Восемнадцать

июнь 10, 1972

+55 °F

безнадёжно

Перенесёмся в раннее утро, когда мы с Пьетрой стоим на противоположных концах бассейна. Как статуи древнегреческих богинь, только совсем голые.

Пока георгианские особняки Эггертсвилля видят субботние сны, мы выгибаемся и тянем руки к серым небесам. Мы — дриады живых изгородей. Взаимное вдохновение. Протрезвевшие, но далёкие от раскаяний грешницы. Всё идём да идём по лесенке Вернона — то вверх, то вниз. Подбирать для наших блокнотиков слова — впустую бумагу изводить.

Мы прыгаем в воду, как люди-торпеды. Бледными русалками плывём над мозаичным дном. Волосы развеваются под водой, словно плащи супергероев. Пузырьки чужого дыхания всё ближе. Мы соединяем кончики наших пальцев и всплываем, и оказываемся лицом к лицу, и я хриплю страшным голосом:

— Холодрыга-то какая, Господи.

Красивое лицо Пьетры искажается жалобной пипец-пипец гримасой.

— Блядь... Поплыли назад, — холодными губами требует она.

Мы бросаемся к лестнице, выкрикивая ругательства и отпихивая друг друга, что совсем не сокращает путь. Дерёмся за один купальный халат вместо того, чтобы взять каждая свой.

— Возвращаемся в дом!

— Быстрее, быстрее!

У теннисного корта шлёпаем по-индейски, след в след.

— Даже июнь тепла не принёс!

— Что за проклятый год!

Всё течёт, всё меняется, но семьдесят второй держит марку.

Минуту спустя мы стучим зубами в модных коричневых интерьерах. Сидим перед прогоревшим камином и ворошим лыжными палками остатки тепла, словно древние люди у костра, только шкуры на нас не звериные, а махровые. И под задницами тоже не мёртвый саблезубый медведь.

— Моя последняя игра за школьную команду, — медленно и вдумчиво проговаривает Пьетра.

Последняя игра за школьную команду. Последние дни Пьетры в школе святой Агнессы. Кажется, будто только вчера мы впервые поцеловались и были рассекречены синьором Мекатти. Останавливались на Манхэттене. Вылавливали редкие дни, когда красивый дом пьетриного дедушки пустовал. Занимались любовью в самых разных его местах, не запарывая неуклюже моменты, как обожают поступать мальчишки. В том числе на кровати, под которой фотография Кирстен в обувной коробке. Так мило. Сестра стала косвенной свидетельницей наших отношений, осуждаемых коллегией кардиналов и американской психиатрической ассоциацией.

— Может, ещё апрель на самом деле? Погода под стать.

Пьетра прикусывает губу и качает головой, не оставляя шансов этой хронофантастике.

— Ладно, ты хотя бы в Калифорнии согреешься, — говорю.

Сказать ей, что Кирстен тоже в Кали собралась?..

— По словам папы, у военных советников в Стране так служба поставлена. — Пьетра откладывает палку. Поджав колени к груди, продолжает: — Шесть месяцев на полевой работе, шесть — в тылу. Папа считает эту практику неправильной. Уверен, что шесть месяцев — слишком мало. Порог вхождения. Едва успеваешь привыкнуть к вьетнамским подопечным, сблизиться с ними, узнать получше, наладить командную работу, и — всё, конец. Полгода пролетели. У нас тоже всего шесть месяцев было. Поменьше даже.

— Надо было и тебе на второй год разок остаться.

Пьетра улыбается грустно — впервые за время нашего знакомства. Кажется, последняя Пьетра-улыбка наконец добавлена в мою коллекцию. Есть нечто возвышенное в этих улыбках перед разлукой, даже если одновременно шутки глупые шутятся. Я помню поздний август шестьдесят девятого, когда Дарерка Путешественница уезжала из Виргинии в Нью-Йорк Сити, и бабушка улыбалась, понимая, что, возможно, видимся мы в последний раз. Той зимой бабушки не стало, но высокая сила её улыбки продолжает наполнять силой меня. Ласково, но строго напоминать в нужные моменты, что отпускать любимых — это часть нашей жизни. Мы не должны смиряться. Но и делать кого-либо заложниками своих зависимостей тоже не должны.

