Ступень двадцать четвертая: Призраки пламени

Плохое обещание не станет лучше, если его сдержать.

© Корнелия Функе

Речь лорда Полдона вязким медом разливается в воздухе, пусто шумит в ушах и горькой фальшью остается на языке; Леголас давно уж не вслушивается, пустым взглядом блуждая по зале Совета и старательно избегая на отца смотреть. Заседание длится третий час к ряду, а быть может, и больше — считать он перестает по прошествии второго часа, лишь тоскливо размышляя, можно ли в этом мире потратить время еще более бездарным способом. С незамедлительно пришедшем ответом ему не остается ничего, кроме как согласиться: нет, нельзя.

С губ рвется усталый вздох, но он себя сдерживает, в очередной раз напоминая, что не пристало принцу… Что именно не пристало, впрочем, не вспоминается — слишком уж велик список.

Слушать Леголас цветистую и запутанную тираду лорда-советника, будто конца не имеющую, бросает ровно на том месте, когда речь в который раз заходит о гномах, Эреборе и гномьем короле, — темы эти поднимались излишне часто, чтобы приесться и наскучить до безумства.

Леголас рассеянно водит пером по клочку пергамента, вырисовывая странные спутанные линии. Рисование никогда ему не давалось; отец же, разочаровавшись, никогда не пытался учить. Такое, быть может, происходило меж ними чрезмерно часто, чтобы стать привычным.

Скользит ужом рассеянная мысль, что ненависть его к отцу родилась некогда из чужой чрезмерной любви, его собственного непонимания и чрезмерно долго копимых обид и вопросов: к чему ночами малолетнее свое дитя в усыпальницы водить, вокруг материного портрета и гроба выстраивая детский мир уверенными пальцами и словами горько-необходимыми, да чересчур сладкими, чтобы быть правдивыми?

Леголас лениво думает, что зря, быть может, так никогда отцу сказать и не решился, что ночные те прогулки и сырую мертвечину подземелий ненавидел больше всего на свете, в страхе, но не благоговении цепляясь за родителя ладонь и с трепещущим ужасом внимая тихим речам, лишь из боязни в мокрой тишине услышать мертвых шепот. Думает, что будь у него самого почившая супруга и малое дитё на руках, отцом он был бы чуть лучшим. А после, тая хриплый смешок, бьется в стальных тисках мысли, что заместо мертвой жены у него есть Тирон, и даже отца из него для Тауриэль не вышло — на грани балансируя, все же равновесия он удержать не сумел, в бездну падая.

Мысли текут и плавятся, вьются теперь пчелами, на мед прилетевшими, воспитанницы вокруг жужжа. Он не уверен, что знает кто Тауриэль. Предполагает, чего делать не должен был; смутно догадывается, что сделать следует.

Твердо знает лишь одно: он отнюдь не влюблен, — он любит, как ни странно шипит и искривляется на языке слово. Горчит истаявшим воском, переливается холодной колючей льдинкой и тает, мешаясь с кровью. Тауриэль необходима, нужна, точно воздух; привычна — она часть его жизни, она его.

У Леголаса язык не поворачивается назвать ее своею дочерью иль сестрой, пусть в памяти болезненно свежи воспоминания о первых ее робких шагах и неуверенном лепете первого слова, о том, как сам он учился плести косички и штопать куклам платья, как локоть поправлял, уча стрелять из лука и, скрепя сердце, позволил впервые в настоящий бой ввязаться.

Быть может, тогда все и началось, ведь убивала она, как Тирон, смотрела, как Миримэ, а Леголас думал лишь, что чувствовать принцам теперь уж не положено, а времени научиться тому и научиться правильно у него никогда не было.

Пальцы ее, причудливо кровью, точно липкими чернилами перепачканные, до побелевших костяшек древко лука сжимают, как Тирону никогда делать не приходилось, а взгляд, туманной поволокой — гнева и жара боя, подернутый смотрит вовсе не так, как глядела в их первую и единственную встречу Миримэ. Она — кто-то другой, кто-то новый и болезненно родной, — понимает он тогда. Без нее уже нельзя, — приходит после. Леголас вынужден был признать, что от мыслей этих ему дурно и тянуще больно, что неправильно все это, и что по-другому он не сможет уж.

