X Примирение (Вейлон)

Когда Вейлон вновь увидел Денниса, он едва ли не разрыдался от нахлынувшего облегчения, хотел кинуться навстречу и обнять его, но в итоге все же остался неподвижно сидеть в постели, пока тот молча убирал обломки дерева и осколки стекла. Деннис сообщил, что ему рекомендовали больше не разговаривать с ним, так что их общение теперь было чистой формальностью – любые попытки заговорить о чем-то отвлеченном встречались холодным игнорированием: вроде как пытаться побеседовать с кирпичной стеной.

Этого следовало ожидать после всего произошедшего, и, хотя Вейлону причиняла боль мысль о том, что теперь он проводил дни напролет в одиночестве и, возможно, больше никогда не встретится Марией, он был благодарен просто за то, что Деннис жив и невредим. Вейлону не нравилось ощущать благодарность к Глускину, который просто не стал выполнять угрозу, но ему приходилось признавать этот факт.

Кроме того, ему стало значительно легче от того, что Эдвард перестал пить его кровь – хватило два дня, чтобы оклематься и почувствовать силы. Он, наконец, мог нормально ходить, не боясь грохнуться на ковер от головокружения. Единственное, что внушало ему страх в эти дни – это вероятность провести в плену остаток своей жизни. Одному, без средств связи, со старыми книгами. Бессмысленное существование, практически коматозное – он не задумывался об этом так сильно, пока его энергии хватало лишь на то, чтобы дойти от одного конца коридора до другого.

Он придумал разминаться по утрам, попросил Денниса приносить ему газеты – морально устаревший, но дающий хоть какое-то представление о происходящем в мире источник новостей. В пору было оставлять засечки на стенах, отсчитывая дни, но очень уж жалко было шелковые обои с золотистым растительным орнаментом. Ему казалось, будто он сходит с ума, когда днем, в тишине, на краю сознания он слышал собственное имя. Чей-то едва различимый зов, будто бы утопающий в толстой пелене. Он смолкал прежде, чем Вейлон мог понять, откуда он исходит – из мира внешнего или внутреннего.

- Господин Глускин будет здесь через двадцать минут, - сообщил Деннис, и Вейлона будто током ударило от осознания неотвратимого. Он почему-то совершенно не был к этому готов.

- Скажи ему, чтобы катился к черту, - выплюнул Вейлон по инерции, ожидая, что Деннис тут же развернется и уйдет.

- Он сказал подготовиться и попросил передать Вам это, - Деннис приблизился к кровати и поставил на тумбу небольшую коробочку. Вейлон тотчас взял ее в руки и приоткрыл – содержимое блеснуло серебром, и он выругался, захлопывая ее обратно и стремительно краснея.

- Я могу чем-то помочь? – невинно поинтересовался Деннис, но Вейлон отмахнулся от него жестом, и слуга последовал его безмолвной просьбе уйти. Почти полторы недели, и Вейлон уже отвык от домогательств со стороны Глускина. Нет, он еще не забыл, как чувствовал себя, когда тот оказывался близко, но сейчас его не было, а Вейлона все равно прошибло внезапным возбуждением, стоило ему только намекнуть. Намек, впрочем, был весьма прозрачным: в коробке, наполовину утопленная в бархате, лежала анальная пробка. Вейлон видел их только в порно, и держать такое в собственных руках было шоком.

В нем вскипало негодование, и он стискивал пальцы, удерживаясь от того, чтобы откинуть коробку прочь от себя. Был ли смысл быть непокорным, если он точно знал, что Глускин все равно своего добьется, а бедра уже сейчас сводило напряжением? Вейлон откинулся на подушки, раздвинул ноги, глядя на бесстыже вставший член. К черту, он хотел этого!

В коробке также лежал тюбик смазки, и Вейлон решил начать с пальцев. Он растирал ее, пожалуй, слишком долго, завороженно глядя на собственную кисть, прежде чем, наконец, решился коснуться себя. Опустив руку между ног, он прислушался к ощущениям. Не то, чтобы он никогда не делал с собой подобного, но тогда ему было шестнадцать, из смазки была только слюна, а из укромных уголков в доме – душ. Он был нетерпеливым и просто делал себе больно, но сейчас – сейчас у него не оставалось выбора, кроме как расслабиться на мягкой постели и сосредоточиться на том, что он чувствует. Он сжал пробку в свободной руке, чтобы согреть ее, и, когда наконец привык к ощущению пальцев внутри себя, приставил гладкое навершие ко входу.