— Эти полгода многому меня научили. Прежде всего — не молчать, когда стоит говорить, и...

— ...Встречать дерьмо с открытым забралом, — со смехом заканчивает за меня Пьетра. — Я тоже поняла кое-что. Знаешь, не желаю больше прятаться. Последние три года я не пересекалась с Кирстен. Будучи капитаном и президентом, прикинь? Всегда больной притворялась или заваленной учёбой, когда наши команды играли против Западной Лютеранской.

— Ты не можешь пропустить свою последнюю игру.

— Не могу. Не хочу. И я больше не боюсь. Готова встретиться с детскими обидами, какой бы катастрофой это ни кончилось. — Она серьёзнеет лицом, поднимая глаза на распятие. — Да будет так, а-минь.

Надкаминный Иисус как будто доволен нашим духовным ростом, пусть и видел потрахушки. Пьетра резко опрокидывает меня на лопатки и, усевшись сверху, принимается щекотать, приговаривая:

— А какой сегодня ещё день, а? Какой?!

Какой день? Какой день?! Я дёргаюсь и верещу макакой, пытаясь вспомнить.

— Какой день?! — заливается смехом Пьетра. Её влажные волосы лезут мне в рот.

Да не знаю я, не знаю! И даже сказать «не знаю» не могу.

— Сегодня возвращается папа! А-а-а!

— Поздравляю... Чёрт. — Воспользовавшись тем, что Пьетра вскинула руки в крике, я успешно останавливаю щекоточное нападение. — А теперь давай об открытых забралах и детских обидах. Кирстен едет учиться в Калифорнию. В Сакраменто.

Глаза Пьетры враз делаются круглыми и нездешними, словно мыслями она унеслась в Сиракьюз прошлого, где дружила с оригиналом вместо копии. Услышав о Кирстен, Пьетра принимает любимую позу сестры: садится, поджав ноги под себя.

— Вот оно как...

Я киваю и добавляю:

— Будет играть в соккер там.

— Мы больше не... — бормочет Пьетра. Трудно сказать, осчастливила ли её эта новость. Ошарашила точно.

— Открытые забрала, — напоминаю я, поигрывая бровями.

— Ну что ты хочешь? — Она встаёт на четвереньки, чтобы дотянуться до сумки и выудить оттуда сигареты. В дедушкином доме. Ошарашило так ошарашило.

— Кирстен не забыла тебя. А ты не забыла её?

— Открытые забрала, да? — бурчит Пьетра. Карие колодцы глядят сквозь меня обречённо и печально, как у концлагерной заключённой на допросе. Идеальное сходство, если исключить сигарету во рту.

— Если тебе сложно, можешь отвечать «да» или «нет», — предлагаю мягко.

— Валяй... — зрачки Пьетры сходятся на кончике сигареты, к которому она подносит спичку.

— Вы правда любили друг друга? — слова даются нелегко.

Пьетра пыхает дымом.

— Да.

Сглатываю ком. Не спрашивать про копию на замену. Не спрашивать про копию на замену. Пусть это останется маленькой тайной. Маленькой вечной тайной.

— Ты попытаешься с ней помириться, если будет возможность?

— Да. — Взгляд Пьетры мог бы пробить стену особняка у меня за спиной, вырваться за пределы Эггертсвилля и достать до Сакраменто.

— Если вы помиритесь... и Кирстен будет не против... Вы сможете снова полюбить друг друга? — последнее предложение я произношу почти шёпотом.

Пьетра окутывается дымом, растворяясь, исчезая в сизой завесе.

— Да.

* * *

Перенесёмся в международный аэропорт Баффало-Ниагара, когда мы держимся за руки, стоя среди толп и рядов сидений, а потом Пьетра срывается с места. С визгом несётся навстречу мужчине в зелёной тропической форме.

Он подхватывает её на руки и принимается кружить, словно маленькую девочку, совершая по обороту в секунду. Я могу только ухмыляться и умиляться.

