Ноябрь принёс с собой первый снег, растаявший тут же к утру, прямо первого числа, вместе с забвением в рутине. Привычная система будней вновь обосновалась после недельной отсрочки, паузы, когда жизнь вроде бы продолжала кипеть вокруг, но внутри всё, не готовое к тому чтобы делать уверенные шаги дальше, остановилось.
Шаги, может, и были. Крохотные, дрожащие, словно поскользнуться на льду боясь, или как первые шаги делает жеребёнок, неустойчиво упираясь копытами в землю и только матерью придерживаемый сбоку, чтобы окончательно не потерять равновесие и не упасть.
Шаги, которые каждый человек делает ежедневно, ступая в новый день и касаясь стопами пола, только пробудившись и поднявшись с кровати после сна. Обычно они всегда быстрые, что выдаёт спешку в сборах по делам, по работе, по учебе — все шаги туда-туда-туда, в жужжащий улей жизни. Туда, навстречу радостям и горестям.
Миша ни к тому, ни к другому не был морально готов. Вообще ни к чему, если быть честным.
Как бы то странно не звучало, но радости сейчас были неуместными, а горести бы давили ещё больше. Поэтому нужда была лишь в сухой посредственности дней, которая дала бы возможность выдохнуть спокойно и время отойти от потрясений.
Эта посредственность — пресная холодная вода из-под крана после выматывающей тренировки, когда нужно что-то, что только утолит жажду и даст отдохнуть, и восстановится, а никакая сладкая газировка, — радости, — ее не утолит как хочется.
Ногами хлюпая по грязным лужам за неимением возможности идти в местах где суше, поскольку большинство дорог и тротуаров были все в воде от растаявшего снега, Миша бездумно смотрел куда-то перед собой, одной рукой взявшись за лямку рюкзака, а второй держа полувыкуренную сигарету. Погода была несколько лучше, чем могла бы, но не сказать, что от того в целом было хорошо. Слякоть, вызванная плюсовой температурой, раздражала, выдавала непостоянство даже погоды, а что уж говорить о какой-либо определенности и уверенности внутри, когда ничто вокруг непостоянно? Люди, погода, мода, мнения. Всё бесконечно движется и меняется и, в самом деле, это пугает. Ни за что не получается ухватиться надежно, когда опоры нет внутри.
Даже Ян, казавшийся опорой, наконец-то явившейся Мише как какой-то знак судьбы, как что-то, что уже меняло мишину жизнь в лучшую сторону, направляя на верные пути. Своеобразный компас и молитва, открывающая верующему лучшее. Бунин дал ему возможность ощутить то, что хотелось, но Лермонтов сомневался, что при их положениях возможно долговременное наличие Вани в своей жизни. Стоило бы наслаждаться тем, что имеет, но на это он никогда не был способен. Ему всегда нужно было либо всё, либо ничего. Да и проблема в том, что просто так отпустить Ивана Алексеевича он уже совсем не сможет. Абсолютно. Как бы не понимал, что финал и конец будет, страшился его и хотел найти способ оттянуть его.
Славино признание натолкнуло на закономерную мысль о том, что, может, и стоило бы признаться Ване в чувствах, а там, понадеявшись на русский авось, и сложилось бы что-то. Что-то хоть сколько-нибудь благоприятное. Миша сомневался, что Ян захочет его оттолкнуть, но другое дело то, что ему придётся это сделать. Все-таки препятствия были. И с этим вряд ли можно было что-то сделать.
Но не хотелось услышать отказ. Это всегда без исключений больно. Хотелось, опять же, продолжить тешить себя мечтами и лёгким, комфортным максимально времяпровождением с Буниным, не омрачающимся его знанием о мишиных чувствах. А он ведь вполне может так сделать — оградиться и урезать их чрезмерно тёплое общение, чтобы не иметь впоследствии проблем, и Лермонтов это хорошо понимал. Так бы очевидно поступил взрослый человек. А тем более человек, так или иначе связанный с преподаванием.
Чтобы точно не давать никаких ложных надежд.
Треклятое «а вдруг?», подогреваемое чужим вниманием и своими чувствами, перебивало рациональные мысли, заставляя невольно смешивать мечты с реальностью, представляя то, что хочется. Лишь этими грёзами Миша спасался от огромной пустоты внутри, разросшейся после смерти отца.
«А вдруг, если признаться, всё получится?» и сразу после трезвое: «Он старше, блять, тебя на почти десяток. Куда ему до семнадцатилетнего шкета?».
