Она бросилась вперёд и запрыгнула в вихрь танца.
Она прыгала и кружилась среди танцоров-мужчин, а те сердито смотрели на неё, но она всегда была там, где не было никого из них. Барабаны достучались до её ног, и ноги сами несли её в танце.
И вдруг… оказалось, что рядом есть кто-то ещё.
Ощущение было, будто кто-то стоит за спиной… и одновременно впереди, и сбоку, и над головой, и под ногами — везде.
Т. Пратчетт “Господин Зима”
- Ну что, ухажер, нашёл свою судьбу? - Бомгю подмигивает с озорством, с немым подначиваем, дескать, нечего теперь с матушкой заигрывать.
- Скорее неприятности. - Джисон нерадостно чешет на затылке шишку.
Он получил ее под конец игры от какого-то курчавого чудака, будь он проклят. Тот швырнул его с дороги так сильно и грубо, что гриф лютни чуть не переломился.
Сейчас Джисон любовно прижимает к себе инструмент, злясь на самого себя: был ли хоть какой-то толк соваться в жуткое поле, когда весь народ уже ушел?
В тот момент от боли в голове в глазах двоилось, и он ещё долго смотрел на пухлую луну, прежде чем подняться из вороха сломанных стеблей. То, что он увидел из своего укрытия, законами настоящего мира объяснить нельзя, но вместе с тем ему хочется верить, что то был не обман зрения, рожденный болезненным падением.
Среди робкого шороха ветра, под пудровым лунным покровом стояли двое, и всё вокруг них словно притаилось в страхе спугнуть это томное молчание, прямо как в тех балладах о роковой любви, что поют знаменитые барды на Грозовом Холме. Джисон уже принялся гадать, как бесшумно выползти наружу, ведь (“Да чтоб я провалился, если неправ!”) перед ним совершенно точно долгожданная встреча двух влюбленных, мешать которой было бы сродни величайшей подлости. Однако Джисон не успел и вдоха сделать, как встреча эта окончилась: таинственный юноша в маске Водящего внезапно отпрянул от своего спутника и ринулся прямо в сторону стыдливо прячущегося Джисона.
Чужой быстрый бег звучал треском изломанных стеблей всё ближе и ближе, и глаза сами зажмурились от страха и нелепости. В то мгновение, когда прямо перед носом должен был оказаться Водящий, наступила пугающая тишина, а звуки бега превратились в твердую поступь… слишком твердую. Джисон распахнул глаза, и краска отлила с его лица, оставив трупную бледность. Обычный дикий лис, что давит кур и своим запахом поднимает всех собак на уши, был мелочевкой в сравнении с лисом этим. Нет, Джисон уже не уверен, лисом ли. Оборотень размером с ездовую лошадь, с рыжим лоснящимся мехом и глазами желтыми, острыми, несколько раз тявкнул, опасно клацнув пастью прямо у его щеки, и двинулся узкой мордой между стеблей, вытаптывая себе тропу в самую глубь поля. Когда его роскошный хвост мелькнул в последний раз, Джисона накрыло беззвучным истеричным смехом.
Вокруг разговаривают весело и громко, заигрывают кто с кем и стыдно, и смело. Все едят, пьют много - конца и края нет травяному пиву, тёплому элю, сладкому вину в мехах, в кожаных флягах, в узорчатых склянках… еда у костра обычная, без изыска, принесенная из дома или приготовленная прямо здесь, на шипящих углях: кусочки мяса, нанизанные на ветки тальника, чередуются с луком и перцем; тут и свежие хрустящие лепешки с розмарином, сытные каши, заправленные то маслом, то мёдом и рассыпчатый картофель, запеченный в золе; горячая вяленая рыба в чьих-то руках сочно ломается; разбухшие сосиски капают жиром на праздничные одежды...
