10. Возвращение

В конце января я двинулся в обратный путь. На любимой «тринашке», трое суток до Петербурга, мне — всего один день. В нашем городе была конечная остановка, и вагоны стояли полупустыми. До поры я был один в плацкартном купе. Сидел на нижней койке, ближе к проходу, и слушал, как рельсы тарахтят, громыхают чемоданы и звенят чайные ложки об стекло посуды. В вечернем небе мелькали лесные массивы и древние избы, пуская в небо дым из покосившихся труб. Из окна поезда открывалась иная сторона страны — та, о которой пишутся мрачные песни. Любимая мной сторона.

Мама отпустила меня легко, без скандалов и ссор — за пару недель мы познакомились заново, пусть и не успели подружиться. Она посадила на поезд не только вернув мои сбережения, но и сверху добавив «на подкрепиться». Отпустила, но не без печали в сердце — знала, что я могу не вернуться.

Мы договорились так: если случится, что песня моя ничего не стоит, и выйду я целым из запертого сада, то стану как человек: подумаю о том, чтобы поступить на другую, более прикладную специальность — эстрадный вокал, к примеру. Совсем бросить пение мне не хватило бы духу, даже если бы мне разбили сердце. Музыка — эфир, колдовство, наполняющее мир, а сердце — один из многих для неё сосудов. Сердца я не жалел. Но не верил, что вернусь. Не хотел возвращаться.

Поезд остановился в Новосибирске, когда я только выпросил у проводницы казёный стакан и пакетик заварки. Я сидел у окна, размачивая рафинад, когда окна загорелись ярче, зазвучали гудки и далёкий голос со станции забормотал пути и направления. Тогда вагон наполнили другие пассажиры: ко мне сели две девушки и мужчина. Девушки тянули за собой чемоданы на колёсиках и рюкзаки, мужчина — утеплённый чехол с гитарой и неброскую спортивную сумку. Пол побелел от налипшего на ботинки снега, ещё не успевшего растаять.

Я двинулся к выходу, набросив на плечи куртку. Хотел покурить, пользуясь долгой стоянкой, и сбросить с себя духоту вагона. На улице стояла иссиня-чёрная темень, только снег шёл, застилая глаза под очками. Вокзальные часы показывали три часа ночи, а стоянку обещали длиной минут в пятьдесят.

Когда я вернулся в вагон, новые пассажиры уже завоевали часть пространства: сдвинули мой подстаканник, разложив колбасу, сыр, пластиковые «походные» чашки и пачку сахарного печенья. Успели они и перезнакомиться. Я поздоровался и сел на прежнее место, разглядывая недопитый, остыть успевший чай. Решил прислушаться к разговорам прежде, чем вмешаться. Отчего-то никто не назвал имён. Пассажирки болтали о вожатстве-волонтерстве, забравшись на верхнюю полку, а мужчина с гитарой сидел напротив меня, похмельно улыбаясь. То и дело он напоминал, что с едет бардовского фестиваля обратно в область.

— У меня, во всяком случае, лучший приз! — присвистнул он.

— Зрительских симпатий? — вставил я.

— Он самый, — усмехнулся бард. — Молодой человек, вы водку бухаете?

— А вы с какой целью интересуетесь? — Я улыбнулся. Раскованность незнакомца напоминала дни, о которых я тосковал: вписки, песни, глупые шутки, и я охотно подхватывал атмосферу.

— Сейчас друзья придут, когда вагончик тронется, — пояснил мужчина, вынимая из спортивной сумки чёрный пластиковый пакет, в котором стеклянно звенело. — Будем до утра орать и пить вот, — он приоткрыл пакет, на дне которого оказалась бутылка водки, — продолжать культурно-развлекательную программу.

— В три часа ночи? — подала голос одна из девушек. — Вам голову не оторвут?

— Нужно поставить часового, — предложил я. — Ну, на шухере.