— А ты Кирстен, верно? — спрашивает он, буксируя на спине прилипшую Пьетру.

Уф.

— Я Дарерка, сэр. Сестра Кирстен. Помогала Пьетре ждать.

— Держи тогда сувенир. — С улыбкой змея-искусителя отец Пьетры склоняет голову к плечу и протягивает на раскрытой ладони нечто маленькое и металлическое — подполковничий дубовый лист.

Есть военные, на которых полевая форма ОГ-107 висит невзрачной мешковиной, а есть такие, на ком она смотрится словно хлопковый доспех, боевыми ангелами пошитый и Конгрессом США выданный. Пьетрин папа целиком и полностью относится к последним. Если Чарли Ромео существует на самом деле, он выглядит точно так.

Краем глаза я замечаю, как подозрительно пусто стало вокруг. Сто процентов: каких-то полминуты назад народ лениво тусил рядом, а теперь жизнь покинула пространство в радиусе пяти сидений. Пожилой джентльмен наигранно заинтересовался своей газетой. Его соседка инспектирует маникюр. Другая женщина с фальшивым энтузиазмом накачивает младенца жидкостью из бутылочки. Все вдруг резко озаботились чем-то; все отсаживаются под благовидным предлогом встречи родственников, начинают проверять укомплектованность чемоданов, неестественно активничать с детьми или наоборот — дремать.

Никто не хочет знать, откуда возвращаются зелёные люди. Америка закрыла ставни памяти. Отреклась и отгородилась от долгой, неудачной, безнадёжной войны, подбросившей в наследство самый тяжёлый духовный кризис за последние сто лет. Мы снова замыкаемся, чтобы разобраться в себе, прежде чем нести вовне.

— Не холодно, сэр? — интересуюсь я, когда мы оказываемся в апрельском июне снаружи.

— С недавних пор обожаю мёрзнуть. Прилетел из Дананга в Токио — а там тоже жара. Прилетел в Сиэтл — снова она. Зато дома — благодать... Можешь не сэркать, наслушался. Просто Бруно.

Он тащит дорожную сумку на одном плече, а Пьетру на другом. Та вцепилась и не отпускает: висит гирей, будто боится, что папа передумает и сбежит обратно на самолёт, который вернёт его в уютный блиндаж под Анлоком, где всё знакомо и все знакомые.

К моменту прибытия на парковку ничего не меняется, поэтому вести «Мустанг» приходится мне. Пьетра сидит сзади, уткнувшись лицом в отцовскую шею, закрыв глаза в полукоме тихого счастья, а позабытая всеми я подбрасываю в руке дубовый лист и удерживаю руль свободной. Надо будет приколоть к папиной пилотке. Приедет завтра утречком в Ниагара-Фолс, а там все вытягиваются перед ним и честь отдают.

— Бруно, а ты смотрел когда-нибудь соккер? — спрашиваю. — Нравится?

— Раз Пьетра полюбила соккер, значит, и мне понравится. — Он оборачивается к дочери, и Пьетра отвечает восторженными кивками: «да-да, обязательно понравится, мы постараемся».

Они очень разные — голубоглазый брюнет и кареглазая блондинка, — но их манера смотреть на тебя, жесты, мимика, мимолётные движения... Никогда не встречала столь непохожих и одновременно одинаковых людей.

Я вижу, с каким обожанием Пьетра заглядывает в папино лицо, как смеётся над его шутками, как сияют её глаза, и настроение у меня — просто отпад. Серый день, серый асфальт. Подбрасываю и ловлю дубовый лист. Честное скаутское: правда полегчало.

Быть третьей не так обидно, как второй.

* * *

Перенесёмся на стадион имени Джеймса Т. Андерсона, где народу собралось столько, сколько я ещё ни разу не видела на женском школьном спорте. Проплешин свободных сидений почти не видно. Стоя по центру поля напротив Абигаль, я развлекаюсь поиском знакомых лиц в толпе.

Папа нашёл время прийти. И Лили Дракула поддерживает меня. И прочие папины знакомые ветераны Кореи из числа родителей. Они — особая категория: всегда кучкуются и сетуют, что их война трагически затерялась между распиаренными Второй мировой из Вьетнамской.