Он привык, он почувствовал, он, — по словам отца, — проявил чудовищную, непозволительную слабость.

Леголас вздрагивает, хмурится и голову поднимает, силясь понять, что произошло, что изменилось — повысил ли лорд Полдон тон, иль наоборот умолк? Но нет, не это; кожей он ощущает на себе цепкий, студеный отца взор, до костей пробирающий да тупым лезвием вскрывающий кожу. Смотрит в ответ невольно, допустив худшую из ошибок; тонет мгновение, захлебываясь в мерзлых, льдом покрытых нефритовых болотах, пока наконец не находит сил в себе взгляд оторвать. К горлу подступает комок тошноты, и он ладонь ко рту прижимает, молясь, чтобы мимолетная слабость осталась для всех незамеченной.

Речи о гномах ему не интересны, как скучны и сами гномы, которых за всю жизнь ему встречать не приходилось; вернувшись после визита в Эребор, отец был мрачен и смурен, каким не бывал уже давно, и на его вопрос, заданный не из любопытства, но вежливости, отвечал в резких выражениях. Леголас был спокоен, убеждая себя, что это — не его ума дело и не его заботы, однако, что-то в отцовском взгляде тогда на миг сбило его с ног. Такое выражение у отца возникало, разгораясь нежданно, но яростно, лишь в те редкие секунды, когда доводилось ему смотреть на матушкин портрет иль в руках держать одну из немногих вещей, ей принадлежавших и по сей день сохранившихся, — Леголас помнил это предельно ясно.

Но он, гадая тогда, в силах ли еще называть короля своего «отцом», убедил себя, углубившись в путаное плетение проблем иных, что тот в состоянии сам обо всем позаботиться, и его, Леголаса, участие решительно бесполезно.

Чистое место на пергаменте заканчивается, и Леголас лишь растерянно моргает, глядя на странные каракули, отдаленно смахивающие на живое существо. По кляксе-шраму над чем-то, похожим на глаз, он различает лицо Тауриэль.

Вновь к ней стремится, вращается вокруг нее все его существо, тянется и хрипит, кровью хлюпая и голодной, безумной смертью погибая.

Леголас пытается понять. Мысли путаются и сбиваются; раздражающе маячит на периферии, что не о том, не о том принцу на заседании совета лордов думать нужно…

Ему нравится думать, что он понял, пусть едва ли это так — на ум приходит лишь то, что принять и понять Леголас не против. Правда звучит не так — это он знает, но понять не желает.

Он был привязан к Тирону, первому своему другу и первому, смыслом это слово наделившему, но минуло четыре сотни лет и узы их прежние были разорваны и в пыль втоптаны; Миримэ вызывала у него интерес лишь оттого, что Тирона была сестрою, и только после — из-за того, что в тлеющей, в вечный сон погрузившийся душе его своим причудливым, диким и ужасающе ярким светом заставила вспыхнуть чувствам, доселе неведанным и принцу государства, на грани войны балансирующего, неположенным. Интерес был, как часто случается, рожден запретным, неизвестным, и разгорелся на гниющих в земле телах да вины громком чувстве. Тауриэль нужна ему, как нужна вечная тень Тирона, напоминание о Миримэ и десятке самых страшных его ошибок; он заботился о ней, ведь был должен, он любит ее — случайно, неосторожно, опрометчиво, незаметно и до безумства неправильно, ведь привык. Любовь к отцу, доверие, границ не имеющее, шепотливый страх и тихое, уместное восхищение проросли в нем буйным цветом, разрывая грудную клетку и выламывая ребра. И расцвели, пышно расцвели ядовитой, дивной сладостью ненависти — и к себе, и к отцу, — и непонимания.