Лицо и волосы Джисона мокрые от жара костра. Бомгю по правую руку от него такой же потный, у него красные от медовухи щеки, а рот ни на мгновение не умолкает, острит, шутит, флиртует, ехидничает со знанием дела, выдаёт в нём бывалого негодника - только успевай смеяться! Не многие здесь такие стойкие, кого-то косит духота, кого-то хмель, но на место ушедших приходят другие, и Джисон каждый раз вытягивает шею, чтоб разглядеть новые лица получше. Он нетерпеливо ждёт, когда появится тот самый второй, по вине которого Джисон чуть не сломал лютню, и имя которого так и не удалось узнать. Но ночь между тем сгущается сильнее, а грубого незнакомца всё нет и нет, и надежда узнать, что на самом деле произошло среди суданской травы, неумолимо тает.
- Чего кручинишься, ухажёр? - в момент паузы, когда от прошлых обсуждений нужно отойти, а время для новых ещё не настало, Бомгю толкает Джисона в плечо, и они чокаются деревянными кружками. - Ты же не здешний, - говорит, совсем по-детски причмокивая, - не знаешь, что куксить лицо в Спожину неделю величайший грех!
- И то верно, друг. - Джисон мысленно журит себя: он явился в город не терять время в праздных раздумьях, еде и выпивке, и если так пойдёт и дальше, он просто прошляпит свой час славы.
Он зажимает струны пальцами, даёт призывной мелодии привлечь всеобщее внимание, и, когда любопытная тишина воцаряется у костра, начинается его песня. Слова текут озорным ручейком, наскакивают на паузы, как течение о порожек, набирают силу бурного потока и поначалу мчатся туда, куда Джисон хочет, но, окрепнув, рифмы внезапно бунтуют, и вот уже Джисон поёт историю, о которой до этого не слышал, которую словно чьей-то волей вложили ему в мысли… и поёт так славно, легко и привычно, что сам от себя дивится.
Его голос поддерживают слабый треск костра, искры падающих звезд, Матерь-луна, украдкой выглядывающая из-за облаков, и теперь он звучит как нечто, не принадлежащее телу, ведь сам Джисон уже не здесь.
Жар огня больше не лижет его лицо, а ветер не касается влажных прядей - он касается души. То держит крепко, то отпускает, играючись, то единым порывом швыряет её, как слабый сухой лист, и Джисон, призрачный и ведомый, не чувствуя ни страха, ни паники, парит над грозными перевалами, чёрными зубастыми ущельями, ребристыми хребтами, покрытыми льдом и снегом, жмурится от топкости лунного света и слышит засорённый шёпот своих невидимых провожатых, могучих защитников Горного Королевства.
Мгновение, и ветры-защитники опускают Джисона к самому подножию гор, в отвесную расщелину, окунают в ледяную тьму пещерных ходов. Там он слышит голоса двух певцов, плавные и высокие, но далёкие, глухие. Каменные стены удваивают их, утраивают, и те дробятся, скачут жемчужной россыпью. В этом красивом беспорядке голосов Джисон неожиданно узнаёт свой и понимает: он всё ещё поёт там, у костра. А в это время его душа здесь, в гостях у того, кому эта песня посвящена, того, чей голос ему вторит.
Двухголосие придавливается глубиной пещеры, чернотой когтистых проходов, и исчезает вовсе, когда неприглядные сталагмиты сменяются арочным залом, а морозная темнота - светлячковым сиянием камней. Подземные ручейки звонко журчат, прокладывают свой нелегкий путь через горную толщу, брызжут каплями-бусинками на гладкий пол из зеленого малахита, на монолитные колонны, увитые светящимися нитями кристаллов. Джисону трудно облечь это изящество в слова, но у него и нет на это времени - порыв ветра настойчиво подгоняет его дальше. Из зеленого зала он попадает в рубиновый, такой же по-королевски роскошный, из рубинового - в сапфировый, из сапфирового - в аметистовый.
Пока не останавливается в самом настоящем саду.
