Слова прозвучали неожиданно, не давая осознать их ещё пару секунд.
Этого не было в мыслях уж точно. Бунин и не предполагал, что произошло такое, что произошло именно сейчас, когда у Миши всё, — по крайней мере, как казалось, — пошло на улучшение. Да и рано невероятно, ведь Лермонтову всего семнадцать, а значит его отцу должно было быть явно не больше пятидесяти.
Потерять дорогого человека, последнего родителя в таком раннем возрасте ужасно, и Ян понимал, что сейчас просто не сможет оттолкнуть Мишу. Не сможет попытаться на него повлиять так, чтобы он не привязался окончательно, чтобы в конце концов, со всеми этими чувствами, ему же самому и не остаться с болью. Он не может оставить Лермонтова сейчас, не сможет и потом, как ни крути.
«А оставить когда-то придётся, и чем раньше, тем лучше» — мысленно.
Бунин просто не мог позволить себе причинить этому мальчишке ту же боль, что принёс Вере, попереломав её жизнь, не хочет вообще заставлять Мишу страдать из-за него. А с ваниным характером, с ваниными проблемами и, что главное, возрастом, по-другому никак не получится.
Вместе с этим кольцом объятий защёлкнулся замкнутый ныне круг, по которому придётся ходить и любая попытка свернуть обернётся очередной болью, как бы не хотелось этого избежать.
В голове только обращённое к Мише «бегибегибеги», а мальчишка жмется ближе и трясётся от холода и боли от утраты.
— Миш, пошли, — громким шепотом, — пошли, ты дрожишь весь. Ты заболеешь.
Ваня уже знал, что нужно делать, что нужно говорить человеку, потерявшему близкого. Пытаться отвлечь любыми, самыми пустячными разговорами, заставляя выдавать-выдавливать монологи, чтобы пока человек рассказывает что-то, он просто не мог думать о произошедшем. Всё что угодно, только бы увести хоть на немного от мыслей о потере, тем более отца, а в лучшем случае — уложить спать со снотворным, потому что на утро уже хоть немного, самую малость, но будет легче. Утром мысли будут трезвее, нежели вечером.
Лермонтов не сразу отстраняется, но тихо кивает, всё ещё цепляясь за ванину куртку руками и замёрзшее лицо грея, прижавшись к чужой груди.
Яну приходится держать мальчишку чуть выше локтя, шагая в сторону дома и не отпуская его, чтобы хоть так удерживать связь, удерживать подобие поддержки. В голове проносится сразу все, что нужно сделать, после короткой уступки растерянности, начиная от расспроса Миши о том, знает ли его бабушка где он, и заканчивая тем, что нужно уложить юношу спать, чтобы тот от стресса и встряски хоть немного отдохнул, отошёл от всего этого. Вести или везти домой Лермонтова далеко не было вариантом, да и Бунин сомневался, что Елизавета Алексеевна, при всей её любви к внуку, сможет помочь лучше — Юрия Петровича она ненавидела и скорбь вряд ли разделяла, и Миша знает, что всё её сочувствие будет далеко не искренним. Бунин же сможет выслушать, сможет понять и пусть не разделить, но хотя бы помочь справиться без какой-либо фальши. Поэтому Мишель и пришёл к нему: пазл понемногу складывался сам собой.
— Миш, ты хочешь что-нибудь? Ты ел? — мягко, участливо спрашивает, повернувшись к чужому родному лицу, видя, как Лермонтов сдерживает слёзы и безынтересным, запуганным взглядом окидывает замызганные грязные ступеньки перехода и ржавые, коричневые полоски для спуска вещей на колёсиках или колясок.
У него не осталось ни одного достаточно близкого ему самому родственника.
Мише страшно, боязно, и Ваня знает чувство выброшенности на берег — с уходом Веры его хлебнул сполна.
Парень отрицательно качает головой, да и ему совсем не до еды, несмотря на урчащий от стойкого запаха фаст-фуда у Макдональдса живот. В кармане толстовки болтаются пустая пачка сигарет, так и не выброшенная, вместе с отключенным и разряженным телефоном, и Лермонтову честно хочется просто отключиться, как и сделал смартфон, потому что этого перенапряжения вынести уже не мог. С одиннадцати утра, получив звонок от папиной сестры, в себя он не приходил, в голове прокручивая её изломанные, болезненные слова: «Миш, он умер. У него на столе письмо, оно тебе, его не открывали, не волнуйся. Он, кажется, чувствовал в последние дни, что что-то не так».