Вейлон все еще был слишком зажат, а рука была вся в смазке, так что ему пришлось быть очень сосредоточенным и аккуратным, проталкивая ее внутрь, неторопливо надавливая и приспосабливаясь под увеличивающийся диаметр. Поэтому он вздрогнул от неожиданности, когда она сама проскользнула в него, заставляя сжаться и прикусить губу. Тогда он выдохнул и откинул голову, оглаживая член все еще мокрой от смазки ладонью. Двадцать минут – этот ублюдок знал, сколько времени ему потребуется, чтобы решиться на это и успеть растянуть себя достаточно.

Вейлон фыркнул, укрываясь одеялом – он не хотел признаваться себе в ожидании. Он взялся за ограничитель, но переход к основной части, хоть и округлый, был слишком резким, и, хотя Вейлон знал, что достаточно просто расслабиться, чтобы вытащить ее, понял, что нервничает. В коридоре послышались шаги – стук невысоких каблуков невозможно было ни с чем спутать. Глускин хлопнул дверью, немедленно приближаясь к кровати в своем привычном темно-синем камзоле, оперся о столбик кровати, оглядывая отпрянувшего к изголовью Вейлона, отметил открытую коробку и тюбик поверх одеяла и растянул губы в широкой улыбке.

- Уговаривать тебя не пришлось, - сказал он, выключая электрический свет, зажигая свечи, и у Вейлона мурашки пошли по коже, когда он вспомнил предыдущий визит Эдварда к нему. Несмотря на это, Глускин вовсе не выглядел злым – быть может, в какой-то мере он успел простить Вейлона за его выходку.

- Соскучился? – ухмыльнулся Эдвард, не дождавшись ответа. Вейлон продолжал молча смотреть из-под бровей: он невыносимо жаждал его прикосновений, но еще он ненавидел его всей душой. Глускин опустился на кровать, откидывая одеяло и прищуриваясь, окидывая его полуприкрытое халатом тело алчущим взглядом.

- Деннис говорил, что ты спрашивал обо мне, – продолжил говорить он, соскальзывая ладонями от лодыжек до колен, и дальше, под полы халата, пока Вейлон пытался прикрыться тонкой тканью. – Ну же, тебе нечего стесняться, - уверил он, мягко отстраняя руки Вейлона. – Я хочу посмотреть на тебя. Ожоги уже сошли?

- Будто бы тебя это волнует! – ответил Вейлон, взглянул на его ладони, властно легшие на бедра, и неожиданно для себя сменил злость на куда более жалкую интонацию: - Что ты сделаешь?

Глускин вновь улыбнулся и немного притормозил свой норов, все же оглядывая то, что было открыто его взору, наслаждаясь предвкушением. Под его громадной тенью Вейлон казался себе очень маленьким.

- Я сделаю с тобой все, что захочу, - наконец, ответил Эдвард, касаясь пальцами зардевшейся щеки. – Но тебе не нужно меня бояться. Разве я когда-нибудь был с тобой жесток?

- Черт возьми, Эдди, ты пытал меня!

- Это ты называешь пыткой? – поднял брови Глускин и, слегка улыбнувшись, понизил голос. – Вейлон, я не оставил на тебе и царапины.

И это было так – капли воска не оставили на его коже ничего, кроме покрасневших пятнышек, которые в самом деле исчезли за прошедшее время. Вейлон понял, что с точки зрения Глускина, тот был более чем справедлив: в то время, когда он жил, еще не была отменена смертная казнь. Это сейчас инструменты пыток были музейными экспонатами, но тогда они были в полном ходу. Кол, дыба, четвертование. Глускин едва-едва мог застать создание гильотины.

- Не делай мне больно, - наконец, попросил Вейлон, опуская ресницы, переводя взгляд на узел пояса, который Глускин развязывал, изящно двигая пальцами одной руки. Он готов был поклясться, что эта фраза вызвала в теле Эдварда мимолетную дрожь, вытянула рваный выдох – он упивался своей властью, довольствовался беспомощностью Вейлона.

- Я хорошо понимаю, какие ощущения приношу тебе, - доверительно произнес Глускин, приподнимая Вейлона над постелью. Он позволял одежде самой скатываться по коже, лишь задавал ей это движение, и это совсем не было похоже на то, как он раздевал Вейлона в прошлый раз. Его тело предстало перед Эдвардом неприкрытым, как на картинах эпохи Возрождения, если бы он был женщиной – мужчин так не рисовали. И тем более не рисовали с эрекцией – но Глускин нескрываемо любовался им, рассматривал его.