И тотчас часовой отозвался: заинтересованный мужчина средних лет, не снявший рабочего костюма. Он сидел на неразложенной боковушке, представляющей стол с двумя условными креслами. На столе стояла литрушка минералки. Музыкант тем временем распахнул чехол, прикрыв им пакет с алкоголем, достал гитару и взялся настраивать — на слух, как профессионал. Девушки на верхней полке оставили болтовню и прислушались. Мимо прошла проводница, бросив взгляд на гитару и напомнив, что на часах без четверти четыре утра.

Поезд тронулся, и закончился в окне вокзал, оттенившись заснеженным лесом. Тогда обещанные музыкантом гости выплыли из тамбура: мужчина и женщина средних лет, прилично одетые, но с аккуратной рассеянностью на лицах. В женщине так и вовсе сквозила деловитая строгость: она не успела или не собиралась переодеваться, оставшись в буром пиджаке с брошью-змейкой на лацкане. Я уступил ей половину койки, забившись в прохладный угол у окна, перед этим вытащив на общий стол коробку с яблочным соком.

До поры никто не замечал меня: вспоминали фестиваль, с душевной сердечностью болтали про сияющие улицы Новосибирска и диковинные ветки метро, где у турникетов останавливали всех, кто имел при себе большую сумку и чехол, не то от праздности, не то из страха досматривая на сканере. Когда говорить стало не о чем, в вагоне на минуту повисла тишина.

— Ну что, приступаем к фуршету? — задорно провозгласил музыкант. — Господа-товарищи, вы принесли рюмочки?

— А не палевно? — отозвался я.

— Так вы пьёте? — усмехнулся бард.

— Я за вас беспокоюсь, — усмешкой попытался ответить я. — А сам… Ну, может быть.

— «Может быть» — не ответ, — возразил он. — Есть либо да, либо нет.

— Тогда дайте полчасика на подумать, — ответил я.

Пока женщина смеялась, вспоминая очередную байку из жизни, мужчины достали стопки: крошечные совсем, с мизинец величиной. По одной на каждого, в сумме — пять. Зашипела винтовая крышка, и так, не вынимая бутылку из пакета, музыкант разлил, шепнул тост про «зрительские симпатии», и все тотчас опрокинули водку, беспокойно оборачиваясь к коридору. Только моя стопка осталась пустой, я хотел было развернуть её донышком вверх, как пристало при чаепитии переворачивать пиалу, если отказываешься от напитка, но передумал: не тот этикет.

Музыкант взялся за гитару, перебирал аккорды, прикрыв глаза, и слегка захмелевшее, среднего возраста лицо с тяжёлыми веками от принятого алкоголя и музыки обрело добродушную святость. Даже борода у него была старомодная, кустистая, с жесткой проседью. Ни он, ни люди, которых он называл «приятелями» не казались мне маргиналами: прилично одетые, осанистые, пусть и глубоко взрослые, а живые, хитрые, как дети. Только беспризорные: не додумаются счастливые — пить.

Потянулась песня, что-то из Высоцкого, чей репертуар я знал не наизусть. Музыкант играл, задорно переставляя аккорды, и пальцы прыгали по ладам, в простых переборах выделывая финты, которыми я не владел; да и бой он играл шустро, делая осторожные акценты на нужных басах. Только пел не от себя, чужим голосом, точно чужую личину надел: без лица. Пел он ещё, пока не решил сделать перерыв на очередной тост: и вагон не спал, оживился, вслушиваясь: устать ва дороге никто не успел. даже проводница, летящая туда-сюда, сделала замечание лишь по регламенту.

Часовой цыкнул, ударив для верности по столу. Мимо нас с угрюмым сосредоточением прошла дорожная полиция: полдюжины молодых парней в тёмно-синей форме. Они остановились, обернувшись на стол, спросили, откуда рюмки и что в них разливают. Музыкант ткнул пальцем в коробку сока, держа равнодушную гримасу. Все пытались держать лицо, чтобы не захихикать как провинившиеся школьники и не схватить штраф.

Когда опасность миновала, пассажиры продолжили фуршет, ударив ещё по одной стопке. Бард отложил гитару, закусывая сахарным печеньем и морща нос. Он постепенно хмелел, тогда как на водки осталось только на дне бутылки.

