Ступень двадцать шестая: Сбежавший

Начало путешествия так же важно, как и первые строки в книге. Они определяют все.

© Туве Янссон

Грани стираются; выцветают смыслы и идеи, остается лишь усталость, конца не имеющая, — Леголас хочет только, чтобы все это наконец закончилось. И, разнообразия ради, не смело более начинаться.

«Тебе стоит, наконец, сделать выбор», — шелестит, лукаво сверкая совиными глазами, Лес; кричит мир, и едва слышно шепчет отцовский голос, от чьей тени в его разуме никогда не избавиться.

Выбор. Выбор правильный, ведь все за него давно решено, а король будет крайне разочарован, если он ненароком ошибется. Что будет ошибкой теперь? О, отец сказал бы. Ядовито, усмехаясь холодно и глядя с привычным, но столь ненавистным чувством в глазах, названия которому нет, объяснил бы, что правильно, что нет — по его суждениям.

Леголас делает выбор и шаг вперед. Ему хочется верить, что выбор его — верен и разумен, а ценой за пройденную ступень вверх не станет десяток — назад, кубарем. Как бы то ни было, решение он принимает сам, что в душе поднимает темное, глухое ликование — отец придет в бешенство, когда узнает.

Лес, недовольно бормоча, смыкается за его спиною, и в памяти ненароком вспыхивает старое детское воспоминание о том, как тяжело да чудно было границу пересечь в далекий первый раз.

Когда он впервые сделал робкий шаг за Леса границу, на чудовищно-долгое мгновение ему почудилось, будто бы он в самом деле тонет. Тонет в липком золоте лучей излишне огромного, яркого солнца, захлебывается в остром, тяжелом воздухе и режущем ветре, теряется в этом странном мире, вдруг оказавшимся таким огромным.

Над головой тогда простиралось бесконечное голубое небо, не тронутое ветвями деревьев, не скрытое в пушистых кронах, и впереди на мириады сотен миль лежали бурые земли — незнакомые, неизведанные, чужие, мертвые и оглушительно-пустые. Лес глухо зарокотал за его спиною, будто отпускать не желая. Быть может, то был первый раз в его жизни, когда Леголас ощутил себя невыносимо крохотным по сравнению с безумно большим миром вокруг. Быть может, тогда он ощутил нечто, ужасно похожее страх.

Отец тогда взгляд на него быстрый бросил, губами улыбнулся едва, глазами оставаясь холоден — заурядно и оттого умиротворяюще нормально. В тот день король собрался с визитом наведаться в Дейл — не то на коронации очередной церемонию, не то договор какой подписать, Леголас так толком и не разобрал тогда.

Ему в ту пору было немногим больше тысячи — юнец сущий, даром, что мнил, будто уж взрослый совсем.

Людской город распахнулся им навстречу пестрыми, грязными улицами, хмурыми взглядами, какими всегда встречают чудное и незнакомое, да резким запахом рыбы. Людей было так много, — Леголас помнит, как будто бы застыл, мыслью этой пораженный. Кругом собралась для него незаметно, тихая, глядящая пристально и любопытно толпа, и каждый — смертен; ни одному и сотни лет дольше прожить наверняка не суждено.

Это было диковинно, странно и оглушительно, — он не в силах был понять этого, саму мысль принимая в данность. Сотня лет — срок ничтожный, но каково это, когда ей равна целая жизнь?

Отец ни слова не сказал тогда — все смотрел за ним и на него, с интересом и расчетом: это было представление, устроенное лишь для него, Леголаса, и с ним же на главной, — единственной — роли. Именно так отец пожелал ответить на его легкомысленный, ненароком заданный вопрос: «Чем же отличаются люди от эльдар?». Отец говорил: сотня лет не имеет ни смысла, ни веса. Говорил: люди ничтожны, низменны и мимолетны — не стоит, мой сын, они не ровня нам. Говорил, как говорит и теперь: «Они иные и это — навсегда; навсегда для наших жизней и их истории».

Отец его любит и дорожит им — многим больше, чем следует королям. Леголас давно вырос и повзрослел: он видит, понимает, но не разделяет. Он знает, все знает — история их семьи ровным да бесстрастным почерком летописца на сотни сухих страниц цинично расписана. Леголас смотрит на себя самого, но не узнает — не таким им быть следует, не таким быть хотел. Он помнит, выслушав по тысяче раз от каждого второго, каким дивным ребенком был; каким чудным отцом был его король.

«Будто бы быть хорошим отцом теперь заслуга, — думает мрачно, взором скользя меж высоких стволов и силясь угнаться за огнем полыхающими косами Тауриэль. — Долг, обязанность ведь, отчего-то великим достижением ставшая». Он не выбирал рождение, уж точно не был причастен к собственному появлению на свет, окутанному, на его вкус, чрезмерным количеством тайн и недомолвок.

Леголас думает, что понимает, чего отец от него хочет. Не послушания иль покорства, — о, ради Эру, это ведь было так скучно, — но чего-то иного, чего он давал против собственной воли.

