12. Сулема

Наверняка, виной всему послужила метель: разве иначе я мог не заметить знакомых изгибов лестницы и цветочных витрин? Так решил я: не заметил, хотя несколько раз обошёл квартал; поспешил, переволновался, только и всего. Стоило перекурить на холодную голову, отряхнуться от снега, — и нужная дверь оказалась перед носом.

Я переступил порог, коснулся тепла заиндевевшими пальцами. Огляделся: в лавке не изменилось ничего с тех пор, как я убежал, разве что пара наиболее разросшихся фикусов поменяла расположение. Я вдохнул сладкий цветочный запах с примесью влажной земли. Прислушался: шуршали на подоконнике листья, звенела музыка ветра, подернутая задверной вьюгой.

— Я ждал вашего возвращения, Матфей, — послышался из полутьмы знакомый бархатный голос.

Я тотчас метнулся к нему, будто влекомый таинственным зовом. Приблизился и улыбнулся неловко, пряча пальцы в рукавах. Яков ответил улыбкой, искренней, почти человеческой, но человеку не принадлежащей; тонкий свет сочился сквозь кожу мягкими переливами, выдавая его небесное нутро.

И отчего только русские считают чёрный цветом смерти? С детства я одевался в чёрное, пытаясь спрятать внутренний свет. А там, за пределом жизни, непременно пронизано всё туманной белизной, в которую превратишься ты и миллиарды других до и после тебя. У смерти белый цвет, запомнил я в детстве, когда ко мне из комнаты шагнули белые тени, но тогда я не поверил, не разобрал, кто передо мной.

Теперь я верил в него, в человека — или нечеловека — сидящего передо мной в инвалидном кресле. Я больше его не боялся. Знал, что вижу не истинный облик, что там, в своем мире, где бы ни был тот мир, он вовсе не имеет формы или предстает огромной птицей. Раненой птицей. И имя у него другое, не человеческое. Такое, что произнести трудно, потому я ни одного не называл.

— Я здесь, да. По-другому не мог никак, — забормотал я, опустив голову. — Я, кажется, всё понял. Нет, не всё, ерунда какая, пусть я глуп и мал, но не могу… про всё. Извините, я сегодня какой-то несобранный.

— Вы, кажется, замерзли, — произнёс Яков. — Вам бы для начала согреться.

— Да! Да!.. Я принёс чай, который пуэр тот самый. Отлично, чтобы согреться.

От волнения я размахивал руками, отчего рюкзак на спине ходил ходуном. Говорить я продолжил, снимая рюкзак и куртку раскладывая на табурете.

— И чайник любимый взял. У меня есть для пуэров особенный чайник. Хотите со мной распить?

— Не отказался бы, — улыбнулся Яков, и вновь светлой стала улыбка, и так заблестели его глаза, будто за порогом не существует зимнего, серого неба — лишь безоблачная весна.

Я огляделся в поисках места для чаепития. Взгляд упал на подоконник в тени, широкий, как на хрущёвских кухнях, — раньше я любил садиться на него, свесив ноги под батарею; а теперь его вновь занимали цветы. Я шагнул в ту сторону, украдкой взглянул в окно: сквозь запотевшее стекло просвечивала улица; и казалось, что от мира снаружи осталась лишь зыбкая, морозная муть.

— Вы позволите? — спросил я, поднимая в руки кашпо с геранью, чтобы освободить подоконник.

Яков кивнув, приблизившись ко мне. Он смотрел с любопытством, но стоило поймать этот взгляд, как вещи валились из рук, и руки начинали дрожать, и я не понимал, как унять дрожь, если я ничего не боюсь. Стало неловко: принёс чай — будто сокровище из внешнего мира, единственный дар, достойный богов. И себя впридачу — замерзшего и неуклюжего. Тоже — в дар.