— А вы, молодой человек, чем по жизни занимаетесь? — обратился ко мне бард. Только я собрался вымолвить слово, как он расхохотался и сказал, отводя взгляд: — А, человек-загадка.

— Да нет, на самом деле, я тоже музыкант, — ответил я.

— Тогда пошумите, пока я горло промочу.

Мужчина протянул мне гитару, увесистую электрическую акустику, а на стол возле моей руки положил каподастр и медиатор. Сам же он вновь взялся за водку, метнув взгляд в проход: не идёт ли проводница. Будто одной было мало, будто не мог он иначе достичь кондиции откровенности и переживал о том, о чём умеет только профессионал: что техника перевешивает душу.

Я подстроил гитару по тюнеру, чувствуя, как звонко, плавно она звучит. Без лязганья струн, неровного грифа, вылетающих колышков, не выдерживающих тяги. О таком инструменте я мог только мечтать, хотя предпочитал укулеле: на больной спине много не унести. На такой гитаре шанс сыграть выпадает раз в тысячу лет, для меня так и вовсе он был последним. Но я не спешил: задумался, смогу ли петь для посторонних, как прежде, не считая их сорняками, так ещё и на чужом инструменте.

— А можно и мне… для храбрости, — попросил я, указывая рукой на полупустую бутылку.

— Это правильно, — улыбнулся музыкант. — Кто не волнуется, тот не пишет историю.

И подлил граммов сто водки не в рюмку, а в мой стакан для чая, где на дне ещё плескалась «Нури» в нерастаявших хлопьях сахара. Я осушил стакан одним глотком. Поморщился от полынной горечи, ущипнувшей горло, и спрятал на миг губы в ладони. Алкоголь вскоре развязал мне язык, расслабил замершие, разучившиеся петь связки.

Песня явилась сама собой. Песня-прощание.

«Мама, достань мои старые кеды,

Мама, поставь предо мною алтарь.

Мама, уйду я к истокам Венедов,

Лишь там я буду хорошим как встарь.

Мама, не надо слезливых прелюдий —

Дескать, останься хотя бы на день.

Мама, такие мы странные люди,

Что ищем на солнышке тень…»

Гости одарили меня негромкими аплодисментами; звучали они тише, чем надрывные каверы призёра зрительских симпатий.

— Кривовато, зато с душой. И репертуар недурственный, — ухмыльнулся мне в лицо музыкант.

Я тотчас зарделся, не понимая: от стыда или гордости. Вернул гитару владельцу, и он вновь заиграл, и каждый раз звучал острее, будто дошёл до кондиции, когда душу тоже пришлось вывернуть наизнанку. Тогда мне стало не так обидно, куда мне — тягаться с профессионалами, если я разбирался в себе, когда мог учиться: безумным соло, метаниям вдоль струн, уверенным барре — без дребезжания. Если бы я пел для людей, то не срывался бы на крик, забыв о привычном шёпоте. Если бы я постарался — я бы нашёл слушателя. раньше. Раньше — и среди людей.

Мне подлили ещё водки, точно разглядев моё смятение. И вдруг попросили спеть ещё. Так и сказал он, бард-профи, заглушив аккорд последней песни захмелевшим возгласом:

— А теперь, как говорится, дадим дорогу молодым!

— Слушайте, — заговорил я. — А вы всё-таки как считаете, что главнее: техника или душа?

— Гармония, молодой человек, — ответил бард. — Нет одного без другого. Или ты не артист, а так, балаганный концертмейстер. Много науки не надо: вовремя открывать рот.

— А попробуй душу открыть, ага, — добавил я. — Знаете, я тут подумал… Спасибо, водка. На самом деле, я, кажется, понял кое-что.

— Ну, не тяните!

— «Техника и душа» — это же про «снаружи» и «внутри». Быть одновременно там и тут. И одиноким, и среди людей, и романтиком, и трудягой.