Его окружают стебли с пестрыми листьями, бутоны, полные сочного цвета, вековые корни, оплетающие колонны властно и жадно, и буйство самых различных кустарников вдоль змеистых тропок. Повсюду ненавязчивые запахи цветов и свежесть, точно после грозы. Вместо солнца в глаза бьет свет хрустальных наростов. Капельки росы превращаются в крошечные алмазы, скатываются с листьев Джисону в руку. Чьё-то щекочущее дыхание касается его уха, и он, развернувшись, от трепета перестаёт дышать. Прямо перед ним на полированной сцене возвышаются два мраморных трона.
“Для кого второй?” - проносится в мыслях, но с последним перебором струн заканчивается его пение, и дух единым броском возвращается обратно в тело. Громкие хлопки раздаются спустя несколько мгновений молчания, полного раздумий и отвлеченных улыбок. От этого шума Джисон полностью приходит в себя.
- Поглядите на него! - полненькая девушка в сине-алом платье дорогого кроя смело треплет его по волосам. - Пришлый, а песни здешние назубок знает! - Джисон чувствует в своей ладони тяжесть золотых солнц - столько за одну песню он не получал ни разу! - Горный Король любит музыку, а его слуги - холмы и камни - слышат всё. - Её зычный голос поднимает всех ребят на ноги: - Ну, чего рты разинули? Или такой гожий бард и медяка не заслужил?
И что тут начается! - взбудораженные девушки и юноши обступают его со всех сторон, благодарят, хохочут, и монеты золотые, серебряные, медные сыплются ему в руки как из рога изобилия. Кто-то, у кого с собой денег нет, вручает Джисону первоклассный табак в шелковом мешочке, кто-то незаметно цепляет к его воротнику жемчужную брошь, а одна девчоночка лет четырнадцати без смущения целует его в щёку…
Бомгю тоже не остаётся в стороне, приходит на помощь, когда всё это добро уже не умещается на коленях, и отдаёт свою кожаную суму с серебряной застежкой. Сын Госпожи Ру выглядит поровну уставшим и счастливым, в уголках его глаз блестит непрошенная влага, и Джисон этим польщён. Когда прежнее возбуждение стихает, и компания у костра потихоньку рассасываются, Бомгю наклоняется к Джисону в доверительном жесте и говорит таинственным шепотом:
- Не многие знают песни о Горном Короле, а те, кто знают, поют не у нас. Когда я был ещё неуклюжим сопляком, моя матушка на каждую Спожу развлекала меня всякими историями. Та, о которой я хочу тебе рассказать, произошла в мрачные, дремучие времена, когда Боги не прятались среди лесов и полей, а строили свои государства и ревностно защищали их. Жил тогда Музыкант, и, говорят, пел он так сладко и чисто, что ни один не мог тягаться ним, будь то человек, будь то дух.
Прослышал о нем сам Горный Король и потребовал к себе, проверить, настоящий ли у Музыканта голос или же выкованный чарами. А Музыкант-то был не из робкого десятка и цену себе знал. Сказал он так: “С порога поют лишь праздные невежды и дурные попрошайки. Коли Пещерный Царёк изволит меня слушать, пусть на гостеприимство не скупится и вначале меня напоит и накормит, а дальше уж глядеть будем”.
Король пришёл в ярость, но на уговор согласился. Решил он проучить дерзкого смертного и после пышного обеда вызвать того на музыкальное состязание. Слуги подавали Музыканту обилие жирных блюд, а чашники тщательно следили, чтобы кубок гостя не пустовал. Желудок его в конце концов отяжелеет, а разум поплывёт, думал Король, и тогда какое ему пение?