И в голове набатом, отлетая от стенок — он умер, Миш.
С каким-то разбивающимся отзвуком, с ощущением падения куда-то вниз, будто резко под ногами пропасть образовалась, а там, на дне, абсолютная пустота, о которую только и разнестись вдребезги.
И, казалось, буквально тремя днями ранее они виделись, тремя днями ранее отец был жив и... уже тогда знал? Предчувствовал? Поэтому и приехал... попрощаться?
— Бабушка знает где ты? — вновь отрицательно качает головой, а волосы разлетаются от ветра, липнут ко лбу, тело подрагивает от холода, — Я позвоню ей, хорошо? Всё будет в порядке, Миш. Я знаю, каково это — терять близких. Я понимаю тебя.
Он останавливается у подъездных дверей, стоя напротив Миши. Лермонтовский взгляд с этой утратой, со всей этой болью тускнеет на глазах, привычная живость увядает, и Яну чуть ли не физически больно видеть это. Последнее, чего хотелось бы, так это того, чтобы столь яркую звезду, — естественно, не буквально, и даже не в общепринятом смысле медийности, а в поэтически-метафоричном, — сломило хоть что-то. Бунин не может позволить себе пустить мишино состояние, и без смерти отца значительно похеренное, на самотёк, и не только из сочувствия или привязанности к мальчишке.
Ян понимал, что таких терять нельзя. Какими бы не были, как бы не было трудно с ними — нельзя, хоть стреляйтесь.
В Мише было слишком много огня, поистине живительного, который разгадать не всем удаётся, и какой нужно беречь едва ли не сильнее, чем кого-либо другого: здесь подход совершенно иной нужен, не такой, как ко всем остальным, а свой собственный, и оттого усилий прикладывать гораздо больше к сохранению.
Или, может, Ваня хотел выделять Мишу среди всех, оправдывая всё уникальностью случая?
— Я не хочу с ней говорить сейчас, а она попросит трубку.
— Я скажу ей, что сейчас не стоит тебя беспокоить, хорошо? Так или иначе сказать придётся — она будет волноваться и наверняка волнуется уже.
В тепле сухой и уютной ваниной квартиры стало совсем немного легче, как всегда становилось, когда Миша приходил к Бунину: все три раза из трёх. Вымокшие насквозь и хлюпающие ботинки остались в коридоре вместе с не менее мокрыми носками, а Ваня сразу, не сняв куртку даже, из шкафа достал свои вещи, относя их в ванну и оставляя на стиральной машинке. Миша молчит, ничего не отвечает, а только кивает на все ванины слова, то в пол, то в стены взглядом упираясь и губы, давя ком в горле, сжимая. Больно слишком и говорить тяжело. Юноша стоит, облокотившись плечом на стену и брови сводя к переносице от неприятных ощущений в ледяных ногах, наконец-то оказавшихся в тепле: будто в сугробах весь день провозился, как в детстве часто бывало, а затем опустил ноги в едва тёплую воду, но даже эта лёгкая теплота кажется кипятком, и окоченевшие стопы оттого гудят-зудят, отогреваясь. Ваня взглядом беспокойным его окидывает, быстро по квартире ходя и пытаясь в темпе разобраться со всем, чтобы не затягивать.
— Просто постой под горячим душем, ладно? Отогрейся, и, если что, зови, я тут. Я рядом, ладно? — Ян задаёт много уточняющих вопросов, будто проверяя, слушает ли Лермонтов его вообще, стараясь проявить как можно больше участия, как в своё время Бунину его проявили Антон и Юлий. Оно было неосознанно необходимо, оно служило тем самым спасательным кругом, не дающим захлебнуться, и той самой мягкой подушкой, подложенной, чтобы не было слишком больно. Мише, — подростку, а потому ещё более чувствительному ко всему в утрате, чем Ян, — и вовсе это было крайне необходимо.
