За неделю каникул Илюша оклемался. Даже не обидно было, что пропустил и гулянье на ярмарке, и большую традиционную войну-захват снежной крепости, поглядеть на которую приезжал сам князь. Зато в дормиториях царила тишина, почти все разъехались. В их спальне осталось всего восемь человек. Леня с Илюшей сдвинули кровати совсем, Фрол и монахини, что приходили убирать, не ворчали. Даже еду из столовой можно было забирать в спальню. У одного из одноклассников обнаружилась карточная колода, по вечерам тесным кружком играли на фанты, на пуговицы, гадали на всякую безумную ерунду и учились делать фокусы по потрепанной брошюрке, завалявшейся в библиотке. Рай, а не жизнь.

Отец приезжал почти каждый день после службы, обещал, что к лету кончит ремонт квартиры, сделает спальню в мансарде, чтобы на уж летние-то каникулы Илюшеньку было куда пригласить. Рассказывал, что у Надежды Ивановны есть домик за городом, и там роща и поля, “как дома”. Илюша кивал, улыбался и хотел обратно в училище. Где тихо, тепло, шуршит книгами Леня и нет никакой Надежды Ивановны.

Хотя ложка дегтя в бочке меда все ж присутствовала: Соколовский. Он вел себя прилично, не задирался, но кто знает, что в следующий миг взбредет в эту кудрявую голову? Они с дружком Николой не лезли к нормальным людям, слава Богу. Днем вели себя тихо, глубокой ночью же… Звуки в пустой спальне звучали четко. Можно было разобрать каждое слово шепота, каждый выдох, звук поцелуя и каждый шлепок кожи о кожу. 

— Быстрее, Пьер!

— Patientes… (терпи)

Медленное движение, словно на постели извивается чуть подсвеченное ночными фонарями влажное тело огромного змея. А потом хаос из стонов и скрипа металла по камню.

Все спали, все, кроме Ильи Рожкова.

Выносить это было пыткой.

Выносить это и не трогать себя было убийственной пыткой. Дошло до того, что он кончил в уборной, средь бела дня, едва дотронувшись до члена, хотя шел туда вовсе не за тем, а за чем порядочные люди ходят в уборную… И потом стоял, дрожа и борясь с головокружением, словно его только что вырвало.

***

Бал разразился над корпусом грохотом литавр и визгом скрипок, стуком колес множества повозок. В парадных мундирах с трудом удавалось дышать, не то что плясать или кланяться высокоблагородиям с орденами… А перед началом праздника десятке самых лучших наездников еще нужно было прогарцевать мимо парадного крыльца на разубранных белоснежных конях, и Илюша был счастлив, что не входит в это число. Скакать в таком наряде на лошади? Увольте. Но в целом для одного вечера — терпимо. Лосины натирали везде и всюду, но разве это причина для пропуска веселья? Опрелости и синяки заживут, и можно ничего не есть, чтобы стянувший живот ремень не спровоцировал конфуза. Довольно пить и танцевать, потом снова пить и снова танцевать. 

Напудренные кудри, румянец, тонкие голоса. Большинство кадетов таращились на учениц института словно на диковинных чудищ и робели приглашать. Однако честь мундира — не пустой звук, нельзя показывать свою трусость. Наставники по этикету многозначительно сжимали трости и подталкивали воспитанников к краю бездны. Первый раз — самый трудный. Однако это ведь не настоящая жизнь, а лишь репетиция к ней: отказа не существовало в этом мыльном пузыре. Девушек точно так же подпихивали в острые лопатки улыбающиеся матроны. В итоге никого не миновала чаша сия, и каждый хоть раз да оказался на натертом до зеркального блеска круге в центре зала, об руку с незнакомкой.

Все миловидные женские личики слились в одно, от запаха духов и непрестанного шелеста шелков в ушах Илье казалось, что болезнь снова вернулась. И улыбаться нужно было точно так же. И никого не огорчать.

Гости разъехались далеко за полночь. В купальных комнатах гомонили, с воплями и ругней помогая друг другу снимать мертво сидящую белоснежную “вторую кожу”. 

— Как ее звали? Жанин? Жанет?

— Вы долго с ней обжимались, ну Славка, ну расскажи!

— Да какое там! Отстаньте.

— Она хорошо отполировала твой мушкет?

— Боже, Nicola, вы невозможны.

— Я хочу историю на сон грядущий, не жадничай!

— Ваши вкусы известны, не фиглярствуйте.