Тем временем за неделю выяснилось, что у Бунина был день рождения. Ваня об этом не сказал, да и, видимо, не собирался, но Лермонтов узнал сам по чистой случайности: пока смотрел найденную его страницу во «Вконтакте», увидел дату рождения и просмотрел все фотографии и профили друзей. Так, просто для того чтобы знать хоть немного больше о Яне, в пределах разумного. И опять же частично от сжираемой изнутри боли: лишь бы узнавать что-то новое, заполнять голову чем попало, чтобы не думать о том, что на самом деле тревожит.
На экране телефона при разблокировке тут же высвечивается сообщение от МЧС о погодных условиях, какие-то спам-рассылки и уведомления. А смахнув — сразу ванина страница.
Был в сети 31 минуту назад.
Он писал, что на выходных едет впервые за долгое время на встречу с другом, что из-за работы они стали реже видеться, и потому уже почти два дня не общались. Зато завтра договорились встретиться и хотя бы оттого Миша был доволен. С Буниным по-прежнему было легче.
Лермонтов проходит мимо книжного, рассматривая стеллаж с книгами, а рядом с ним — блокноты, скетчбуки и записные книжки, с ценниками дороже нужного, но тем не менее действительно красивые и наверняка удобные, в отличие от дешевых аналогов с тонкими листами. Над стеллажом с книгами на черной табличке белым мелом написано «зарубежные детективы» и Миша невольно сразу вспоминает о том, как Ян обещался прочитать ему детектив Эмиля Габорио, аккуратно стоящий на полке рядом с другими книгами. Во всех прочитанных Ваней, к слову, были бунинские пометки, какие-то короткие комментарии, а те, что были на английском или французском ещё изредка подписывались переводами малознакомых слов или целых предложений в попытке выстроить в голове наиболее нормальный русский перевод. Лермонтов успел уже полистать некоторые книги из его домашней библиотеки и даже одолжить одну на пару дней. Как раз ту, что Миша пару недель назад подолгу читал в школе, пытаясь улучшить свои знания в изучаемом языке. И ещё одну он брал, когда просто весь день провёл у Яна. Нужно было чем-то занять голову. Нужно было влезть хоть во что-то, лишь бы не думать о том, что произошло.
— Ты же уже читал Марлинского, — усаживаясь рядом, он глядит на обложку, а затем на знакомый текст поэмы и ставя на твердый подлокотник принесённую мальчишке кружку горячего чая с ромашкой, Бунин закидывает ногу на ногу, а Миша, не задумываясь, а по привычке, укладывается головой на чужое плечо. Мягкое и теплое от шерстяного свитера, нагретого чужим телом, плечо, кажется вариантом намного лучшим, нежели подушка, лежащая неподалеку. Лермонтов тут же закрывает книгу, всё равно потерявшись в строках и словах под налетом мыслей, и просто прикрывает глаза, игнорируя тихий фоновый шум телевизора с какой-то передачей про животных. Спать хотелось, конечно. Ночь была полубессонной, а то, что вообще удалось ухватить от сна — жалкие крупицы.
— Я читал повести, а тут поэма. Повести, кстати, мне его очень понравились, — Ваня для удобства рукой, на которую Миша облокотился, приобнимает его за плечо, вновь несколько поражаясь начитанности подростка. В самом деле, любопытства ему не занимать. Всего семнадцать, а уже стольким интересуется и не прекращает тянуться к знаниям, пытаясь впитать всё больше-больше-больше, считая всё достигнутое недостаточным. Редко когда так бывает. И Бунин отчетливо заметил, что, проработав с Мишей какое-то время, тот всё больше увлекся искусством и гуманитарными науками. Так и получается, что при правильной работе педагога, интерес увеличивается прямо пропорционально получаемым знаниям от качественно разбираемого предмета. Как ни крути, но при правильном подходе и заядлому троечнику станет интересна физика, если преподавать ее хорошо и с интересом, находя подход к ученику. А что уж говорить о Мише, и без того разбирающемся в языках, литературе и истории.
Ваня сдерживает отчего-то резкое, порывистое желание заботливо и в жесте поддержки оставить на макушке короткий поцелуй, как обычно делают отцы, поощряя или гордясь за своего ребенка. Просто в жесте любви и привязанности.