Я расставил посуду, позаимствовав широкий поднос для рассады, чтобы не залить кипятком подоконник. Взялся за пуэрный блин, упакованный в тонкую бумагу. Шило достал, попытался сбить нужную граммовку — но рука дрогнула, и шило скользнуло под ноготь большого пальца, и я поднёс его ко рту, слизывая кровь. Голова закружилась. Больше со стыда — каждый раз война с пуэром заканчивалась катастрофой. Засыпав мягкие листья в чайник, я обернулся, чтобы попросить кипятка. И вновь поймал взгляд Якова, слишком добрый и заинтересованный. Не удержавшись, я спросил:

— А почему вы на меня так смотрите?

— Любуюсь, — ответил Яков.

— Чем?.. Мной? — Я попытался улыбнуться, а сам то и дело прикладывал большой палец к губам. — Я же… Я же совсем дурачок.

— У вас презабавные привычки, — ответил Яков. — Но отправлять вас за аптечкой я не стану, опять заглянете не в ту дверь, и мне придётся искать правду, которая вас устроит.

— А я больше не боюсь вашей правды, — сказал я.

— Но одну, самую страшную, вы всё-таки упустили, Матфей, — сказал он, и с лица его наконец сошла улыбка. — Вашу собственную.

— А можно мне чайник? Ну, с кипятком… — поспешно перевёл я тему. — Или за ним мне всё-таки придётся пойти? То есть, не то, чтобы я вас заставлял…

— Не бойтесь закрытых дверей, Матфей.

— Не буду, — ответил я, положив руку на сердце. — Внутри страшнее, но мы туда не пойдём.

В этот раз за дверью оказалось то, что я ожидал увидеть: подсобное помещение с множеством полок, забитых хозяйственной утварью, почвогрунтом и ажурными горшками в землистой пыли. Чайник стоял неподалеку от двери, к нему тянулся шнур, уводящий к розетке, а чуть поодаль — раковина. Я дождался, пока вода закипит и взял чайник двумя руками: он казался неподъемным.

— Никаких чудес? — с лёгким смешком поинтересовался Яков, провожая взглядом мои руки, дрожащие от тяжести.

Я только улыбнулся и вернулся к чаю. Залил сухие, прессованные листья горячей водой. Не сразу закрыл крышку, и лицо обдало жаром и запахом луговых трав. Я разлил чай по пиалам, сначала Якову — в любимую, бело-золотую, потом себе, как и полагалось по чайному этикету. Обернулся, чтобы вложить пиалу в его руки, и неосторожно коснулся пальцев.

— Простите, что это первый пролив, его обычно не пьют, но я не особо смекалистый, — от неловкости я отвернулся, обхватив свою чашку. — В общем, это…

— Расскажите ещё, Матфей, — попросил Яков и поднёс пиалу к губам. — У вас хороший вкус. Насколько я знаю, мало кто из людей увлекается чайными церемониями. Я, в общем-то, тоже не имею представления о том, что вы заварили.

— Да что там разбираться, просто чем «винтажнее» — тем круче эффект, — затараторил я. — Это, короче, шен пуэр, «Цзы Я», одиннадцатого года. Фиолетовые почки. Сначала он сладкий, а потом совсем иначе раскрывается, в такую зелень… Я с чаем вообще познакомился не очень давно, как-то на вписке заварили габу, и мне понравился вкус и сама… идея? Глупо прозвучит, конечно, но меня и правда с чая уносит, мы говорим: размазывает.

— Звучит как зелье, — тепло усмехнулся Яков. — Меня вы тоже собрались размазать, Матфей?

— Ну а что, зря я, что ли, всё это тащил? — ответил я смешком и зарделся.

В несколько коротких, по привычке громких глотков я опустошил чашку, успевшую нагреть руки. Первый пролив горчил и казался слишком крепким. Я принял протянутую пиалу и поставил на поднос. Снова наполнил чайник кипятком.