Однако Музыканта не смущала роскошь королевского стола. Ел он мало, но с аппетитом, пил, не хмелея, и поддерживал беседы со свитой короля умело и изящно, как человек, вхожий в светские круги. Король учился пению у самой Матери Природы и перепеть его могла лишь Она одна, оттого и не расстроился, что его маленькая уловка не сработала. Когда настал час состязания, Король предложил Музыканту выбрать среди множества дорогих инструментов один по нраву, но тот отказался и потребовал вручить ему старенькую лютню, с которой он явился.
Говорят, пение их было таким прекрасным и сильным, что Четыре Великих Ветра - Западный и Восточный, Северный и Южный - покинули свои владения, чтобы увидеть Певцов воочию. И вместе с Ветрами явилось великое множество облаков, что стремительно смешивались, чернели, набухали от влаги, и в конце концов Горное Королевство объяла сокрушительная буря. Зал трясся от грома и молний, рушились убранства и трещали своды, а состязание всё продолжалось. Король и Музыкант не уступали друг другу в искусстве исполнения и изяществе рифм, однако это было не столько сражение мастеров, сколько сражение между божеством и человеком, и потому являлось изначально неравным: пальцы Музыканта стерлись в кровь, и усталость медленно, но верно сжимала горло.
Король убедился, что то настоящий голос Музыканта, выкованный его неустанным трудом, а не чарами, и сменил гнев на милость. С последним звуком струн Король вложил в окровавленные руки Музыканта шкатулку с каменьями в благодарность за его пение, и с того дня завязалась между ними дружба настолько крепкая, что разлучить их под силу было лишь неумолимой старости...
Бомгю умолкает и кутается в свою накидку покрепче. Костер давно погас, лишь угли тлеют да тонкий серый дымок течет в небо. Джисон, полный вопросов и придирок, выпрямляет затёкшую спину.
- И это всё? Конец? - спрашивает вне себя от разочарования. - Какая хорошая завязка! Начать неприязнью и закончить глубокой преданностью. Но для баллады финал никуда не годится. Публика любит драму.
- Что же, будет тебе драма, - Бомгю резко встает на ноги. Луна светит ему в затылок, густо оттеняя лицо, только глаза насмешливо блестят. - Горный Король спустя какое-то время влюбился в Музыканта, однако он знал - человеческий век недолог, потому предложил Музыканту оборвать его смертную жизнь и начать новую - вечную, чтобы вместе полноправно править Королевством, - раздается ехидный смешок. - Но Музыканту дела не было ни до бессмертия, ни до власти, ведь здесь, тогда ещё молодом городишке, его ждала невеста, которую он любил и которая любила его. - Бомгю важно скрещивает руки на груди, мол, как тебе? - Когда отгремела свадьба, на подаренные каменья он построил дом и больше для Короля не пел. А Король, несмотря на разбитое сердце, присматривал за своим верным другом, и во многом благодаря ему Музыкант прожил до преклонных лет и умер в собственной постели. От, - секундная пауза выдаёт Бомгю с потрохами, - цинги.
- Цинги? - в голосе Джисона плохо скрываемый сарказм. - Он что, ещё и моряк? Скажи ты про ревматизм или подагру, у тебя был бы шанс меня обмануть.
- А так ли важно, вру я или нет? - Заливистый хохот крошит тишину. - В Спожу всё едино: сказки превращаются в реальность, а реальность - в сказки. У каждой истории есть своя воля и свой Герой, а задача Музыканта - его найти.
И игриво подмигнув напоследок, Бомгю вприпрыжку покидает остывший костёр. Он бежит в сторону площади, где сейчас вовсю веселятся и танцуют, но Джисон не спешит за ним, провожает развевающуюся накидку отрешённым взглядом, обдумывая его последние слова.
Он не видит отблеск черных чешуек, мелькнувший в траве. То ящерка с крошечной короной взмахнула хвостом и исчезла в короткой вспышке света, чтобы в то же мгновение оказаться в двухстах верстах от города - в терновой глубине Божьей Чащобы.