Продолжает, поглаживая по руке ладонью, приобнимать, смотря на ползущего по ветке дерева хамелеона. И слишком остро ощущать ответственность, свалившуюся случайно, нежданно-негаданно, на него в виде Миши Лермонтова и его проблемами с друзьями, семьей, и самим собой. Но едва ли Ян тяготился этой ответственностью.
— Можешь взять, если хочешь.
— Мне всё равно будет некогда пока что её читать, — пожимает плечами. — Потом, может.
Ваня тяжело выдыхает, кинув взгляд на мишино лицо. Из уголков глаз катились тихие слёзы, падающие с подбородка на футболку, которые должны были остаться незамеченными. Бунин делает вид, что не замечает, чтобы Мише не стало ещё хуже.
Звонок на дверях «Буквоеда» оповещает продавцов и продавцов-консультантов, снующих по залу, о новом посетителе и из уст какой-то девушки в форменной футболке доносится «здравствуйте», но Миша, проигнорировав, идёт прямо к стеллажу с детективами. Сделал вид, что не услышал — на ушах всё равно наушники. Размыкать рот и говорить не хотелось.
Миша смотрит на толстенный сборник с плотным и цветастым переплетом, на синей обложке которого красуется «Собрание всех сочинений о Шерлоке Холмсе» большими буквами, а чуть ниже — «Артур Конан Дойл», и уже под этими данными изображение профиля гениального сыщика. В голове всплывает их совместный просмотр сериала, снятого по мотивам книг, и, что удивляет, Ваня сам ни разу не читал книг о Холмсе. Смотрел разве что старый советский фильм с Ливановым в главной роли.
Хмыкает, вставая на носочки, чтобы достать высоко расположенный экземпляр. Шрифт мелковатый, но печать, насколько он может судить, неплохая, да и каких-то повреждений на первый взгляд не было. Значит, как подарок, пусть и запоздалый, сойдет.
К тому же, значимо подобранный с опорой на их общие воспоминания. А соответственно, с книгой будут ассоциироваться теперь и тот их совместный вечер, и сам Лермонтов.
Всё ещё оставалась необговоренной та глупая июльская ситуация, оставалась лёгкая неловкость в общении со Славой, несмотря на прошедшую неделю. И если второе само собой решится, то первое отчего-то не давало покоя Мише, как и желание обговорить это и ещё раз извиниться перед Ваней за то, что он сделал.
Раевский так и вовсе после того случая на крыше пару дней вообще ничего не писал. Но Миша более чем понимал причину и сам не навязывался. Ему нужно было отойти от всего этого и освежить голову, протрезветь от чувств. И Слава правильно сделал, что абстрагировался.
Миша не понимал глубину славиных чувств. Не мог осознать абсолютно, это не было чем-то очевидным, но потом пришёл к более чем логичному выводу — если этого не видно, если не ощущаешь глубину чужих чувств, значит оно и не может быть глубоко, ведь так? Потому что когда любят сильно — чувствуешь. Остальное же едва ли что-то большее, нежели простой интерес и увлеченность от отсутствия иных кандидатур на объект юношеской влюбленности.
Другое дело, что раньше Миша на славины недружеские чувства вообще не особо обращал внимание. Но сейчас, при анализе, как и если бы знал уже тогда, в июле, вряд ли бы сказал, что Слава любит. Слава влюблён, а это разные вещи.
Как там? Поболит, да перестанет? Наверное, так и есть. По крайней мере, в это было удобнее и рациональнее верить.
***
Миша звонит в квартиру, стоя со свертком в крафтовой бумаге в руках, и кусая обветренные губы. Из-за скрипнувшей впоследствии двери слышатся знакомые шаги и щелчок замка, а затем Лермонтов перед собой видит Бунина, видимо, только проснувшегося от звонка. На щеке — отпечаток от смявшейся наволочки от лежания на одном боку, а глаза очевидно заспанные.
— Я разбудил тебя что ли? — с лёгкой улыбкой в уголке губ и чуть встревоженным, но облегченным взглядом. Наконец-то они проведут время вместе.
Внутри при виде Бунина что-то опять расплывалось, что-то тягуче-приятное, радостное и стремящееся к нему.
— Приветствие на троечку, Миш, — Ваня запускает его в квартиру, прижавшись спиной к стене и пропуская вперёд, а после закрывая за пацанёнком дверь. Он, конечно, замечает свёрток и почти без труда складывает два плюс два. Вариантов толком и не было каких-то других.