— Спасибо, Вань, — искренне, тихо, всё-таки подняв карие, с покрасневшими от слёз белками глаза, щеками красными то ли от холода, то ли от слёз, и кончиком носа таким же, к лицу Бунина, и следом проходит в ванну, закрывая за собой дверь — ответ не требовался. Ян искренне надеется, что Миша не будет делать ничего дурного и что удастся как можно быстрее уложить его спать.
Разговор с встревоженной и взбудораженной событиями, конечно, сильно беспокоящейся за Мишу, просто пропавшему с трёх часов дня из дома и не выходящему на связь, Елизаветой Алексеевной, выходит напряженный. Убедить её не трогать внука по крайней мере до завтрашнего дня даётся с большим трудом, объясняя женщине, что Лермонтову на самом деле так будет лучше, что он чувствительный и слишком остро отреагировал на смерть отца, — что она и сама должна знать, — и именно поэтому, если Миша сам пришёл к Бунину, то ему комфортнее так, и лучше не принуждать и не утягивать его домой против воли.
— Всё будет в порядке, я постараюсь ему помочь, не беспокойтесь, — вполголоса говорит, уложив одну руку на грудь, будто обнимая себя и придавая уверенности, мельтиша по спальне, — специально ушел в дальнюю комнату, чтобы Лермонтов не слышал разговора, — и прислушиваясь к шуму, чтобы понять, когда Миша выйдет.
— Позвоните утром, пожалуйста, как он проснется, — с трудом произносит, тяжело и устало выдыхая. Лермонтов, что, впрочем, неудивительно, заставил понервничать всех, не особо думая о чужих чувствах, но вряд ли это можно было назвать эгоизмом — он не хотел намеренно кому-то причинить боль и заставить страдать, а просто делал так, как было комфортнее ему, и это более чем логично, тем более в данной ситуации. В конце концов, делать так, как комфортно, это в первую очередь забота о себе и своем здоровье, а именно это и нужно делать, разве нет? — Доброй ночи, Иван Алексеевич.
— И вам.
Когда Ян выходит на кухню, Миша уже сидит там, на стул с ногами забравшись и облокотившись спиной на стену. Чайник потихоньку кряхтит, разогреваясь, а рядом с ним уже стоит кружка, самим Лермонтовым там поставленная. Ванина тёмно-зелёная с серыми узорами на рукавах футболка, давно затасканная, растянувшаяся и от стирки заметно выцвевшая, юноше откровенно велика, собственно, как и шорты, подвязанные шнурком на поясе и таким образом хоть как-то держащихся на Мише, но всё норовящие спасть на тазовые косточки. С частотой посещения квартиры Ивана Алексеевича уже давно стоило оставить здесь комплект вещей чтобы постоянно не брать бунинские, несмотря на то что это определённо нравилось Лермонтову и приносило своеобразное удовольствие. В чужих вещах было удобно и как-то слишком приятно ходить, будто вместе с этим стирались границы просто учителя-ученика ещё больше и образовывались уют, теплота и комфорт.
Вместе с водой, стекающей от головы к ногам и в слив, ушел слишком большой внутренний накал, оставляя гудящую усталость и напряжение. Вроде, именно поэтому воду считают святой и очищающей, когда не только тело становится чистым, но и дух? Мишины волосы всё ещё были мокрыми, капли собирались на кончиках прядей чтобы упасть на щеки и лоб, а тонкие руки прижимали к себе собственные колени.
Мальчишка больше не дрожал, тепло его заметно успокоило, как и чужое внимание, участие и не напрягающее присутствие. Не убавило глубину боли, но притупило её сверху, чтобы было хоть немного, но легче перетерпеть.
— Ты хочешь есть? — вновь отрицательно головой качает, совсем тихое "нет" выдавая, — Давай я подогрею суп хотя бы? Он очень легкий, там, по сути, только картошка с курицей и бульон. Нужно поесть, Мишель.
— Ладно, хорошо, — Лермонтов выдыхает, поднимая равнодушный взгляд на Бунина и прижимая к себе колени крепче, будто пытаясь тем самым себя самого поддержать. Ваня быстрыми, выверенными движениями отправляет наполненную небольшую тарелку со вчерашним супом в микроволновку на две с половиной минуты, а затем, налив кипяток из только закипевшего чайника в Мишей заготовленную кружку. Он ставит её на стол рядом с парнем, а сам, мягко оглядев, руками подцепляет чужие над локтями, заставляя подняться со стула и встать прямо перед репетитором, после тут же обнимая мальчишку. Ему это было определённо нужно и необходимо, как и необходимо было там, на площади, прижаться к Бунину, не найдя больше никого ближе из всего своего окружения.