Сухие острые ветки путаются между собой, протыкают зеленый туман, дробят лунный свет на молочные кусочки. Ящерка смотрит на луну недолго, лишь кивает ей коротко, чувствует, как свет улыбается в ответ - Матерь рада, наконец, видеть своё дитя на поверхности, слишком долго тот прятался в подземных залах.
Под лапками едва слышно шуршит опавшая листва. Мох желтыми усиками щекочет брюшко, когда приходится взбираться на вздыбленные камни. В гуще зеленого затхлого воздуха возвышается могучий дуб с корой такой плотной, что ни одна сталь не оставит засечки, с кроной такой раскидистой, точно обхватывает весь небосвод. Между его толстых бугристых корней чернеет распахнутой пастью нора, и там, внутри подземного тепла и запаха сырой листвы расположилась янтарная комната, бликующая радужными всплесками, таинственная от витающих светлячковых огней.
За отодвинутым балдахином на кровати лежит светловолосый юноша и прижимает к груди колючий венок. Ящерка ползет к нему по опущенному краю одеяла, чтобы робко спрятаться под воротник рубашки, в приятную впадинку между шеей и плечом. Наверху тяжелый балдахин легонько качается, и картина, вышитая на полотне, поблёскивает золотыми нитями: на ней красный диск Солнца и белый диск Луны сливаются в одно целое, предвещая рождение новых богов. Есть там и рождение Горного Короля: Матерь-Луна сделала его сердце из граната, а Отец-Солнце высек его тело из застывшей магмы ещё в те времена, когда люди только начинали осваивать плуг. Феликс родился иначе и позже всех, и оттого любим родителями особенно сильно и от юности капризен. Но сейчас лицо его не озорное, как всегда бывает, а сонливо-задумчивое. Его обессмысленный взгляд сквозит тоской, уже знакомой Горному Королю.
“Почему ты печален? Маска, что я сделал для тебя, пришлась не впору?”.
- Нет, Минхо, красивая маска. - Феликс поворачивает лицо, и ящерка трётся о родную щеку, согреваясь. - Такая же хорошая, как и та, что была пятьдесят лет назад.
“И что же тогда?”
- Тяжко почему-то. - Горячий выдох опаляет маленькое черное тельце. - Словно грудь тисками давит.
“Но богам неведома хворь”.
- А если хворь - это его руки? Его глаза? Голос? - Минхо слышит, как быстро стучит сердце брата. Феликс нежно касается венка, что местами окрашен бурыми пятнами крови. - Если хворь - это его вихрастые кудри и гибкий стан?
“Род людской коварный, моя любовь”.
- Раз ты так говоришь! - Маленький хозяин Божьей Чащобы садится, неуклюже качнувшись как неваляшка, и продолжает с глупым упрямством в голосе: - Значит я буду коварнее! Я заберу его сердце прежде, чем он заберёт моё, вот увидишь!
Минхо, притаившись на мягкой подушке, ничего не отвечает, но чешуйчатая шкурка едва заметно поблескивает. Будь он в ином обличии, брат сразу же увидел бы в нём растерянность и смущение, чувства, чуждые для божеств. Грудь Минхо так же болит, ее так же сдавливает тисками, но коварство в нем выкорчевано временем, а эмоций - странные, волнующие, казалось, давно забытые - цветут буйным цветом. Сердце беспокоится, ему тесно и неприветливо внутри, ведь оно знает, что больше не принадлежит Минхо. С того дня, как в город заявился тот чудесный лютнист, оно неистово рвётся к своему настоящему хозяину.
Глубокую задумчивость братьев нарушает грохот медных чаш, рухнувших со стола вместе с двумя разъяренными енотами. Серо-черные клубки скалятся друг на друга в понятной только для них ссоре, но, очевидно, они всё это время подслушивали. Феликс за долю секунды обращается в Лиса и с растопыренным в гневе хвостом мчится за негодниками вон из комнаты.