Как и всегда, самое большое оживление царило у Пьера. Илюша глянул туда и остолбенел, рот открылся сам собой. На постели Соколовского разлеглась томная красотка со жгучими черными кудрями, густо накрашенными глазами и дерзко сверкающим карминовым ртом. Только одета была неприлично до безрассудства: в кружевную рубашку с глубоким вырезом и обтягивающие стройные ноги белые лоси… Что?!

— Где ты взял краски, Пьер?

— Одолжил у одной из сопровождающих змеюк, — ответила красотка голосом Соколовского. — Бедных девушек обирать негоже, сам посуди. — Он изящным движением бросил на одеяло рассыпавшиеся золоченые баночки. Взвилось розоватое облако.

— Да у тебя талант, mon amie! (друг мой)

— Во имя всего святого, дайте мне его потрогать! Пьер, ты божественен.

Соколовский купался в их обожании, их вожделении. Заливисто смеялся, выгибаясь на постели, словно предлагая себя. Не одному — всем…

— Шагай, чего встал? — Илюшу грубо ткнули в спину.

Он вспыхнул от макушки до пят и побежал к своему месту. Он пялился на Пьера Соколовского, как будто… Как будто… Господи, да кто бы не пялился?! 

Рожков забрался в постель и укрылся до самого носа. В этот момент от дверей послышался знакомый низкий голос: в комнату вошли Леня с Мишкой, о чем-то переговариваясь. Внезапно Соколовский сорвался с места и, на цыпочках перебежав ряд, преградил им путь. Все притихли, ожидая, что будет. Пьер кокетливо склонил голову, плечо вынырнуло из кружев. Он улыбался.

— Белый танец. Дамы приглашают кавалеров!

 Леня окинул его спокойным взглядом:

— Ты безнадежен.

— Какая свежая мысль, — улыбка Пьера сползла на сторону, словно выдернули державший ее гвоздь. — Будь нежнее, les mots ce sont les épées. (Слова — это шпаги).

— А тебя нечего жалеть. Ты не даешь повода, — усмехнулся Злотин.

Отодвинул за плечо и прошел мимо. Соколовский ринулся за ним, впился крючьями пальцев в рукав:

— А кто сказал, что мне нужна жалость?! Да еще и от тебя? 

— Ты омерзителен, — сказал Леня с какой-то печалью. — Тонешь в своем грехе, и других за собой тащишь. 

— Смотрите-ка, кто у нас тут проповедует! — зашипел Пьер, сверкая глазами, словно угольями. — Целочка! Главная целочка корпуса! — он повернулся и картинно воздел руку: — Предводитель целочек! Орден ему! 

Леня схватил его за кружевной ворох, рванул к себе и закатил звонкую оплеуху. Не кулаком, ладонью.

Илюша сжался в комок. 

Тишина обрушилась на дормиторий, словно не сорок человек было в комнате, а только двое. Злотин вытер ладонь о лосины, оставив карминовый след. Пьер стоял, цепляясь за спинку кровати, и смотрел на него, смотрел… молчал. На щеке наливался багровым отпечаток ладони, краска смазалась. Лучше бы он орал и сыпал ругательствами, так было бы менее жутко.

— Петечка, пойдем. Ну будет, пойдем, милый… 

Он стряхивал с себя их руки и продолжал смотреть. Потом глянул на Илюшеньку, чуть его не убив этим, повернулся и побрел в свой угол, опустив плечи. Впрочем, ко времени, когда Соколовский добрался до постели, прежняя дерзкая осанка и грация вернулись к нему.

— Ну, mes chers? Кто первый? (мои дорогие)

Той ночью он решил извести всех. Наверняка эту вакханалию слышали и в других дормиториях, и в коридоре. Впрочем, Илья был уверен: зайди кто-то из дежурных по спальням или, упаси Боже, монахинь, Соколовского это лишь раззадорит… Кто-то из соседей швырял в них сапогами, подушками, увещевали, ругались. Но близко не лезли.

И да, теперь Илья весьма хорошо усвоил, что такое amour français. В трех вариациях. Кто-то с дальнего конца спальни громко храпел. Вот бывают же счастливые люди… Илюша привычно держал себя за локти и уговаривал не коситься в угол. Леня тоже не спал. Лежал, закинув руки за голову, и молча смотрел в потолок.

***

Учиться после этого Пьер, кажется, перестал совсем. Казалось бы — где можно скрыться внутри закрытого пространства училища? Но он умудрялся прогуливать. Оставался без завтрака и ужина, отчего под глазами залегли темные круги. Сбегал из классов, где его пытались запереть на дополнительные часы. Сидел в карцере, откуда вернулся таким бледным, словно провел там месяц, а не три дня. 