С мыслями об отце, как он давно заметил, неизменно являлась и другая, дрожащая, хрупкая: он не хочет умирать. Отец же ведет, тащит силою его по выжженным пустошам своего прошлого, Леголасу чуждого и неизвестного, выламывает руки, хрустит позвонками, с извечной сладкою улыбкой говоря, что любит, любит сына и все лишь ради него одного делает, тянет к самому краю бездны. Леголас раздумывает, сколько еще сможет он противиться и вырываться, прежде чем обнаружит себя изломанной куклой на дне той пропасти лежащим.

Он думает, что… И тут мир с хрустом и грохотом обрушивается на его голову.

В залу совета без стука врывается незнакомый, но лицом привычный, не раз и не два встреченный, эльф, лихорадочно глазами сверкая и дыша тяжело. Никто и слова не успевает сказать, лишь король поднимается со своего места, недовольно кривясь, как треском сломанной кости раздаются слова, которые Леголасу после суждено всей душой и сердцем возненавидеть:

— Дракон. Дракон прилетел в Эребор… — падают хриплые, надрывные слова в звенящей тишине. А после мироздание сходит с ума.

В ушах звучат крики — изумленные, недоверчивые, испуганные, а пред глазами все мелькает и кружится; Леголас сам не помнит, как вскочил на ноги, оглушенный старым, детским воспоминанием о крови, молниях и кровавым разводом вина.

Но в следующее мгновение вновь разливается тишина, ледяному голосу короля повинуясь:

— Заседание не окончено. Всем оставаться на своих местах. Это приказ; каждый, у кого хватит глупости ослушаться, будет казнен до исхода сегодняшнего же дня.

Леголас не успевает ни понять, ни услышать — отцовские пальцы сжимаются стальными тисками у его запястья, поднимая и силой заставляя идти.

Двери залы с грохотом захлопываются за ними; отец, не разжимая хватки, — Леголас рассеянно гадает, отделается ли синяками иль родитель все же, контроль окончательно потеряв, пару костей сломает-таки, — впечатывает его в стену с такой силой, что в глазах на миг темнеет.

Отец молча смотрит на него; скользит мысль, что он сейчас слишком уж близко — Леголас кожей чувствует его рваное, горячее дыхание и сам невольно старается не дышать, кусая губы и жмурясь. Смотреть в ответ боязно — глаза отцовские темные, будто черные, понять бы: от гнева иль ужаса; сердце бьется ужасающе быстро, ужасающе близко, и сам он словно горит, заживо сгорает.

Переменяется отец, как пергамент облизывают, жадно пожирая язычки огня, так сгорает и его иллюзия, уродливую вязь шрамов обнажая.

— Отпустите меня, — срывается, шипит едва слышно Леголас, к стыду своему глаза отводя, смотреть не в силах — слишком многое вспоминается, слишком страшны доказательства чужой, но и ему родной, кровью разделяемой, ошибки.

Отец смеется хрипло, губы в безобразной улыбке растягивая; смеется, пусть то на плач иль животного раненого вой похоже, и щурится белесым, слепым глазом, другим, до тошноты ярким жадно в искаженным страхом черты сына вглядываясь.

— Поклянись мне, — шепчет ответа вместо, пальцами подбородок сына подцепляя и заставляя в глаза себе смотреть.

— Я и без того должен вам чересчур многое, не находите? — улыбка выходит неловкой — болезненной, пусть Леголас и не знает толком, чего боится, равно как и отчего до сих пор улыбаться может. Он знает лишь одно: отец способен сделать что угодно, но не убить его. Леголас готов признать, что страшится смерти, но не собственного родителя.

— Ты принесешь мне клятву или я прикажу казнить всех твоих дружков до последнего, — в ухмылке скалится король, и им обоим становится вдруг слишком трудно дышать, — смотреть, Валар, одному на другого смотреть больно.

Леголас гулко сглатывает. Рот наполняется отвратительной горечью свежей крови — прокушена губа. Ему тошно становится от того взгляда, каким отец смотрит на кровавые капли на его губах.

— Чего вы хотите?