“Мелкие поганцы! Уши греете в господских покоях? Откушу! Откушу! Откушу!”.
Его шутливо грозные слова сотрясают Чащу, поднимают с верхушки дуба стаю ворон.
На следующий день трактир Госпожи Ру забит под завязку, и в этом невообразимом галдеже едва слышно мальчишку-барда. Чан ещё не пил, но Чанбин не хорошо косится на него и говорит, что вид у него такой, словно он уже взял на грудь и не один раз. Правда в том, что Чану всю ночь снились кошмары: вокруг него бушевала гроза, высокая трава мокрыми плетьми хлестала по лицу, а он бежал по бескрайнему полю к бесконечно удаляющемуся свету, потому как сзади него нечто ужасное щелкало челюстью и по-волчьи выло...
- У нас потери. - Чанбин насмешливо фыркает. - Представляешь, Хванун, этот завсегдатай кабаков таки нашел свою родную душу вчера.
- Двое нас осталось, одиночек.
- Напоминаю, Чани, - голос его закадычного друга звучит с легким налетом оскорбленности, - я в любом случае не женюсь, так что…
- Да-да, еще этого мне не хватало. - Чан давит на переносицу так, словно его мучает головная боль, но, по правде говоря, он не перестаёт думать о вчерашней Ночи Охоты. Его губы искажаются в ухмылке, когда он вспоминает кое-что любопытное и одинаково обезоруживающее: - Не зарекайся, дружище. Ведь я помню… как же его? Хенджин, кажется? Твой коллега по цеху. Не ты ли нынче обмолвился, что не прочь пригласить его в Поющий Грот?
Чанбин смотрит в его предательские глаза и слегка краснеет ушами.
- Это было по пьяни и неправда.
Пещера с громким эхом и подземной рекой - Поющий Грот - традиционное место заключения брачных союзов. Жрецы и Жрицы из Общины Матери испокон веков охраняют этот священный храм любви от посягательств… и временами используют сами, если решают, что это необходимо, и если Главная Жрица одобряет однополый союз. Чанбин же всегда глядит на Хенджина так, что понятно и без слов, что никакое одобрение Общины ему не нужно, надо будет - всё сделает тайно, надо будет - и через силу. Чану он в таком ни за что не признается, он вообще подлюка скрытный. Пока не упьётся до слёз.
- Замнём это. - У Чанбина улыбка как скисшее молоко. - Скажи-ка мне лучше, как всё вчера прошло? Видно, хорошо - о штрафе гудел бы весь город.
Конечно, у Чана были опасения, что стража поймает его на обмане и к игре не допустит, и тогда его отцу предъявят счет за грубое нарушение ритуала, однако каким-то чудом проскочило. Он одинаково гордится и своей способностью вывертываться, и тем непробивным упрямством, из-за которого у его отца который год уже мигрень. Так что Чан решает во что бы то ни стало выяснить, кому на самом деле вчера он плёл венок. А сделать это можно лишь одним способом. Сегодня ночью Водящий обязан танцевать на Капище...
“Зачем мне искать мальчишку после Танца, если можно сделать это во время Танца?”
На самом деле, можно или нет, зависит только от Чанбина. Тот танцует сегодня еще с двумя жрецами, среди которых будет и прекрасный Хёнджин, а это усложняет дело - чёрта с два Чанбин уступит своё место.
Когда Чан рассказывает про вчерашнего незнакомца в маске и о своем плане, как его поймать, гаденькая лыбчонка Чанбина в раз стухает.
- А еще мне говорят, что я мозги последние пропил, - глубокомысленно изрекает он перед тем как пообещать, что что-нибудь придумает.
