробку с фантиками из-под жвачки в самой глубине шкафа, и Ханна боится даже прикоснуться к ней лишний раз, зная, что во всем доме для меня не найдется ничего ценнее этих оберток, но вместе с тем… Когда я кладу их в карман снова и снова, когда раз за разом захожу в палату и смотрю в ее пустые — такие красивые и такие пустые — голубые глаза, я понимаю, что ее там нет. Она ушла много лет назад, и если смотрит на меня, то не этими глазами.       

В тридцать пять я давно смирился с тем, что она никогда мне не ответит.       

В пятнадцать это остается единственным, во что я еще верю.

Примечание

*Долгой жизни. (ирл.)