— Вот сейчас совсем раскроется, и тогда…

— Матфей, вы могли бы поставить всё это добро ко мне на колени, чтобы не носиться туда-сюда.

— Я даже не подумал… — виновато пробормотал я.

И вновь неосторожно коснулся его руки, когда передавал чашку; но в этот раз задержался в моменте, не найдя иного повода, и Яков прикоснулся в ответ. Я растерялся, расплылся в пространстве, чувствуя как горят щёки. Оставалась надежда на чай: как-никак, винтажный; но лёгкое головокружение появляться не спешило, напротив, каждый шелест и вздох, и даже вибрация чуть тёплого воздуха обострили чувства.

Согласившись, что удобнее не метаться от подоконника и обратно, я переложил поднос на колени Якова и сел напротив, на крошечную табуретку, из-за которой и сам выглядел крошечным, как любознательный ребёнок, готовый внимать словам мудрого взрослого. Яков мало говорил, больше слушал, тихо смеялся порой, но я не боялся, что он смеётся надо мной. Я старался быть аккуратным, не опрокинуть чайник, не разлить пуэр, как делал обычно, когда половина пиалы оказывалась на джинсах мокрыми разводами; но всё неохотнее слушались руки и всё громче стучало сердце.

— Вот, кажется, ушёл чай… — протянул я, когда содержимое последнего пролива оказалось больше водянистым, чем чайным. — Теперь нужен перерыв, пожалуй.

— Ну, Матфей, чай у вас необычен, право, удивительный вкус, но не сказал бы, что меня размазало, — усмехнулся Яков. — Мне, кажется, недостаёт дискурса. Вы ведь говорили, что чай служит поводом для беседы, а говорить не спешите.

— На самом деле, я много хотел сказать, — ответил я. — И рассказать, и…

С чего начать, я не знал, и дал себе время подумать: взялся за чайные принадлежности: вымыл, вытряс остывший, мутный лист и расставил посуду на окне, решив не складывать в сумку. Долго кружил и возился, а Яков всё смотрел на меня испытующим, тяжёлым взглядом, но не торопил, пока я наконец вновь не сел напротив, сдвинув табурет поближе к его ногам. Верные слова так и не пришли.

— Ну, с чего начать? — заговорил я. — Чай вот я принёс вам, как обещал. Надеюсь, вам понравилось, потому что это мой любимый. Ведь пить чай — это как дышать лесом… — Я вздрогнул. — Ой, мы ведь об этом уже говорили. Когда-то.

— Вы помните всё, о чем мы говорили, Матфей? — спросил Яков.

— Да, потому что это для меня слишком важно…

— Тогда зачем вам повод, чтобы ко мне прикоснуться?

— И об этом тоже… У меня в голове много дурацких установок о том, что я должен всё заслужить. Да, странно, конечно, что при этом я такой бездельник. Вот чай купил, а новые ботинки — нет. И ведь горжусь! Вы сейчас скажете, наверное, что я очень глупый ребёнок, что вам меня даже жаль, но…

— Нет, я дождусь, когда вы признаетесь сами, Матфей, — перебил Яков.

— В чём?

— Зачем вы пришли?

— Чтобы спеть, — ответил я, не задумавшись.

— Что же вы всё носитесь с этой песней, Матфей… — он покачал головой. — Неужели оно того стоит?

— А вы больше не хотите меня слушать?

— Отчего же? Я послушал бы и сотню, и тысячу песен, но…

Я перебил его:

— Но не ту одну, которая меня убьёт?

— Матфей, вы ведь всё понимаете сами…

— Я не хочу опять ругаться, — воскликнул я, перебивая его неспешную речь. Спрятал ладони в рукавах мантии. — Просто не знаю, честно, не знаю, что мне делать со своей… любовью? Я ведь тогда влюбился в вас, как в человека. Но люди требуют жертв. Сначала им и песни хватает, а потом песня, которой они заслушивались, вдруг становится поводом меня задеть: ведь я витаю в облаках, я не люблю людей, и от сердца у меня — одна половина, и земному в ней места нет. Так они говорят. Врут, конечно, не зная, сколько во мне любви. А я… Я не знаю, что мне с ней делать. Там, в человеческом мире. И с той, которую сюда принёс.