— Прости, — Миша поворачивается сразу к Яну, не снимая верхнюю одежду, и с одухотворенной улыбкой смотря на сонного, растрепанного репетитора в домашней одежде, зевающего в кулак и снисходительно хмыкающего. Другого бы кого-нибудь прибил за нарушение сна, честное слово. Тем более дневного сна после рабочего дня во вторник. А на Мишу смотрит спокойно, без какого-либо раздражения, а, напротив, с крепким чувством приязни. — Ты не говорил, но… я, в общем, узнал что у тебя день рождения был двадцать второго. Поэтому — вот, — Лермонтов протягивает вперёд книгу, наблюдая, как Ян расплывается в несколько растерянной улыбке и приоткрывает рот, чтобы сказать что-то, поблагодарить, но Миша продолжает говорить сам: — Думаю, тебе понравится. Тебе ведь, кстати, двадцать восемь исполнилось?
— Да. Погоди, секунду, — Ян быстрым шагом обходит Мишу, непонимающе глянувшего на бывшего именинника, скользнувшего в комнату и вернувшегося уже тоже со свертком. Цветастым каким-то, голубо-зелёным, тоже похожим на какую-то обернутую книгу и Лермонтов уже сам поднимает удивлённый взгляд. — Я хотел тебе его отдать раньше, но тогда, в субботу и воскресенье, у меня все просто из головы вылетело. А потом мы не виделись.
Он одной рукой прижимает к себе мишин подарок, а другой, протянутой, с улыбкой передаёт подарок. Ситуация какая-то опять комичная, как и многие между ними. Глупо, но тем не менее приятно. Приятно было стоять и улыбаться, осознавая, что несмотря на то что они знакомы всего полтора месяца, если не брать в расчёт июльскую выходку, но уже помнят и пекутся о подарке на дни рождения, уже знают друг о друге многое и уже проводят достаточно много времени друг с другом.
Это ведь наверняка должно что-то значить, да?
— Похоже на какую-то шутку, — Лермонтов смеётся и берёт в руки подарок, одновременно с Буниным раскрывая его.
— Как и все в нашей жизни, — философски смешливо тянет, разворачивая упаковку. Оба как-то по-детски тихо смеются, стоя в коридоре. Ян чуть облокачивается на стену, а Лермонтов так и стоит, вместе с ним параллельно открывая свой подарок.
У Вани на форзаце мишиным размашистым почерком написано короткое поздравление, которое, скорее, можно было бы назвать даже зарисовкой — пожеланий в нём не было. Было ускользающее, легкое описание воспоминаний и чувств от проведенного вместе времени, ненавязчивое и в то же время дающее понять всё описываемое в полной мере. Миша несколько раз на черновике набрасывал и переписывал, чтобы потом, взяв хорошую ручку, на плотном форзаце, выводя каждую букву чуть ли не каллиграфически-ровно, переписал текст.
Я хорошо запомнил, наверное, каждое мгновение, проведенное вместе, потому что слишком дорожу вами и вашей дружбой.
И всё ещё вы. Потому что только оно подходило под этот текст. Оно ложилось в него лучше, чем их устное волнующее «ты».
Я помню и театр, и уроки, и коротание времени за просмотром сериала, (собственно, с этим и связан подарок), и вашу помощь мне в трудную минуту. Я помню вашу доброту и расположение, чувствую ваш вклад и вашу работу над моими знаниями, несомненно, принёсшую большие продвижения вперёд. Благодаря вам я стал знать больше. Благодаря вам я так быстро осваиваю то, что многие осваивают годами. И благодаря вам мне на самом деле становится как-то проще и легче. Не смогу объяснить почему. За столь краткий срок вы стали мне близким человеком, как бы громко не звучало это.
Спасибо тебе огромное за всё, что ты для меня сделал. Для меня это много значит.
Joyeux anniversaire, Jan.
Sincèrement, Michelle.
Ниже — дата. И крутящееся в голове и на кончике языка не просто «искренне, Мишель», а твой, так и не вошедшее в чистовой вариант.
Миша понимал, что писать обычное поздравление как-то глупо, скучно и заурядно. Все поздравления всегда у него были полушуточными с друзьями и шаблонные с родственниками. С Яном было нельзя, как со школьным другом, и шаблонно тоже. Нужно было что-то другое. И то, что Лермонтов написал, он на самом деле считал лучшим вариантом в этом случае. Искренним, трогающим и чувствительным, но в то же время пытающимся не выдавать слишком многие чувства, неуместные в поздравлении на день рождения и в целом при их отношениях.