Такие простые, чуть ли не прозаичные объятия, но оттого не менее нужные. Иногда вот такие простые вещи, как объятия или забота в мелочах — это именно то, что заставляет чувствовать себя намного лучше, чем что-то грандиозно-огромное. Мелочи показательнее, на них не акцентируют внимания те, кто увлекается фальшью, для лжецов важнее общая картина, обёртка, бросающаяся в глаза и ослепающая, и крайне немногие из них обращают вниманием на более качественную ложь (и слава богу), ведь заниматься тем, что априори имеет основу не устойчивую, потому что все явное когда-либо становится правдой, не может обеспечить постоянства, а значит и стараться особо не нужно, ко лжи отношение проще, чем к тому, во что действительно вкладываешься.
— Миш, если тебе нужна помощь, — Ваня выдыхает, медля, и говоря тихо на ухо, головой лёжа на чужой макушке, — ты всегда можешь обратиться ко мне. Если тебе нужно выговориться, то... ты тоже можешь выговориться мне, в том числе и сейчас, — Лермонтов прикрывает глаза, щекой мягко потираясь о грудь, как котята головой под руку человека лезут в поисках ласки, и глубоко вдыхает запах слабого одеколона от чужой футболки, смешанный с едва заметным запахом сигарет. Приятный, такой, как всегда, такой, как и тогда, когда совершенно всё было хорошо и оттого навевающий воспоминания об их совместном времяпровождении, надолго оставшемся в памяти Лермонтова с отпечатком самых хороших чувств.
Неожиданно для Бунина Миша начинает, шмыгнув носом и крепче прижавшись, как утопающий за спасательный круг отчаянно цепляется, тихо рассказывать:
— Мы в мой день рождения гуляли. Всё было... так хорошо? Спокойно и наконец-то мы провели много времени вместе, мы общались и я рассказывал ему о школе, о Славе, о французском, и том что с тобой подружился, о своих работах, даже прочел ему «Парус», который тебе показывал, ему понравилось очень, — с каждой фразой говоря надрывнее, громче, пусть и все равно приглушенно из-за того, что Миша говорил, упершись лбом в ванину ключицу, — он подарил мне мамину записную книжку, которую она оставила у него когда-то давно, а он сохранил. Там её стихотворения и какие-то заметки, там была моя фотография, где мне и года нет, — Бунин, задерживая дыхание, чтобы ни слова не пропустить, вслушивается, успокаивающе гладя по Мишу спине и это на самом деле помогает. — Я не верю что его больше нет. Всего три дня назад он был жив, а теперь просто... мертв? И дальше — в гроб? Под землю? Как будто и не было этого человека?
Осознать то, что больше никогда не увидишь близкого человека живым невероятно сложно, если вообще возможно. Всегда кажется, что, вот, всегда можешь приехать, позвонить, написать, но теперь писать некуда. Этот человек остался только в твоей памяти, будто какой-то вымысел, несмотря на то, что хранятся его вещи, но ведь это всё уходящее. Эти вещи не будут иметь никакого значения для других, не будут волновать кого-то, как волнует Мишу.
И то, у Лермонтова осталось не так много, как хотелось бы, воспоминаний об отце. И от этого было ещё хуже.
— Мне он правда был очень дорог, — Ваня слышит, как в мишином голосе отчетливо отражаются сдерживаемые слёзы, которые сдерживать сейчас не стоило, и, как ребёнка, чтобы успокоить, качают на руках, аккуратно и почти недвижимо покачивается вместе с Лермонтовым, прижимаясь губами к макушке. Он и был ребёнком на самом деле. Потерянным и оставленным без близких, без родителей, и во всех неосознанно ищущий этого родительского внимания. — Каким бы он не был, как мало бы мы не виделись, я любил его. Я не так много людей люблю сильно, не так много людей вообще люблю и сейчас потерял ещё одного.