Я притих, переводя дыхание, Яков смотрел на меня, потирая ладони, но взгляда не отводил.

— Но когда мне встретился бог…

— Я не бог, Матфей.

— Но не дьявол же. Надеюсь. — Я поймал его улыбку и продолжил: — Мне… Мне хочется так думать. Что вы — мудрый, но несчастный бог. И то, чего вам не хватает, что вгоняет в тоску, вы забираете у других. Как хищная птица, с грустью глядящая на то, как гибнет растерзанный ею птенец, но не умеющая ни вынуть коготь, ни остановиться до того, как нанесёт удар. Птица, движимая голодом и тоской. Вот так, — закончил я и поглубже зарылся в капюшон.

— Очень глубоко, но, увы, совсем не обо мне, — произнёс Яков, выдержав паузу в минуту. — Но мне теперь даже любопытно, чего вы желаете от птицы, Матфей?

— Нет, не подумайте, я не эгоист, — выпалил я. — Я не прошу счастья для себя одного, я хочу, чтобы каждый взял то, что заслуживает.

— В моём мире не нужно ничего заслуживать, — сделав акцент на последнем слове, сказал Яков.

— Но если ваша реальность рисуется мне в угоду, то пусть существует и по моим правилам тоже, — ответил я.

— Да, замечание весомое, — усмехнулся он. — И какие коррективы вы желаете внести в мою реальность, Матфей?

— Пусть птица поймёт, что любовь — этот коготь. И что я готов принять его в сердце. Я готов отдать свое сердце. Что ещё нужно, когда тебе встретился бог?..

Яков покачал головой. Он без слов понимал каждую мысль, проносящуюся в моей голове, понимал меня лучше, чем я сам. Я не знал, куда спрятаться от неловкости, можно ли замолчать, и как подбирать слова верные, меткие, а не вычурную ложь. Но мы оба чувствовали, что нужно продолжать разговор, чтобы отсрочить мгновение, которое всё перевернёт.

Потому что когда я спою, обратной дороги не будет: о том ежеминутно напоминали цветы вокруг. Все, кому не хватило любви. Все, у кого не осталось свободы.

— Вы пришли, чтобы принести себя в жертву, Матфей? — произнёс Яков, кольнув меня тяжёлым, снисходительным взглядом.

— Нет, я знаю, что вам не нужны жертвы, — соврал я. — Я хочу, чтобы вы были со мной, человеком ли, птицей, в саду ли, в Аду, — не всё ли равно? Я хочу заслужить право больше ни за что не бороться. Просто любить и петь. Я пришёл, чтобы спеть, вот и всё.

— Если вам необходимо моё разрешение, я готов его дать, — ответил Яков. — Я могу только предупредить вас. Всё, что случится дальше, будет зависеть не от меня. Я могу лишь развести руками и пожелать вам не стать «частью коллекции», Матфей.

— Тогда я… поменяю струну. Она же порвалась тогда. Я был не очень терпеливый.

Моя укулеле стояла у стены, укрытая тенью крупнолистной монстеры. Пыль не осела на ней, точно инструмент берегли. Я поменял струну, подкрутил до упора, подстроил другие в лад. От колкового механизма тянулась мягкая нить, цепляясь за руки. Я закрутил её вдоль колка, постеснявшись попросить кусачки.

Зажмурил глаза, делая глубокий вдох. сдавил нужный аккорд и запел ту песню, которая просилась из груди больше года, песню-пророчество, врезавшуюся мне в сердце как железный коготь. Песню-путь, ведущую меня из декабря, вьюжного, жгучего, в светлый Сад, из жизни ведущую, жизни серой и безрадостной, в долгожданный покой.