— Клянись мне, — вновь, словно в лихорадке повторяет отец, и мир раскалывается надвое. Леголас не различает, — не видит, — кто перед ним: отец ли, иль король; не различает больше и в одном не в силах второго отыскать. — Клянись, что и на лигу к морготову змию не приблизишься; клянись, что и шага в сторону Эребора не сделаешь, пока не будет дракон убит иль не закончится все иным путем; клянись, что не будешь пытаться ни спасти, ни вмешаться… Поклянись, Моргот возьми, что не умрешь, что ни капли крови своей из-за этой твари не прольешь!..

— Я клянусь, — едва слышно хрипит он, утопая в черной зелени отцовского взгляда.

Тот едва слышно вздыхает и отступает на шаг назад, наконец его отпуская. Мгновение спустя затягиваются, исчезая без следа и шрамы, рябью идет иллюзия, — иллюзия, разделенная на двоих, их иллюзия порядка и правильности. Отец уходит, потрепав его, точно малого ребенка, по щеке и неслышно прикрыв за собою двери залы, в которую Леголас, — о, он готов и в этом себе поклясться, — в ближайшее столетие войти не намерен более.

Он остается один в хрупкой, липкой тишине, окруженный оглушительным режущим грохотом собственного сердца и терпкой горечью крови на языке.

Леголас соскальзывает вниз по стене, колени к груди прижимая и пальцами зарываясь в волосы. В отчаянии он глухо стонет; мир скрежещет и кренится, из груди рвется надрывный хохот. «Клянись», — стучит набатом в голове, и в это мгновение он ненавидит себя чуть сильнее, чем обычно.

***

Тот день, день, когда прилетел дракон, Леголасу приходится вспоминать чрезмерно часто, — на его вкус.

В тот день он так и не возвращается в залу собраний, а бредет, не разбирая дороги, в свои покои, где уже привычно падает на пол, спиной прижимаясь к стене, а руками обхватывая голову. В тот день он впервые напивается до беспамятства или, быть может, только пытается это сделать — отцовское любимое вино на нёбе отдает солью крови, а комната сжимается вокруг него, душа и ломая ребра.

В тот день двери в его комнату открываются далеко за полночь и на пороге в неуверенности замирает Таурендил, — право слово, давно Леголас его таким не видел, — нарочито равнодушным тоном рассказывает о том, что в помощи гномам король отказал и в битву, с самого начала обреченную на поражение, не вмешался, только лишь взглянув на бушевавшего дракона. Поморщившись, Таурендил, говорит и что король отдал ему приказ за Леголасом следить и из замка покамест ни на шаг не выпускать. Леголас не пытается и слова сказать против; вспоминая о том теперь, он не уверен, что и вовсе произнес хоть что-нибудь. Он подчинился из мыслей, что должен быть хорошим сыном. И лишь один тихий, приглушенный голосок на грани сознания кричал в истерике: «Как все дошло до этого?!»

В тот день, который все же завершился как и положено ночью, проведенной им в глухом беспробудном сне, он развлекался позже, думая, что ему стоит встретиться с Тауриэль. Им стоит, быть может, поговорить; ему, быть может, стоит объяснить и объясниться; ему наверняка стоит убедиться, что и сама она к дракону лезть не станет, а то ведь он ее знает… Но ни сил, ни нужных слов, ни смелости Леголас в себе не находит и они не встречаются ни тогда, ни через десяток лет — Тауриэль ведь так нравится считать, что она совсем взрослая, и воевать.

Спустя день иль, быть может, неделю, он через Таурендила, по пятам тенью за ним всюду следующего, просит у короля позволения отправиться с визитом в поместье лорда Аркуэнона и леди Эйлинель, желая повидаться с тетушкой, пусть и разъяснить зачем он так и не сумел. Король, к рассеянному удивлению Леголаса, отвечает согласием, приставляет десяток гвардейцев в сопровождающие, которых принц, криво усмехнувшись, отсылает и не дожидаясь более того, что отец скажет на это, отправляется в тот же час в неизменной компании Таурендила.