Без труда нахожу маму и папу Абигаль, обнимающих её премию «Афина» за сезон-72.

Без труда нахожу и маму Пьетры, которая такая же офигительная, а в молодости, вероятно, и фору дочери дать могла. Она носит тощую шубку. Становится понятно, на чьи вкусы ориентируется Кирстен.

— Всё-таки почтил нас присутствием, — миссис Киттель недружелюбно приветствует бывшего супруга, расположившегося на ряд впереди и чуть сбоку. «Почтил присутствием» звучит совсем как «припёрся».

Бруно оборачивается к ней, улыбаясь в стиле Чарли Ромео:

— Ты надеялась, что героическая Народная армия сможет мне помешать?

Мистер Киттель кладёт свою ладонь на её в жесте «давай игнорировать империалистическую военщину».

Вижу дедушку Пьетры и синьора Мекатти, которые, проходя мимо Бруно, крепко жмут его руку.

Нахожу «Крестоносцев» во главе с отцом Марком, ожидаемо одинаковых в своих куртках с буквами J, но неожиданно тихих. Иезуиты недобро поглядывают на парней из футбольной команды Западной Лютеранской.

Вернон в ростовой кукле льва и буйвол-маскот Западной Лютеранской проводят по горлу пушистыми лапками — жест «глотку перегрызу».

— Девочки, пожалуйста. Давайте хоть раз сыграем нормально, — доверительным голосом просит усатый судья.

Злюка вперилась в Кирстен налитыми кровью глазами.

— Хотя бы сорок минут, — говорит судья.

Ближайшая ко мне девчонка в чёрной форме Западной Лютеранской напоминает лицом камикадзе перед вылетом в один конец. Тут я вспоминаю, что мистер Макбрайд даже не задавал план на игру.

— Двадцать? — спрашивает судья тише.

Погруженная в себя Чиккарелли монотонно жуёт резинку. Осень-Зима проверяет, как крепко держатся её очки.

— Ну десять хотя бы, — говорит судья.

Вратарь Западной Лютеранской — девица размером с мини-Годзиллу — сжимает и разжимает кулаки. На её фоне даже Чиккарелли не выглядит крупной.

— За грубую игру, — предупреждает судья, — буду выгонять с поля.

Постойте-ка... А кто-нибудь кроме меня собирается вообще в соккер играть?..

Судья утирает платком блестящие в свете прожекторов залысины. Тихо изображает крестное знамение и даёт стартовый свисток. Откидывая мне мяч, Абигаль орёт что есть мочи:

— Беги!!!

Я срываюсь с места резко, как ракета. Перепрыгиваю неуклюжую подножку девчонки-камикадзе. По дуге обхожу Кирстен. Кто-то пытается настигнуть меня. Бэтгёрл отпихивает её, и обе падают, переплетаясь конечностями.

«Крестоносцы», надев футбольные шлемы, идут штурмовать гостевую трибуну со своими принципиальными соперниками из Западной Лютеранской.

— ...Те засранцы, — гудит отец Марк, указывая на кого-то, — изрисовали мою машину хулой на Святой Престол!

— ...Они прокололи шины нашего автобуса! — вопят школьники из Западной Лютеранской.

— ...Навешивай, навешивай! — зычно командует мистер Макбрайд.

Навешиваю на Пьетру. Девчонка из Западной Лютеранской прыгает рядом и мяч не перехватывает, зато въезжает Пьетре локтем в глаз. Пьетра падает. Злюка смачным поджопником с лёту отправляет её обидчицу за пределы поля, и та вспахивает носом газон. Спешащую на подмогу Миг хватают за хвост волос.

— …Твой любимый Вьетконг разрушает католические церкви, прямо как протестанты в Германии, — кричит кто-то из родителей «Сент-Агнес».

Меня таранит неопознанное туловище. Теряю мяч. Ноги заплетаются. Колбаской качусь по траве, собирая всю грязь на светлую футболку и шортики.

— ...Если завтра в Южном Вьетнаме пройдут свободные выборы, на них победят коммунисты, — убеждает мистер Киттель.