Джисон идет на Капище, полный решимости запомнить всё увиденное для своих будущих песен, ведь вкус славы всё еще свеж после вчерашнего костра. Гористая тропка змеится в болотно-зеленую низину, и там сквозь липкий туман на горожан смотрят источенные временем изваяния их божеств. Колонну людей спереди и сзади замыкают всадники с магическими лампами. Наверное, жрецы, думает Джисон, разглядывая их белоснежные одеяния. Жрицы появляются позже, у косо приложенной каменной плиты, - они молчаливы и улыбчивы, их волосы, заплетенные в косы, украшают венки: из рябины, бузины, волчьей ягоды… а платьев такой красоты Джисон не видел даже на уважаемых дамах в больших городах.
Похоже, Спожа для всех жителей не просто какая-то традиция, дань прошлому и повод напиться, это еще и прочный идеологический клей, укрепляет который не только Община. Среди предвкушающих лиц остальных Джисон находит лица серьезные, отягощенные ответственностью, с тем холодным спокойствием, что даёт власть. То три Бургомистра ожидают начала в окружении городской стражи.
По легенде, Бургомистров выбирает сам Хозяин Божьей Чащобы, будто на Спожу он принимает облик Водящего и приходит в город проверить, хорошо ли справляются его подопечные. Джисон неслышно хмыкает - здесь, как и везде, власть заполняет собой всё. Бургомистры могут поставить на роль Водящего кого угодно, пускай только божьи слуги назовут свою цену.
Внезапно раздаётся треск. Услужливые послушники бросают горящую лампу на сложенные пирамидой поленья, и пламя взвивается могучим столбом кверху. Тысяча красных искр рассыпаются по черному небу, и пахнет вокруг жженной хвоей и горькой полынью. Трое плечистых, оголенных по пояс юношей выходят вперед, гибкие спины блестят потом от близкого жара. Как и у девушек, их головы венчают ягодные ободы, но руки в знак тоски по увядшему лету окрашены черной краской по самые локти. Жрицы с румянцем на круглых щеках поднимают медные чаши, и юноши медленно пьют из их рук. От трактирных завсегдатаев Джисон знает, это зелье, что туманит разум и волю, и танцующие нуждаются в нём, чтобы чувствовать богов.
Несколько мгновений жрецы стоят смирно, бессмысленно смотрят куда-то сквозь толпу, и этого времени Джисону хватает, чтобы узнать в одном из танцующих того, кого так нетерпеливо выглядывал среди ребят на вчерашних посиделках, курчавого грубияна, что опрокинул его в поле. Затем тишину наполняет невидимый барабанный “бом-бом-бом-бом”, и тела танцоров отзываются плавными выпадами. Они исполняют что-то незамысловатое, что при желании может выучить любой, но вместе с тем в их движениях видится безропотное подчинение чему-то высшему, всесильному…
Джисон хмурится.
Похоже, лишь двое истинно покорны. Третий то и дело выбивается из синхрона и теряет ритм.
Огонь жадно трещит, брызжет искрами, барабаны набирают скорость. Юноши двигаются так, что между ними появляется место для еще одного человека. И тот плавно выходит к ним, когда тени обступают огонь, точно море шевелящихся чёрных змей. Водящий в лисьей маске с колючим венком в волосах танцует без замешек, словно был здесь с самого начала, меняется местами то с одним, то с другим, никому не мешая. Он совершенно по-ребячески из раза в раз выпрыгивает перед каждым танцующим и громко хлопает перед чужим лицом.
Только Джисон задумывается, что это за озорство такое, как его невидимый покровитель уже тут как тут.
“Это западня”.
“Их зелье - их защита, видишь, маленький лютнист?”
Джисон со странно бьющимся сердцем послушно приглядывается. Самый высокий жрец, оказавшись лицом к лицу с Водящим, смотрит всё так же мёртво, точно перед ним никого нет.
“Но один из них, - таинственный голос усмехается, - глупый селянин”.
Водящий смотрит в лицо последнему танцору, хлопает в ладоши, и этот хлопок - последнее, что слышат все перед тем, как огонь с воем и неистовой яростью расплёскивается по всему Капищу.