«Унеси меня, зима, в ледяные чащи,

В край тяжёлых снов.

Успокой меня зима

Белою метелью, песнями ветров.

Уведи меня, зима, от тепла подальше,

От живых костров.

Стань мне матерью одна,

Ледяною грудью разорви мне губы,

Напои молоком белым-белым,

Холодным-холодным, чтоб хрустело на зубах,

Напои молоком безнадёжно снежным,

Чтобы слёзы как алмазы застывали в глазах.

В белом инее волос я твой сын печальный.

Тело голое мороз опутывает тайной.

Снегопадом между звёзд полечу над миром.

Я замёрз, замёрз, замёрз,

Я замёрз счастливым…»

Я заглушил ладонью последний аккорд. На секунду замер, когда распахнул глаза. Огляделся, привыкая к тёплому освещению. В цветочной лавке ничего не изменилось. Не поменялся и я — так и сидел на табурете, держа укулеле в руках. Ни усталости, ни прилива сил я не чувствовал, только досаду. Будто весь путь потерял смысл, и песня на самом деле пустышкой оказалась, грустный рок’н’ролл — ни тени волшебства. Я так долго хранил её в сердце, любил больше своих, слушал тайком, не рассказав даже Лизе. Ничего не изменилось!

Я обернулся к Якову: как и прежде, он сидел, придерживая правой рукой колесо инвалидного кресла. Его лицо казалось отрешённым и сосредоточенным.

— Она замечательна, — сказал Яков. — Так похожа на вас.

— Я люблю её, но… Думал, что-то произойдёт, — проговорил я, слыша неудовольствие в голосе. — Думал, последний аккорд — и рассыплюсь, или потекут по венам ростки, или вокруг что-то изменится. Или… Я окажусь «под стеклом», понимаете, да?

— Вы разочарованы, Матфей? — мягко спросил Яков, и тогда я всхлипнул, не выдержав накала эмоций.

— Я думал, вы… Простите. Вы говорили, что этот мир лишил вас ног, я думал…

— Матфей, я спрашивал вас тогда: нуждаюсь ли я в спасении?

— Я хотел, чтобы всё было как в сказке, — забормотал я, опустив взгляд под ноги. — Может, песня не та? Может, я просто не нашёл ту самую? Или, сам должен был придумать, вот! Никто не спасает птиц каверами, да? Да лучше бы я умер, было бы не так стыдно!

— Оставьте в покое свою смерть. — Яков повысил голос, но продолжил спокойно: — Вам не нужно умирать, Матфей. Смерть противоречит любви. Я не требую от вас ни того, ни другого.

— Но это же вы! — выпалил я. — Разве можно иначе?

— Матфей, единственная иллюзия, которую я не могу ни создать, ни подчинить — это ваши мысли.

— Тогда в чем я ошибся? — Я осмелился посмотреть на него. Он улыбнулся. — Я же здесь. Я ещё живой, кажется. Ни во что не превратился. Не потерял себя. Я же здесь! И ничего не изменилось.

— Вы так уверены, Матфей?

— Нет, стойте! — Я отложил укулеле. По спине прошёл холодок.

Догадка повела к входным дверям, тонким, прозрачным, с зажатыми между ними колокольчиками. Я несколько раз обошёл цветочный, но не находил выхода, будто комнаты перестроились, или дверь исчезла. Оставалась другая, напротив, которая всё время менялась: то простая подсобка, то кладбище, а если пожелать, мне открылся бы каждый мир… Но тогда я не желал странствий.

Меня захлестнуло осознание, что я уже не вернусь. И ни один из миров, которые мне позволят открыть, не заменят того, материального, в котором я ничего не успел, кроме как попросить прощения. И ни один из миров не заменит рук, мягких, точно птичье оперение, и изменчивых глаз, в которых застыли недоступные смертным истины.