Девчонки из обеих команд сбились в одну чёрно-красно-белую кучу, под которой, очевидно, скрыт мяч. Никто не желает уступать.

— Твои сучки опять всё испортили! — гневается Кирстен. Она нетерпеливо притопывает, уперев руки в бёдра и наблюдая за копошением человеческой массы со стороны.

— Снова грязная игра от вас! — подскочившая Пьетра шипит на неё, как разъярённая кошка.

Матери и монахини физически воздействуют на еретиков плакатами поддержки «Вперёд, Сент-Агнес!». Да у нас тут прям Тридцатилетняя война нью-йоркского разлива.

— Эгги! Эгги! — скандирует зрители с относительно мирной части трибуны.

Лишь два человека молча смотрят друг на друга, никак не участвуя в происходящем; миссис Киттель — немигающим взглядом змеи, а Бруно — по-чарлиромеовски прищурившись. Лютая парочка. Абсолютные азиаты.

Чьё-то тонкое тело протискивается из самого подножия кучи. Абигаль. Нечеловеческим усилием она отбрасывает мяч на свободную меня. Все замирают и смотрят на меня, а я смотрю на всех. Мяч. Мои ноги — могучие крылья. Моё сердце — турбореактивный двигатель. Я несусь к воротам Западной Лютеранской, удерживая пятнистого у ног. Оглядываюсь. Все мчат за мной. Зря оглядывалась — кое-кто стартовал наперерез от ворот. Годзилла. Мы обе слишком быстрые, а Годзилла ещё и тяжёлая. Сила инерции. Не можем сменить траектории. Я — Джордж Паттон и Бульдог Уокер за мгновение до рокового грузовика. Таран. Хруст. 40-ярдовая отметка. Пустота.

* * *


Запах нашатырного спирта бодрит мои ноздри, и Пьетра кричит сверху:

— Подъём!

Пьетра опускается на колени, загораживая вечернее небо и лампы стадионной мачты освещения. Правая половина её лица живописно залита хлещущей из рассечённой брови кровью. Кровь кап-капает на футболку с надписью «Сент-Агнес» выше двадцатого номера, на газон, на лежащую ниже Пьетры меня.

Я же тем временем изображаю раскатанный блинчик и думаю: Боже, Пьетра, твой замечательный нос до сих пор не сломан. А потом: идея провести решающий матч против Западной Лютеранской перед выпускным оказалась чертовски плохой. Теперь на альбомных фотографиях девчонки будут выглядеть так, будто не старшую школу окончили, а вернулись из окопов Анлока. Увидит кто-нибудь полвека спустя и скажет: «Ох уж эта эклектика семидесятых». Что за безумная эпоха. Что за чокнутый народ.

Оглядываясь на схватку, бормочет:

— Господи Иисусе... Вау.

Любая гражданская война в Америке — это война религиозная. Двести лет назад мы ещё могли основать собственную общину вдали ото всех, но сейчас — слишком тесно стало. Слишком все переплелись. Полный небесной ваты тёмно-синий мир наверху такой завораживающий. Нам стоит построить новый «Мэйфлауэр» и отправиться пилигримами в Космический Новый Свет. Это решило бы немало проблем.

— Дарерка, я знаю: ты думаешь о сраной погоде и битвах древности, — говорит Пьетра и отбрасывает ватку за пределы поля. 

На её скулах — остатки боевой раскраски, заимствованного у мальчиков-футболистов «чёрного глаза». Извечная сиреневая спортивная повязка сойдёт за терновый венец. Стадион имени Джеймса Т. Андерсона, конечно, не Колизей, хотя сегодняшняя игра — вполне себе мученичество несвятой Пьетры. Кусая ногти, Пьетра выгибает лишённые косметики русые брови и хнычет:

— Дарерка, вставай.

Зимой я бы вскочила и помчалась на первый зов, а сейчас — поздновато. Пьетра Да Во — не богиня. Не идеал. Просто человек. Ничем не лучше скромняжки Вернона. Иезуита Вернона в костюме льва-талисмана, который мочит сейчас маскота Западной Лютеранской. Пьетра — очень важный в моей жизни человек, как и все, чей свет я хочу нести сквозь десятилетия. Неплохо для шести месяцев знакомства. Уж что-то это да значит. Нам было классно в пути, да только развилка чертовски близка.