— Не входи! — возглас из-под лестницы возле входа в дормиторий догнал Рожкова уже в дверях. Глупо забыть учебник в комнате, еще глупее вернуться на урок без него. Но уже через миг он пожалел, что не послушался неведомого голоса.

В спальне ожил самый страшный сон: оба запястья распластанного на кровати парня держал в змеином объятии ремень; пальцы цеплялись за металлические перекладины кровати. Он глухо стонал, уронив светловолосую голову в матрац, стоя на коленях и невозможно вывернув плечи. А позади блестел потным торсом Пьер Соколовский, одетый лишь в штаны и сапоги и делал что-то… кажется, руками… 

— Отпусти его, ты! — Илюша сам не понял, откуда в нем взялась смелость. — Чудовище! Насильник!

— Я?! О, амурчик, ты ошибаешься…

— Отойди от него, — проскрежетал Рожков, хватаясь за пояс, где был пристегнут перочинный ножик. 

— А то что? — округлил глаза Пьер. — Ты вот так просто возьмешь и всадишь в меня свою мелкую шпажонку? Знаешь, многие бы того хотели, но никому пока не удалось… 

Парень на постели захныкал, поднял лицо, окинул Илью пьяным, совершенно мутным взглядом. — Николашенька, золотко, — склонился к нему стервец-Соколовский, — Здесь волнуются за твою честь. Мне прекратить… издеваться над тобой? 

Николя застонал громче, отрицательно помотал головой, повергнув Рожкова в полное недоумение.

— Видишь? Ему нравится, — Пьер по-хозяйски провел блестящей то ли от пота, то ли от масла рукой по спине Никола, отчего тот крупно задрожал, вновь роняя голову.

— Но… у него же… руки связаны… 

Хотелось провалиться в пекло от стыда. Хотя какой ад? Все демоны здесь. И стыд — лишь пепел.

— Он сам так попросил, — приторно улыбнулся Соколовский.

— Вы все психические, — просипел Илья и ринулся вон, так и не взяв злополучный учебник. Спину окатил стон, горячий и рваный, и солью осел на языке.

— Зря ты меня не послушал.

На подоконнике между этажей, болтая ногой, сидел Славка — один из ближайших к Пьеру, чтоб ему сгинуть, Соколовскому. Илья уткнулся в стену лбом, выравнивая дыхание. Потянуло дымом. Они точно все ненормальные. Курят, плюют на учебу, нарушают режим, воруют, прогуливают и… Их же рано или поздно накажут, отчислят, выкинут на улицу, с позором высекут на плацу перед всеми… А им как будто плевать. Как потом жить? Не в этом мыльном пузыре, а там, снаружи?

Славка хмыкнул и Рожков осознал, что спросил вслух.

— Потом будет потом.

Интересно, где носит Фрола? Или уже и курить на лестнице стало разрешено?!

— Неужто все тут такие? — жалобно вопросил Илюша. — Содомиты?

Славка выпустил дым, загасил папиросу о подошву и спрятал в карман.

— Нет, конечно. Сколько нас в классе?

— Сорок.

— А скольких ты видал en situations compromettantes? (в компроментирующих ситуациях)

Рожков напряг память.

— Не знаю… Пятерых? Но я же не видел… всего.

— А так охота, да? — Славка не улыбался, смотрел даже как-то неприязненно.

— Н-нет.

— Тебе кажется, что все такие, потому что ты только об этом и думаешь.

— Неправда!

Славка пожал плечами.

— Я вот, к примеру, не сплю с ними, это просто мои друзья.

— Странных же ты выбрал себе друзей.

— Не говори о тех, кого не знаешь, если считаешь себя человеком чести.

“Чего тут еще знать?!” — хотел было вопросить Илюша, но промолчал. Потому что Славка явно этого и ждал, прищурившись и закинув ногу на ногу. Как, однако, по-разному может разворачиваться понятие “честь”... 

— Потом все мы доучимся, — продолжил тот после паузы, — выпустимся, забудем все, что здесь было. Женимся и заведем кучу прелестных детишек, и никогда, никогда не отдадим их в кадетский корпус Екатерининска-на-Устыне. А может… может, и отдадим, — криво ухмыльнулся он.

***

У шпаг, которыми молотили воздух дохлики, даже шарики были на концах, как для малышей, и не было никаких ножен, только колечки в стене. Тем больше задора должно появиться, чтобы допустили к настоящему оружию, как у более сильных учеников. У Илюши задора с кем-то воевать не было отродясь и не хотелось, чтоб появлялся.