Лорд Аркуэнон, сдержанно улыбнувшись, в знак приветствия лишь кивает и уводит Таурендила вести пространные беседы о погоде, урожае и политике, любезно оставляя племянника и супругу наедине. Леди Эйлинель тут же заключает его в бережные объятия, ничего не говорит и только мимоходом приказывает подать чай.

В имении их Леголасу приходилось бывать от силы пару раз и отворялось оно ему навстречу всегда одним, даря пыльную, золоченую тишину, шелест тканей и мягкий, дивный цветов аромат — за тетушкой незримым шлейфом извечно следующий, да хрусталем звенящий покой. Тишина, тишина поселилась в доме этом — всегда и навечно; тишина, нарушаемая лишь тетушкиным мелодичным голосом, слуг тихими переговорами и шорохом переворачиваемых страниц из старинного толстого талмуда, дядей читаемого.

От взгляда тети, спокойно-участливого и до ужаса ласкового, на душе становится мятежно, дурно.

— Тебе вовсе не обязательно рассказывать, если не хочешь, — мягко произносит Эйлинель, вновь улыбаясь ему и разливая чай по чашкам.

Леголас отрешенно вспоминает давний разговор с отцом, в котором родитель в запальчивом гневе бросил, что с ним Эйлинель играет идеальную тетушку, добрую и нежную, пусть на самом деле едва ли такой когда была; отец, зло ухмыляясь, поведал и о случившемся на похоронах матери — как ее сестра в отчаянии и безумии пыталась было новорожденного племянника убить, считая того в смерти сестры повинным. Отец рассказал многое, пусть, быть может, поначалу и не желал; Леголас в молчании слушал и, дав себе обещание, с тех пор более никогда о том не вспоминал и вслух не говорил. Иметь иллюзию семьи, в которой он нужен и любим, довольно приятно, и Леголас этого лишаться не собирался.

Мысли переплетаются, уносясь к другому: раздумывает он, как догадалась тетушка, что он хочет ей что-то рассказать, пусть о том не было и слова сказано.

— Могу я задать вам один вопрос? — неуверенно вопрошает он, гадая, стоит ли оно того. Зачем? Просто захотелось, просто вдруг понадобилось. С ним такое случается все чаще в последнее время, как ни раздражает.

— Разумеется, можешь, — следует вкрадчивый ответ. Эйлинель усмехается уголками губ, делая первый глоток из своей чашки; Леголас следует ее примеру, катая на языке причудливый, горьковато-сладкий вкус травяного чая, родственницей столь любимого. — Но искренность моего ответа зависеть будет лишь оттого, что именно ты желаешь узнать.

— О. — Он слабо улыбается, поймав смешливую шутливость в ее голосе. — Прошу простить за бестактность, но… у вас есть дети, миледи?

— О. — В тон ему говорит и она, изумленно и несколько задумчиво хмурясь. — Неужто твой отец не рассказал? Нет? И лорд Морнэмир тоже даже словом не обмолвился? Быть не может… Мне казалось, я давно еще поведала тебе, разве нет?

Леголас молча качает головой, не найдя нужным заговорить.

— Да, у меня есть дети, — она усмехается, тихо хмыкая мыслям своим в ответ. — Сыновья; когда-то у меня было два сына. Знаешь ли, мы с твоим дядюшкой обручились, пусть со свадьбой и повременили, многим раньше, нежели твои родители — тысячи лет назад в последние годы Дориата. Совсем скоро родился у меня сын и первенец, но то уж десятком лет после того, как милорд Орофер королем стал. Мой сын, — Лаирасул, так его звали, — погиб при битве Последнего Союза.

Леголас замирает на мгновение, пытаясь разобрать, что испытывает, слыша это. Ответом ему служит уже привычная гложущая, зыбкая пустота. Он не знает, что должен чувствовать.

— Мне жаль, — неуверенно говорит он, отводя взгляд.

— О, не стоит, — Эйлинель криво улыбается, махая рукой. — Сколько лет уж прошло… Что ж, есть у нас и второй сын, немногим тебя старше, — Гэллаис. Ныне в Лотлориэне живет и, как надеяться смею, здравствует. Быть может, когда-нибудь вы и повстречаетесь, коль будет на то Валар воля.