Ваня всё ещё относился к нему как к ученику, как к подопечному, но не как к другу и это было более чем ясно. Было очевидно. И Миша не знал что с этим делать, да и, во-первых, нужно ли вообще что-то делать, а во-вторых, есть ли смысл?
Сможет ли Бунин вообще изменить это родительско-учительское отношение к нему? При такой-то разнице в возрасте.
Лермонтов даже представить, на самом-то деле, не мог этого.
Миша, пока Бунин читал, смотрел на него, задумавшись и стараясь уловить эмоции при прочтении, выражающиеся на лице. А сам в руках сжимает ванин подарок, распахнутыми широко глазами смотря на Яна, совсем заулыбавшегося непроизвольно. Он отмечает и бегающий по строчкам взгляд, и засверкавшие глаза, и попытку сдержать эту улыбку на губах.
И всё-таки слова имеют огромную власть над людьми.
— Миш… — он поднимает взгляд, делая шаг большой вперёд, чтобы оказаться совсем рядом, и обнимает его, руку с книгой заведя за спину, а второй за макушку порывисто и благодарно прижимая к себе. Миша тут же руками забирается под чужие, носом утыкаясь в грудь и ладони на спину укладывая. Ване совершенно все равно, что у Лермонтова от мокрого ноябрьского снега весь капюшон и ворот мокрые — эмоции берут-таки верх, заставляя обнять мальчишку, так привязавшегося за один чертов месяц и нашедшего в груди столько искренних слов-чувств. Он не находится что сказать, кроме как проговорить тихое «спасибо» куда-то в мишину макушку.
У Миши в свертке — плотный кожаный ало-красный блокнот с позолоченными линиями по краям, с золотого цвета ленточкой-закладкой и на первой странице мелким небрежным, но не от наскоро написанной фразы, а от того что почерк уже сформировался так, написано «заполни его своими прекрасными стихами». Страницы не чисто-белые, а слегка желтоватые, мягкого цвета, плотные и с обрамлением сверху и снизу для нумерации страниц и даты. Ближе к середине, к переплету, в правом верхнем углу на левой страничке и в левом верхнем углу на правой страничке — в ряд обозначения дней недели, сокращения «пн», «вт» и дальше по аналогии, чтобы подчеркивать нужный в день написания. Миша никогда таким не пользовался, никогда ни дневников, ни альбомов каких-то определенных не вел, а писал всё на листках и задних страницах тетрадей.
На самой первой странице, ваниным же почерком, его стихотворение, как раз то самое, что понравилось Лермонтову больше всех. Глаза сразу узнают мелодичность строчек «как сладка печаль моя весной!» и последующие за ней, особенно последние слова, последние предложения. Оно — своеобразный эпилог перед всеми мишиными будущими творениями. Как бы положенное начало одним автором, мягкий пинок последующему, как и всегда бывает с писателями. Влюбившись в творения одного автора, начинаешь пытаться воссоздать что-то похожее сам, пробуешь, стараешься, а выходит что-то своё собственное, ни на что конкретно непохожее, собранное из собственного жизненного опыта и прочитанного в книгах любимых авторов.
И Миша уже знает, какой стих поместит в блокнот первым.
Объятия затягиваются, сами собой переходя из разряда просто-порывистых, коротких, в более чувственные, отображающие их глубинную связь. Обниматься вот так, просто стоять, просто прижиматься и греться в чужих руках Лермонтову было как-то невообразимо замечательно: он и забыл уже, что объятия могут быть такими приятными, могут быть вообще приятными.
Вероятно, и долгожданность, и чувства, сливаясь в одно, способствовали всему этому.
— Не стоило, Миш, сборник же дорогущий, — Ваня всё ещё не отпускает его, крепче обнимая.
— Мне хотелось.
Лермонтов говорит так же вполголоса, как и Ян, что получается само собой, несмотря на то что дома никого не было и они никому помешать в принципе не могли. Но нарушать эту благоговейную тишину было чем-то неправильным, не хотелось ломать и без того хрупкую особую связь, установившуюся между ними сейчас.
— Спасибо, — мягко улыбается, — по крайней мере, вот, почти в тридцать прочитаю впервые известнейший на весь мир детектив.
— Ну, знаешь, хоть не в шестьдесят, — беззлобно фыркает. — Не думаю, что есть разница когда ты это сделаешь. Главное, что прочитаешь.