После многих недель стрёмных поступков, удобряя кровью газон стандартизировано-унифицированной арены имени погибшего во Вьетнаме чувака, я чувствую себя освобождённой от Пьетразависимости. Моя любовь не ушла. Просто трансформировалась. Я вновь становлюсь... Ладно, кого обманываю; никакой Непорочной Дарерки из меня уже не получится. Остаюсь универсальной грешницей, правонарушительницей и далее по списку.

— Пьетра, сражайся и умри! — орёт сбоку невидимая Кирстен.

Пьетра оборачивается, чтобы ответить средними пальцами с обеих рук. Я видела, как они смотрели друг на друга, когда спорили у кучи сис. На этом этапе ненависти до возвращения любви остаётся полшага.

Пьетра сообщает:

— Без тебя мы проиграем войну.

Пьетра хочет выиграть свой последний матч, чтобы Кирстен не выиграла свой последний матч, чтобы... чтобы... Ой, идите на фиг, королевы драмы. Я хочу рисовать пацифики кровью.

Уморительно пафосная, как помесь Папы Римского и Джона Уэйна, Пьетра говорит:

— Если я не вернусь — стань летописцем моего последнего крестового похода.

Мои записки могут превратиться в главу из будущей автобиографии, откуда будут вычеркнуты наиболее компрометирующие эпизоды. Вроде сцены у Пьетры дома. И сцены в отеле. Про кота сестры Оливии тоже надо будет удалить. Про нос Абигаль. Про фиаско с Верноном. Незаконное проникновение на остров Харт. Кто знает, может, однажды я и саму Пьетру решусь заретушировать как явление, но пока — правда и ничего, кроме правды. Полная и честная хроника нашего грехопадения. А-минь.

Что-то заставляет меня поглядеть в сторону парковки, а там под фонарями силуэты: Джеймс Т. Андерсон с футбольным мячом в руках и Черил Таггарт, которая держит под мышкой оторванную голову Джеймса Т. Андерсона. Ну, это совсем финиш.

— Расскажи всё, — нарочито замогильным голосом требует Пьетра.

Так и быть, напишу гонзо-репортаж для «Эгги».

Пьетра убегает налаживать ненависть с Кирстен, а я поднимаюсь на ноги, никем не замеченная. Ковыляю, попинывая мяч, к воротам соперниц.

— Дарерка! — зовёт одинокий голос.

Запыхавшийся Вернон стоит на кромке поля в надорванном костюме льва. Наполнитель торчит из его шкуры, как из растерзанной щенком подушки. Утирая пот и кровь, Вернон говорит громко и вдохновенно:

— Дарерка, я люблю тебя настоящую! Не потому, что ты напомнила кого-то.

Собирается сказать что-то ещё, когда буйвол Западной Лютеранской напрыгивает и валит его наземь, и кукольный бой продолжается.

Делая шаг за шагом, я подхожу к утомившейся Годзилле со спины, утыкаюсь в неё и падаю. Принимаюсь хохотать, как полоумная. Стоя на четвереньках, размазывая кровь — свою и накапавшую из рассечённой брови Пьетры. И никаких призраков на парковке больше нет.

— Пенальти, — объявляет усатый судья. Он привалился к штанге ворот, словно умирающий киногерой. — Давай покончим с этим.

Я оттопыриваю вверх окровавленные большие пальцы, не переставая хохотать. Годзилла пытается возразить, но видит в моих глазах что-то, чего не могу видеть я, и слова не лезут из её глотки.

— По сигналу. — Судья берёт свисток в губы.

Я смеюсь безостановочно, устанавливая мяч для удара. Господи, никогда... никогда прежде не чувствовала себя так плохо и так хорошо одновременно.

Судья даёт трель, какой поднимают в последнюю атаку солдат.

Годзилла прикрывает лицо руками.

И я бью.

Содержание