Оба молчат. Взглядом Леголас теряется в светлой зелени своего чая, рассеянно думая обо всем и меж тем — ни о чем. Каким был Лаирасул? Выживи кузен, нашли бы они друг в друге кого-то большего, чем одной кровью связанных? Суждено ли ему этого «кого-то большего» в другом, младшем брате отыскать? Почему отец не счел нужным рассказать, почему наставник и слова не сказал? Леголас прислушивается к себе и понимает вдруг, что ничуть этим не удивлен. Нет ни злости, ни непонимания иль уместного изумления; он давно предполагал нечто подобное, но спросить не решался, думая, что тем самым образом оградить себя от лишних бед да треволнений.

Повисшую гнетущую тишину разрушает леди Эйлинель, прочистив горло и лукаво усмехнувшись:

— А я почти уверена, что знаю, отчего тебе вдруг понадобилось это узнать.

Леголас ошеломленно вскидывает брови.

— Неужели?

— О, да, — смешливо фыркает леди, улыбаясь губами, но не глазами. И взгляд этот, Леголас, к своему страху, названному раздражением, предельно хорошо узнает — отец смотрел на него так же четыреста с лишним лет назад. — Пусть сам ты рассказывать не торопился, но и до нас о том вести дошли. О тебе и той девчушке, что ты будто бы воспитывать взялся.

Леголас мгновенно собрался, невольно хмурясь и руки, под столом спрятанные, сжимая в кулаки. Ах, вот в чем дело, вот в чем природа, в чем причина взгляда этого — снисходительно-осторожного, предостерегающего… Будь он проклят, если не знает слово в слово, что услышит дальше.

Тетушка его ожиданий не подводит, со всей той же трещиной нарисованной на лице улыбкою, до того сладкой, но еще в большей мере стылой, студеной, продолжая:

— Ты ведь понимаешь, что это — по меньшей мере несерьезно и долго продолжаться не может? Ты ведь принц, Леголас, короля сын и наследник единственный, и, — ради Эру, я ненавижу говорить словами твоего отца, — сейчас не время: о другом думать и печься должно. Она же — никто, сиротка без роду и племени, и, каких бы высот упорством своим и талантами иль с твоей помощи не достигла бы, никем навсегда останется. И уж тем паче не ровней тебе, не той, в чьем обществе следует…

— Я вас понял. — Сухо печатает он, глаза отводя. На чашку смотрит, гоня назойливые мысли о том, с каким дивным звоном разбилась бы она о стену, разом улыбку натянутую с лица тетушки стирая…

Та устало кивает, взор его уловив и все поняв предельно точно. Улыбка рассеивается прахом, мгновение горчит жженой карамелью в воздухе, и так растворяется.

— Пойми, мы все тебе лишь блага желаем, — тихо произносит, свою чашку в сторону отставляя и разглаживая несуществующие складки на подоле платья. — Что ж, не будем о том; я верю, когда придет время, ты сделаешь верный выбор.

Леголас не отвечает и на это, мрачно гадая, что именно считаться будет выбором верным. Однако следующий тетушкин вопрос, робкий и неловкий, произнесенный неуверенным полушепотом, окончательно выводит его из и без того шаткого равновесия:

— У тебя ведь все в порядке, дорогой?

— Прошу прощения? — Леголас хмурится и пытается выдавить вежливую улыбку. До невозможности лживую сотую улыбку за эту встречу. — Я до сих пор жив, и потому, вероятно, да — все более чем хорошо. О большем, пожалуй, и желать нельзя.

Лицо леди Эйлинель неуловимо меняется, приобретая незнакомое прежде виноватое выражение.

— Что-то происходит меж тобой и Трандуилом, — осторожно начинает она.

И тут уже очередь Леголаса устало улыбаться и вздыхать; удивления снова нет, раздражения, как ни странно, тоже, лишь рассеянный вопрос: неужто отношения меж ним и отцом ныне достояние общественности, ни для кого секретом не являющиеся?