Почти тридцать. — отдаётся эхом где-то в голове, там и оставаясь, закрепляясь в сознании. А особой разницы Лермонтов почти и не ощущал. Казалось, максимум года 3-4, не больше. Но не одиннадцать чертовых лет.
Когда Ваня всё-таки отстраняется, осознав, что прошло немало времени, он дружески касается мишиного плеча, откладывая пока книгу на тумбу, чтобы убрать её после. Лермонтов в конце концов снимает куртку и обувь, убирает в рюкзак подарок, аккуратно вложив отцовское, так и непрочитанное, письмо в блокнот, чтобы не смять его. Читать не хотел. Слишком мало времени ещё прошло, он просто не был готов к этому.
— Тебе как обычно?
— Ага.
И Ян с коротким кивком уходит на кухню, чтобы включить чайник и достать из шкафа специально купленный для Миши чай. Бунин, честно, не мог объяснить себе сам зачем сделал это. Они ведь не у него дома занимаются, так зачем же целая упаковка? Но было приятно видеть, как Миша, наслаждаясь, пьёт именно подобранный для него чай. А на столе всё ещё нераскрытая пачка овсяного печенья, постоянно крошащегося, но оттого не менее вкусного.
— Ты, кстати, помнишь, обещал мне почитать на французском? Я так и не придумал что посмотреть, поэтому идей других нет.
— Когда это? — усмехается, оборачиваясь к Лермонтову, который уже уселся на стул, всё так же спиной облокачиваясь на стену. — Что-то я не помню.
— Дело… сто тридцать три, кажется?
— Сто тринадцать, — поправляет, качая головой со вздохом. Всё запоминает. За всё цепляется. И отвертеться не получится, да и не то чтобы очень хотелось. Так или иначе, всё равно это интересное времяпровождение и освежить в памяти детектив, да и лишний раз попрактиковаться в чтении на французском, а плюсом ко всему и дать Мише послушать, привыкнуть к звучанию языка ещё больше, будет хорошо. Текст-то имелся только в оригинале. — Всё-то ты помнишь, шкет.
Миша тянет короткое «эй», пытаясь носком ноги дотянуться, чтобы ткнуть Бунина в бок за прозвище, но не дотягивается и оставляет эту затею.
— Не всё. Ну, почти.
— В смысле? — он упирается поясницей в кухонную тумбу, повернувшись к юноше лицом и сложив руки на груди. В квартире было прохладно, по крайней мере, после сна так казалось и стоило бы надеть что-то теплое поверх футболки.
А в голове сразу, услужливо подбрасываемое сознанием:
— Какого черта? Ты вообще умом тронулся?
— Извините, задание.
Как он вообще мог выкинуть это из памяти? Почему даже Слава помнил Бунина, хоть и близко к нему не стоял, а Миша не вспомнил и месяц спустя о том, что уже, по сути, был с ним знаком?
Лермонтов понятия не имел. Может, просто и не хотел запоминать. А теперь собирает, как в корзинку, в голове все моменты и всё связанное с «тем мужиком из парка».
Ян видит мишино выражение лица, сопоставимое с «а я кое-что знаю», и вопросительно приподнимает бровь, слыша, как вода в чайнике гудит и бурлит всё больше, закипая.
— Я про тот случай в парке трёхсотлетия, когда я тебя в воду опрокинул. Я вообще забыл, что это был ты.
Бунин не сразу понимает, о чем речь идёт — уж этого он точно не ожидал сейчас, а когда доходит, то лишь снисходительно качает головой.
Тогда он был до ужаса зол на мальчишку, посмевшего себе такой поступок. Вроде, шутка просто, но Яну в тот момент было явно не до шуток. Расставание с Верой всё ещё тогда давило, как и глубокое одиночество, какая-то внутренняя ноющая тревога вперемешку с болью не давали покоя, а тут Миша со своим проигранным действием.
Очень, черт возьми, вовремя.
— Прости, — Миша коротко неловко произносит, потирая рукой шею и опуская беглый взгляд в пол.
— Да господи, я забыл уже давно. Но ты тогда немало вывел меня, честно говоря, — вновь усмехается. — Я на первом занятии как увидел тебя, то ты мне напомнил сразу обо всём том, что было в июле и о том что в парке было.