Когда учитель объявил, что следующими в круг выйдут Злотин и Соколовский, по рядам учеников прошло волнение. Илюша утер со лба испарину, опустил ненавистную шпагу и потер уставшие пальцы. Никто сейчас не будет следить за слабаками у стены. Все глаза устремлены в центр.

— Я не стану с ним драться. — Это Леня. Говорит спокойно, но твердо.

— А я вот не против, — это Соколовский, голос звенит, как перетянутая струна. 

— Вы нарушаете распорядок в списках, Леон, — мягкий гнусавый акцент учителя. — Allez!

— Нет. Выберите мне другого противника, Жан Арефьевич. Кого хотите.

— На войне вы не выбираете противников, Злотин! — учитель начал раздражаться.

К тому времени Илюша протолкался к самому первому ряду. 

— Défendez-vous. (Защищайся)

Шпага Соколовского целит Лене в грудь, другая рука сжата в кулак за спиной. Кудри схвачены лентой, весь — тугое напряжение, зависшая над берегом волна.

Шпага Злотина опущена, рука подрагивает, то и дело стискивая эфес. Короткие русые волосы, брови — в черту. Он словно не здесь.

— Allez! — повторяет учитель. 

И Пьер делает выпад, который Леня отбивает, кажется, рефлекторно. А после вступает в бой. 

Илюшенька мелко трясется от страха, потому что это не похоже на тренировку, совсем-совсем непохоже.

Каждое движение Лени — точно выверено, словно он позирует для инструкций в учебнике, звон его клинка имеет четкий ритм. Пьер нападает безо всякого порядка, неожиданно срываясь с места и так же неожиданно замирая. Нападает свирепо. Зудит разорванный батист, зрители ахают. 

— Halte! (Стоп)

Жан Арефьевич осматривает Ленино плечо, с которого свисает лоскут испорченной сорочки. Крови нет, кожа чистая.

— Осторожнее, Соколовский. Злотин, ты снова согнул локоть, мы об этом говорили. En garde! (К бою!)

На этот раз нападает Леня. Ведет бой размеренно и спокойно. Ни одного лишнего движения, ни одного громкого выдоха. Он — скала, о которую Пьер Соколовский разбивается, раз за разом. Разбивается, впрочем, как делает все — блестяще: длинные блики шпаги, потная кожа, черные глаза, белые клыки. Илюша не может выбрать, на кого смотреть… и за кого болеть — тоже. Сердце сжимается от близости чего-то неведомого, смутного, грозного. В горле пересохло давно, но боязно даже сглотнуть.

— Halte! Очень хорошо. Все свободны.

К высоким дверям вслед за Жаном Арефьевичем течет река взволнованных белых сорочек, звенят, возвращаясь в кольца ножен, шпаги. 

— Мы не закончили. Défendez-vous.

Двери захлопываются, отрезая тридцать семь кадетов от трех, оставшихся внутри.

Илюша Рожков царапает дверь, его притиснули множеством тел к светлой сливочной створке и душат. Изнутри ничего не слышно. 

— Там Славка! — шепчет кто-то, — Славка! — это уже в полный голос, — Отворяй, не будь свиньей!

Двери неумолимо неподвижны. Девять ушей приникли к щели — больше не вместилось.

— Они дерутся, будь я проклят! Слышите? — с восторгом.

— Да, — со страхом. — Звенят… 

Илюшеньке душно и жутко. 

— Слушайте, они же там… убьются, — нерешительно.

— Ладно тебе! 

— Тихо вы! Ничерта не слышно!

— Надо к директору.

— Ты, крыса! Молчи! Это ихнее дело…

У Илюшеньки в голове только одно слово “убьются… убьются…” 

— Да отойди ты, вишь, амурчику плохо, зажали его. Давай отсюда, — почти ласково, — задавят же, как щенка.

Толкотня и острый запах смеси чужих потов, и наконец — благословенный свежий воздух. Коридор пуст в оба конца, это цокольный этаж, здесь ничего, кроме фехтовального зала и складских помещений.

 “...убьются… убьются…” 

Дуэли запрещены. Не только в училище, но во всей Империи. За нарушение кара строга, но это не смерть. Пусть, пусть Амурчика станут звать Крысой, зато они оба останутся живы. 

— Сударь, вы по какому делу? — секретарь пораженно оглядывал расхристанного Рожкова.

— Мне к директору, — задыхаясь, выговорил Илья. — Там, внизу… Там дуэль!