Эйлинель вздыхает, глядя излишне пронзительно да понимающе, — ему оттого тошно становится.

— Я знаю, война грядет, — просто произносит она, и оба замирают: словами своими эльдие пересекла невидимую границу, за которую давно у них, без всяких слов, принято стало никогда в беседах не заходить. Леди Эйлинель усмехается горько, смотрит обреченно, поднимая в памяти племянника долгие ночные часы в усыпальницах дворцовых проведенные. — Мне не дано будущего предвидеть, как не дано указывать иль просить тебя о чем-либо… Но, мой дорогой, я буду очень тебе признательна, если ты переживешь эту войну.

Леголас открывает было рот, но мгновение спустя закрывает его, так и не найдясь с правильным ответом. Сколько уж сотен лет, как он чувствует себя не в праве раздавать обещания подобного толка; тем паче, когда требуют их у него члены их такой странной, изломанной и изуродованной семьи.

***

Двести лет проносятся для Леголаса безумно длинным, конца не имеющим сном, который, рассеявшись по утру, оставляет после себя лишь зыбкие песчаные образы и слезы, росы заместо.

Тауриэль, как упрямо твердит она и любят смеяться все вокруг, выросла. Но не повзрослела, — раз за разом добавляет Леголас про себя, глаза отводя и вид делая, будто то вовсе его не трогает. Не трогает, разумеется, не трогает, ему ведь решительно все равно; она ведь, в конце концов, ему даже не дочь, не сестра, не… Она никто ему, она не его.

Тауриэль достигает многого, в малейших деталях, как ни смехотворно, путь дядюшки повторяя. Ему бы ей гордиться, но, вот досада, на губах лишь имя Тирона горчит да мысли о том, что уж он в ее годы…

Все кругом твердят, что другое теперь уж волновать его должно; другим, в корне другим мысли заняты должны быть. Леголас рассеянно раздумывает, когда же все кругом лучше него понимать стали, что и кому он должен. Ответа не находит, привычно проглатывая неуместно резкие слова и улыбку натягивая. Зеркало, хмурясь паутиной старых трещин — гнева и страха его невольных свидетелей, — одобрительно рассказывает, что улыбка эта получается у него все лучше. Многое из того, чем гордиться не следует, выходит все лучше — все проще да привычнее.

Война не за порогом; идет 2941 год Третьей Эпохи и мир полнится испуганными перешептываниями да глупыми, безумными слухами о том, во что верить отчаянно не хочется. Однако, в его собственные обязанности входит отнюдь не верить да надеяться, а действовать, твердо зная. А Леголас все больше склоняется к тому, что знает лишь, что ничего не понимает. Это могло бы быть смешно, но робкая его улыбка кривится и по швам трещит, расползаясь и исчезая. Леголас не знает, сколько десятков лет еще проживет, и вынужден признать, что по-прежнему смерти боится. Принцам не пристало бояться, но принц из него, кажется, получился не лучший. Впрочем, и хороший сын из него не вышел.

До них долетали и смутные разговоры о Торине, внуке Трора, затеявшего невесть что, — новость эту бережно приносит с собою Таурендил, возвращаясь после очередного десятка лет блужданий в неизвестности, и, нарочито насмешливо ухмыляясь, спрашивает, не станет ли он в самом деле этим слухам верить. Леголас и не верит, спеша забыть вовсе — иных проблем невпроворот.

Забыть, разумеется, никто ему не позволяет. Все тот Таурендил, голосом несколько напряженном и истерично-смешливым зовет и кричит на осанвэ, докладывая, что некто пересек границу Леса и растревожил пауков. Леголас мрачно думает, что если, не дай Эру, этим некто окажется Дубощит, это будет означать, что отца, против его воли и желания, все же в новую войну втянули. Худшие из его догадок, разумеется, подтверждаются.

Кажется, ненависть дражайшего родителя к этому проклятому народу ему в ближайшее время придется разделить, — обреченно думает Леголас, удобнее перехватывая лук и раздраженным взглядом окидывая замершего перед собой Торина Дубощита.

Содержание