— Я понимаю, — шепотом, — всё будет хорошо, Миш. Хо-ро-шо. Я буду с тобой, я не уйду, — Ян чувствует, как под его руками сотрясается лермонтовская спина в беззвучном плаче и тяжело выдыхает. Ему невероятно жаль мальчишку и от этого сочувствия хочется помочь ему — для Бунина странное чувство, непривычное после двух лет холодной замкнутости. — Обещаю.
А точно ли не уйдешь, Вань?
Миша прижимается крепче, понимая, что Ваня определённо входит в круг людей, которых он любит сильно.
***
Электронные часы на тумбочке назойливо и будто злорадно показывают «3:40», а зелёный свет от ярких цифр отражается в полупустом стакане воды, стоящем на случай, если Лермонтов опять проснется.
Сон в первый день после утраты близкого особенно тревожен, как и после любых других нервных встрясок. Спать нормально почти невозможно, и даже снотворное не особо сморило парня, отчего тот не засыпал глубоко, а лишь поверхностно, в дрёме видя ужасные сны со всеми своими страхами, с которыми Миша опять столкнулся. И всё, как оно обычно бывает в кошмарах, преподносилось мозгом в самых пугающих формах, будто специально ударяло по самым слабым местам.
Сам Ян лёг в гостиной на диване, но толком и не поспал, несмотря на усталость за день и то, что эта ночь была единственной за неделю, когда можно было отоспаться — единственная выходная. Час, может, от силы удалось поспать, когда получилось уложить Мишу спать, чтобы не оставлять его наедине с мыслями, и тот от снотворного совсем ненадолго вырубился, после со вскриком проснувшись и, чтобы не будить Бунина, прижимал к себе подушку, давя слёзы.
Снился, конечно, отец. Снились похороны и снился гроб, снилось всё то, чего Лермонтов до ужаса боялся и то, что на самом деле было правдой. Ваня спал чутко — потому и пришёл, когда услышал вскрик, садясь на край постели рядом с мальчишкой и прижимая к себе опять. Как бы спать не хотелось, мишино состояние сейчас было гораздо важнее собственного, а потому тяжести от помощи Ян совершенно никакой не испытывал — это была помощь и поддержка не вынужденная и формальная, а искренняя.
Когда во второй раз опять пришлось прийти, Ваня решил больше и не уходить, оставаясь рядом, — это не имело смысла, учитывая, что так он, наверное, и будет бегать всю ночь туда-сюда, а потому лучше сразу и лечь с Мишей, чтобы тот хоть как-то, ощущая объятия, может быть, мог поспать. Все-таки даже через сон поддержка будет ощущаться.
Лермонтов наконец-то уснул, — по крайней мере, двадцать минут уже лежал абсолютно спокойно, дыхание было ровным и неслышимо тихим. Бунин с нажимом проводит рукой по лицу, болящие глаза потирая, а второй ладонью всё продолжая успокаивающе водить по мальчишеской спине, смотря на мишину макушку, прикрытые глаза и прямой, чуть вздёрнутый нос.
Развернув будильник в другую сторону, чтобы тот не светил в глаза, Ваня перебирается через парня на другую сторону кровати, забираясь под одеяло на другой стороне и блаженно, устало прикрывая глаза, надеясь, что и Миша будет спать нормально, и ему самому удастся выспаться. Завтра у Лермонтова будет сложный день, да и в целом вся эта неделя, если не гораздо больше, что вероятно, и Ян не знал что делать со всем этим. Уроки, естественно, все будут перенесены, но дело не во французском. Он по-любому должен так или иначе помочь Мише, но как — понятия не имел. Тот будет, скорее всего, с семьей, с бабушкой, и Бунину там не место. В конце концов, он просто репетитор, просто мишин друг, несмотря на то что Лермонтову наверняка будет легче с ним. Все эти мысли были далеко не из какого-то самодовольства или самовлюблённости, нет, просто оно так и было на самом деле. Всё указывало на то, что Мише с Яном более чем комфортно, поэтому и думать нечего.
Ну и то, что Лермонтов пришел к нему.
Юноша, ощутив тепло рядом и пододвинувшись ближе во сне, уткнулся в плечо, чуть сводя брови к переносице, — видимо, все-таки всё ещё снились кошмары, — тихо сопя и сжимая в руках одеяло. Бунин тяжело выдыхает, запуская другую руку в темные мягкие волосы.