— Интересно, интересно, — протянул музыкант, но ни тени насмешки в его голосе я не расслышал. — Что-то из вас ещё вырастет.

Дорога оказалась легка. Я продолжал перебирать в памяти строчки любимых песен и не хотел останавливаться. Так и пел бы, казалось, сутки напролёт, веселясь и учась одновременно. Но играли мы по очереди. И, когда гриф вновь опустился в руки безымянного музыканта, он сказал:

— А ведь я знаю, куда вы едете, — и хитро мне подмигнул.

— И куда же? — спросил я.

— Мы все бывали там… — так и оставшись на полуслове, он запел, и песня показалась мне знакомой. И знаковой, даже сердце дрогнуло в груди:

«Но вспять безумцев не поворотить, они уже согласны заплатить.

Любой ценой — и жизнью бы рискнули, чтобы не дать порвать, чтоб сохранить

Волшебную, невидимую нить, которую меж ними протянули.

Свежий ветер избранных пьянил, с ног сбивал, из мертвых воскрешал,

Потому что, если не любил, значит, и не жил, и не дышал!»

Его приятели вскоре разбрелись по вагонам, а музыкант только согрелся и настроился; и с каждой песней звучал громче, будто огромное что-то рвалось из него, будто музыка не собиралась заканчиваться. Проводница то и дело подходила к нему и ворчала, что люди хотят спать, а он в ответ попросил стакан растворимого кофе. А вагон слушал, раздавались всюду негромкие аплодисменты и даже просьбы: дембельские играть, или Высоцкого, или Митяева. Изредка гитара возвращалась ко мне, не оставив и меня без комплиментов сонной публики. Мы пели, пока не закончилась водка и пачка сахарного печенья.

Я ощущал себя счастливым, не так, как бывало в объятиях светлого крыла, иначе: живым и целостным оттого, что мир, казалось, мне подпевал, и вагоны тарахтели, точно метроном, поддерживая ритм, и свист проходящего ветра напоминал тихую флейту. Всё звучало: сопение, вздохи, бренчащие в стаканах ложечки, шорохи страниц со сканвордами, газеты, простыни, рельсы, рельсы.

И отчего только с презрением я прежде относился к другим музыкантам, за исключением тех, кто заслужил признание большинства глубиной текстов и смелостью тонов? Не оттого ли, что завидовал незамысловатой простоте, с которой люди пели для себя и веселили других; не оттого ли, что слушали их охотнее, чем мой нарочитый трагизм потому, что в песнях их жила… жизнь? Мог ли я запретить, с презрением отнестись к неверной ноте, неверному тону сердца, если благословили их люди, так, как я — не сумел.

Оттого мне спокойно теперь в их кругу, что, когда меня погубит зима, песни останутся, останутся голоса, не потеряв в цене; не вокруг меня вертится мир, другие у него, космические, вечные оси.

Ближе к утру музыкант уснул, не допив принесённый кофе, не разложив постельный комплект, на что проводница рукой махнула и тоже пошла отдыхать. Я лёг на спину, прикрыв глаза, и думал, что так и не узнаю его имени, потому что никто не назвал имён, даже я. Так выходило, что не имя оживляло человека, и даже не ремесло; нечто неуловимое — искра, позволяющая забыть о том, как страшно внутри. Любовь, непременно любовь.

Человеком быть страшно, но не стыдно, подумал я и повернулся на бок, лицом к стене, и рассвет коснулся затылка сквозь незадёрнутые занавески, хмурый зимний рассвет, обладающий неуловимым запахом мяты и брусники, и ни стены, ни спёртый плацкарт не могли его перебить. Выветрить — из моего сердца.

В светлой грусти я возвращался домой. Домой! Казалось мне, я не один: куда бы я ни шёл, откроется нужная дверь, стоит только подобрать к ней особый, музыкальный ключ. Но сколько их разбросано по миру — не сосчитать.

Не убудет — без одного.

Примечание

Песни:

П. Фахртдинов - "Мама"

В. Высоцкий - "Баллада о любви"