- Меня прельщает, что ты дождался меня, - произнес он, проводя по члену Вейлона кончиком пальца; спустился им ниже, обводя кольцо мышц, и надавил на ограничитель – Вейлон задохнулся, зажмурился, заново ощутив инородный предмет внутри себя. – Вынешь ее?

- У меня не получится, - признался Вейлон. Глускин усмехнулся и потянул игрушку на себя, и Вейлон испугался, что он выдернет ее, что заставило его только сильнее поджаться и инстинктивно попытаться перехватить его руку. Но тот отпустил ограничитель прежде, чем это стало больно или хотя бы неприятно.

Глускин цокнул языком и покачал головой.

- Ты совсем меня не слушаешь.

Вейлон почти виновато откинулся обратно, и Глускин потянулся следом за ним, наклоняясь для поцелуя. Он был почти живым, только все равно не пах человеком – слишком гладкая кожа отдавала тонко косметикой – тональным кремом, или пудрой, губы были прохладными и жесткими. Вейлон будто бы целовался с трупом, на который был нанесен посмертный макияж. Язык Глускина, тем не менее, легко проникал между его губ, лаская и заставляя вздрагивать. Он провел влажную полосу по линии челюсти, спустился на шею – как напоминание о том, для чего Вейлон был нужен. Не сейчас – Эдвард отстранился, подтянул Вейлона себе на колени и неторопливым движением потянулся за смазкой: будто бы и впрямь не желая вызвать излишнее волнение.

Он нанес лубрикант на ножку, снова вдавил пробку до упора, смазывая Вейлона изнутри. Теперь она скользила легче, но Глускин все равно не стал вынимать ее полностью – он растягивал его постепенно, прислушиваясь к напряжению его мышц, доходил до самой широкой части и вновь опускал ее внутрь, позволяя сжаться. Наверное, на лице Вейлона отражались все его ощущения, потому что Эдвард внимательно присматривался к нему, лишь иногда переключая внимание на его пах. Он понял, что этот взгляд был выжидающим, только когда Глускин произнес:

- Я не запрещал ласкать себя.

В этом позволении было требование. Вейлон подчинился – он был уже слишком открыт перед ним, слишком возбужден, чтобы противиться. Его тело отзывалось на любое прикосновение – не болью, но жгучим наслаждением, насыщенным, как крепкое вино. Стоило ему прикоснуться к себе, как ощущения натянулись струнами, звонкими и звучными, подвластными чужой умелой руке. Балдахин, полускрывая постель, обрамлял темную, едва высвеченную трепетным пламенем фигуру, холодное сверкание хищного, голодного взгляда, под которым Вейлон неизменно чувствовал себя жертвой.

Даже когда Эдвард делал ему приятно – он делал это для своего удовольствия – в этом не было ничего о равенстве. Ему не нужно было держать в руках ни кнута, ни пряника, чтобы подчинить его – достаточно было самого прикосновения этих рук, его взгляда, его непостижимой энергии, заставляющей ложиться под него, стелиться перед ним, преклонять колени. Туман в разуме, слабость в членах – разве это было честной охотой?

Наигравшись с ним вдоволь, раздразнив его, Глускин, наконец, потянул за ограничитель: тело Вейлона выпустило пробку легко, без колебаний, и он остался пустым, незаполненным и жаждущим. Он все еще гладил себя, но теперь этого было слишком мало, и он не знал, как еще попросить Глускина об этом, кроме как простонать почти жалобно:

- Заполни меня.

Прижавшись щекой к его бедру, Эдвард прищурился, улыбаясь, будто эта просьба вызвала у него искреннюю радость. Некоторое время он все так же смотрел на Вейлона, и, когда тот уже подумал, что он решит мучить его как-то еще, Глускин подхватил его – совсем без усилий – подтянул еще выше, заставляя принять практически вертикальное положение, и скользнул языком между ягодиц. Вейлон зажмурился, не зная, куда деться от жара, охватившего его щеки, грудь и легкие.

Он не думал, почему Эдвард вообще опускается до такого, когда его язык проникал внутрь него, скользил по стенкам, сильный, длинный, наполняющий – он вообще ни о чем не думал, сжимая руку на его бедре, обтянутом кюлотами натурального бархата. Еще никогда ему не было так хорошо, чтобы стонать в голос, чтобы ласкать себя на глазах у кого-то, чтобы без сопротивления позволять делать с собой что-то подобное. Он уже готов был выплеснуться на собственную грудь, и, когда клыки впились в его бедро - это лишь его подтолкнуло.