— Я теперь навсегда здесь? Да? — обратился я к Якову.

— Вы ведь этого и хотели, Матфей, — ответил он, но, изучив моё смятение, добавил: — Вы просили подарить вам вечность и право любить и петь. Пойте для меня хоть тысячи лет — я вас не остановлю. Идите туда, где сами станете птицей и отыщете иные песни и сказки — и возвращайтесь ко мне, чтобы о них рассказать.

— Вы будете ждать меня? — спросил я и приблизился к нему.

— Я всегда ждал вас. Если потребуется, подожду ещё немного.

— Тогда я не хочу уходить, — пробормотал я. — Разве только за тем, что и вас спасёт. Я-то спасён, мне многого не надо.

— Я не нуждаюсь в спасении, Матфей.

— Но как же… Вы же говорили, что этот мир… будто в насмешку…

— Всё в порядке. Вы должны были спасти себя. Не меня.

Он легко постучал по ноге: так приманивают на руки ласковых котов. Я сел на пол и положил голову к нему на колени. Меня охватила дремота, слишком много казалось запахов, слишком тягучим казался воздух. Только я до сих пор замерзал, и дрожали руки, и даже сердце будто остыло. Яков укрыл мои плечи пледом, положив руки поверх. Вблизи от него пахло морозной мятой и гроздьями брусники, подернутой легким снежком. Я закрыл глаза и замер в объятиях, вслушиваясь в успокаивающий голос.

— Вот ведь глупый ребёнок, — прошептал Яков, поглаживая меня по волосам. Осторожно, точно боялся спугнуть. — Человек, человек.

— И хорошо, — ответил я. — Иначе бы мы не встретились. Жаль, конечно, что песня всё-таки не та.

— Вы найдёте другую, — пообещал мне Яков, прикрыв мои глаза движением руки. — Впереди вас ждёт вечность. Только не забывайте: не я подарил её вам.

— Я сам заслужил, да? — пробормотал я, хотя понимал: ответ мне не нужен.

Мне стало спокойнее, хотя в глубине души я понимал, что уже умер. Покой спутал мысли, только чувство осталось: и к чему называть его? Яков шептал мне о том, что ждёт впереди, и бархатный баритон сочился в голову эхом, и каждое слово рождало образы, и в каждом находились тысячи смыслов. Я уже не понимал, касается меня его рука или бархат птичьего крыла укрывал меня с заботой. Уже не понимал, остался ли вокруг знакомый цветочный магазин, или преобразился мир в опаловое свечение, в котором предметы и стены расплывались, образуя бесконечные коридоры.

Из меня прорастали стебли, вились по рукам, разрывая плотную ткань одежды. Расцветали на ладонях бутонами белых лилий. Вырывали сорняки из сада, распускающегося внутри сердца. Сердце мое стало микрокосмом, в котором я уже побывал однажды: там, где у озера умирала птица. И не было конца и края дорогам, по которым я смог бы идти. Если бы пожелал идти, туда, где кончается Сад.

Там, в мирах за чертой сердца, царит вечная зима. Там белый туман путает следы, заметает дороги. Наблюдает из тени, выжидая момент, чтобы заползти под рубашку и сорвать цветы. Там никто не придёт, чтобы меня спасти, сколько ни проси о помощи. Со мной останутся лишь чудеса. Придётся быть осторожным, чтобы вновь не порвать струну.

Всё это случится потом. Когда закончится время, и в мире сломаются все часы. Когда птичьи когти вновь почувствуют голод, который должен утолить я. Вот что я заслужил: стать последним цветком. Зацвести не единожды, как другие, по оплошности потерявшие сердце. Цвести бесконечно, отращивая сильные корни в ответ на любовь, которой меня вознаградят.

Всё это случится потом. Впереди меня ждал спасительный, долгий сон.

Потому что я наконец проснулся.

Примечание

Песня:

Рома ВПР - "Земля Санникова"