Вляпался по уши.
***
— Вань, можно я у тебя останусь? Я не хочу домой. Хотя бы сегодня, в понедельник же тебе на работу, — Миша шмыгает носом забитым от простуды, всё-таки подхваченной вчера от гуляний под дождём, что даже летом ничем хорошим не может закончится в большинстве случаев, а уж тем более под конец октября. Он отправляет в рот кусок омлета, наскоро приготовленного Буниным, и продолжает водить вилкой по тарелке. Кусок в горло не лез всё ещё, но под строгим взглядом Вани есть приходилось еще и из чувства того, что как-либо напрягать Яна не хотелось. Своими пререканиями и упрямством в том числе.
— Если Елизавета Алексеевна разрешит. Я совсем не против, Миш, можешь оставаться, всё в порядке. Мне комфортно с тобой, так что никаких проблем.
Бунин стоит, облокотившись поясницей на край кухонной тумбы и периодически поднося к губам чашку со своим кофе, излюбленным и как всегда ароматно пахнущим. Лермонтов в самом деле не напрягал. Возможно где-то в глубине души его присутствие даже как-то облегчало внутреннее состояние. Миша отвлекал от мыслей, и с ним Ваня не чувствовал прежнего одиночества впервые за год точно. С ним было легче быть самим собой и рядом с ним Ян чувствовал себя увереннее, правильнее, чего не было ни с кем с момента, как ушла Вера.
Может, это и есть то спасение, о котором когда-то давно говорил Антон?
Это немного пугало. Миша младше. Между ними пропасть десятка лет и того, что Лермонтов, вероятно, привязался только из-за того, что создал в своей голове ванин образ. Такой образ, который ему был угоден, идеализированный под Мишу и его желания. Совершенно не думая о том, что Ян далеко не такой. Не думая о том, что когда розовые очки разобьются о реальность, будет больно. Опять.
Миша не заслужил этого.
Включенный впервые почти за сутки телефон разрывается от сообщений и сорока семи пропущенных от одной только бабушки, пятнадцати пропущенных от Славы и каких-то других уведомления, накопившихся за двадцать часов. Ни на что отвечать не хотелось. Когда-нибудь потом, может, в более подходящий момент и время. Пишет только Раевскому, — не мог не написать, не мог заставить его волноваться ещё больше, — мельком прочитывая его сообщения.
@slavaotechestvu
я очень волнуюсь, миш, пожалуйста, как только появишься в сети, ответь пожалуйста.
@slavaotechestvu
я просто хочу верить, что с тобой всё в порядке.
@slavaotechestvu
я надеюсь, что ты спишь. просто спишь и с тобой ничего не случилось.
@slavaotechestvu
не дури, пожалуйста. миш, мне приехать?
@slavaotechestvu
твоя бабушка сказала, что ты у репетитора. ты как себя чувствуешь? если хочешь, можем встретиться.
Лермонтов отламывает ещё кусок омлета, отправляя в рот и пережевывая, параллельно набирая ответ другу и тяжело выдыхая. Нельзя так делать. Нельзя так поступать, тем более со Славой и бабушкой. Он чувствует себя законченным мудаком, заставившим волноваться близких людей, но по-другому поступить не мог — пересилить себя в тот момент. И от этого накатывает опять.
@ars_lermontov
прости, пожалуйста. я в относительном порядке, не беспокойся. я с Ваней.
@slavaotechestvu
я не могу не беспокоиться, миш. совсем не могу. тем более за тебя.
@ars_lermontov
почему тем более?
@slavaotechestvu
потому что ты мой друг, миш.
Миша не представляет, что его ценят настолько. Что о нём могут так сильно беспокоиться, и понимает насколько дороги ему эти люди, так пекущиеся, пусть иногда и навязчиво, о нём. Но осознать, что может получать такую же отдачу от других, вызывать у кого-то такие чувства — сложно.
— Что такое, Миш? — Лермонтов тут же поднимает растерянный взгляд глаз, в уголках которых опять скапливаются слёзы. Ваня заметил это, обеспокоенно смотря, и тихо, не надавливая ни интонациями, ни высотой голоса, задавая вопрос.
— Ничего, — шмыгает носом и смаргивает слёзы. — Нужно позвонить бабушке. Предупредить.