— Почему ты об этом тогда не сказал? — Лермонтов прослеживает за незамысловатыми ваниными движениями пока тот разливает кипяток по кружкам и в одну из них отправляет две ложки сахара — Мише. Бунин, обхватив аккуратно ручки кружек, медленно поднимает их, чтобы не разлить, не расплескать и не коснуться костяшками быстро нагревшейся керамики. Он головой кивает в сторону комнаты и парень без слов понимает, проходя в гостиную и, повернув сразу к стеллажу, взглядом выискивая книгу.
— Ну, — мужчина ставит кружки на тумбу рядом с диваном, а затем поворачивается к Мише полубоком, убирая волосы назад легким движением руки и пожимая плечами. — Я сначала думал, что ты знаешь. Но молчишь. А потом понял, что ты забыл, а вспоминать уже было не вовремя как-то, да и не хотелось. Не хотел ещё лишний раз тебя напрягать, да и явно это было не к месту. Ещё и было бы после этого тебе неловко, так что... это не имело смысла.
Миша хмыкает, кивая, и, поднявшись на носочки, достает книгу, придерживая кончиками пальцев другие чтобы те не вылезли из стопки вместе с нужной.
Ян точно знал, что Лермонтову от этого будет неловко, и что это заставит смутиться, а потому не рассказал и никак не подшутил над ним, что определённо заставило вновь ощутить прилив какой-то гулкой нежности к нему. Миша ощущал себя от этих чувств глупо, но не испытывать всё то, что вызывал Ваня, не мог и не хотел заставлять себя усмирять чувства, не хотел их давить и прессовать внутри себя.
Глаза пробегаются по обложке, и, опустив голову, Миша прячет короткую улыбку, не просто дружескую, а ту, что его выдала бы.
Если, конечно, Ян уже не был в курсе всего.
— Я ничего не знал пока мне друг не напомнил, — и тут же понимает, что ляпнул лишнего, потому что теперь придётся сказать почему вообще друг узнал Ваню и каким образом это произошло. — Тот, что был со мной тогда. Он увидел видео в галерее случайно вместе с тобой.
Случайно, да, Миш.
— А говоришь, что у тебя память замечательная, — Бунин тихо смеётся и усаживается на диван, уже привычно на правый край, ожидая, пока Миша устроится с левого бока. — Перекинь мне его потом, хорошо? Хочу оставить в галерее на память.
— Оно секунд на пятнадцать всего, — Лермонтов вручает книгу Бунину и, отойдя, снимает худи, чтобы остаться в футболке и джинсах и уже после садится сбоку, щекой облокачиваясь на спинку дивана. — И нормальная у меня память, просто ты своим видом все мысли из головы выбил.
— Каким же видом? — Ян все улыбается насмешливо, раскрывая книгу на первой странице.
— Да такое ощущение было, что ты меня прямо там был готов зарыть одним взглядом, — жаль, что нельзя было сказать лаконичное «смотрел, как на дерьмо», что показывало ещё один минус. Ваня всё ещё оставался учителем, и всё ещё был тем старшим, которого нужно уважать и при котором нужно вести себя нормально, как учили с детства.
Оставался учителем, в которого, блять, нельзя влюбляться.
— Прямо-таки?
— О, думаешь я вру?
Бунин качает головой и, за локоть взяв Лермонтова, притягивает его ближе, чтобы тот мог смотреть в текст, а не только воспринимать на слух малознакомый язык.
— Ну не как на старого приятеля же мне было на тебя глядеть. Не как сейчас.
В смысле, Вань?
— На своих учеников не смотрят так. Ты же педагог. Ты должен знать, — Лермонтов игнорирует последнее предложение, как и игнорирует ещё больше встрепенувшееся, захватывающее дух чувство, вызванное тремя простыми словами. Всего лишь тремя, мать его. А ведь даже не заветное «ты мне нравишься». Ненормально.
— Тебе-то меня учить, шкет, — закатывает глаза шутливо и треплет Мишу по голове, доставая из середины книги вложенную закладку-салфетку из какой-то булочной, оказавшейся как раз под рукой когда нужно было оставить пометку на той странице, где Бунин заканчивал читать.
— Да не шкет я, мне семнадцать уже.
— Не-а. Шкет, — смеется. — Слушай давай, и если что-то непонятное будет — спрашивай.
Лермонтов кивает, а вместо ответа на прозвище тыкает Яна в бок, заставляя того поморщиться и ответно сделать тоже самое локтем.
Читать начинают только пятнадцатью минутами позже.