Он трясет головой, а на душе хлюпает мерзкое чувство: он сам себе не принадлежит. Тауриэль оглядывается, рукой машет, зовя и требуя. Она — избалованная девчонка, знающая, что любима, но любить в ответ еще не умеет; она не просит — приказывает, зная, что никогда в ответ не услышит отказа; она быть может, самую малость эгоистична — он сам сотворил ее такой.

Леголас кривится, чувствуя: она меняет. Прямо сейчас, меняется в это самое мгновение, врасплох захваченная чувствами, доселе неведанными, странными мыслями и незнакомыми желаниями. Ему почти жаль ее, ведь жалеть Тауриэль во сто крат легче и лучше, чем утопать в жалости к самому себе, границ не имеющей.

Мир шатается и идет уродливой рябью; хрустят и рушатся цветистые, сладкие иллюзии — Леголас делает выбор, но, ему противореча, следует за нею. Он ошибается, зная, как поступить правильно.

Он любим и полюбить в ответ способен — пусть другим, пусть иначе, пусть хуже и сложнее. Цепи долга и нужды недовольно скрипят на руках, раздирая кожу, и тянут вниз — назад и под землю. Леголас улыбается почти искренне и ступает сотню шагов вперед, падая кубарем вниз по ступеням.

Тауриэль по-прежнему важна, мимолетна и далека; она — не его, не с ним и уж точно не навсегда.

***

Озерный Город ровно настолько же грязен, отвратителен и ничтожен, каким Леголас помнит его. Он не остался прежним, переменяясь, как изменяется все в этом мире; переменяясь не в худшую, но и не в лучшую сторону — просто лишь колеблясь на грани. Краски выцвели, заострились резко очерченные углы: Леголас видит и подмечает все то, чего Тауриэль пока еще разглядеть не в силах.

Она до того юна и чиста, что становится дурно, но Леголас стар достаточно, чтобы понять теперь: то, что нонче происходит — не вина и вовсе не его выбор, а лишь последствия такового. Он виновен в том, с чего и каким образом все началось, но вовсе не в том, что случилось дальше. В конце концов, он ведь и над своею судьбой власти не имеет, что уж там о чужой говорить.

Они играют в вальс отравленными дротиками, но Тауриэль — груба и неопытна, а во взгляде ее Леголасу слишком уж хочется отыскать тень чужого, темного и ржавелого.

Гномы не любят его короля; его отец же ненавидит их ответа вместо. Торин Дубощит уверен, будто что-то знает, будто имеет право и власть; Леголасу плевать на него, но гнев в одних отцовских движениях и полутонах ярко скользящий, пьянит не хуже вина, приводя в причудливый, надрывный восторг.

Людской город дышит пряной гнилью, смертью и поражением — Леголас морщится в отвращении и невольно усмехается, молчаливо смеясь только лишь взором. Опоминается чересчур поздно, сталкиваясь с горьким осознанием, что рядом нет того единственного, кто в силах этот взгляд прочесть, в ответ ухмыляясь, — отец слишком уж далек и далеко.

Эта мысль бьет наотмашь, отрезвляя и отравляя: он теряет себя все больше с каждым мгновением. Лес остался за тысячей шагов и сотней миль; нет теперь отца привычной вездесущности, затаившейся смеющимся взором в шелесте листвы иль недовольным возгласом в вскрике сломанной ветки. Отца попросту нет — впервые в его жизни.

И понимание того дарит свободу столь дикую в ранящей неправильности и уродливой обыденности, столь нужную, но вовсе не необходимую, что становится еще хуже, пусть это едва ли представлялось возможным один лишь миг назад.

Он теряется и путается — в который раз. В который раз — боязно, непривычно и трепещуще. В который раз — не найти верного ответа, не понять себя, не расслышать чужого сердца биения-приказа.

Леголас понимает лишь, что потерять, — отдать и расстаться, — с этим чувством не готов. Дурманит голову ядовитая, аконитом пропитанная мысль: обратно, домой, он не вернется. Не теперь, не сейчас, не после этого — он уже отравлен. Не найти дороги назад, не отыскать и в огонь — в веру, верность и забытье.

Вновь звенит оружие и грохочут в ушах чужие крики — испуганные и предсмертные. Он давно уже не считает скольких убил — разве имеет это смысл?

Тауриэль не отступается, однако ее выбор глядит на него голодной, уродливой тварью, которую Леголас понять не в состоянии. Гномов он, продолжая семейную традицию, ненавидит, а людей — не стремится узнавать.

Леголас не знает, что будет дальше, но на его руках — теплая черная кровь, позади — спасенные и перепуганные дети, да Тауриэль, собственный путь избравшая, а впереди — тьма столь непроглядная, что он, шутки ради, решает сделать еще десяток шагов в нее. Быть может, есть на свете цвет темнее черного?

Леголас забывает Больга в то же мгновение, как во рту появляется чарующий, медный вкус собственной крови, кружащий голову, и, покачнувшись на грани, решает вдруг отправится в Гундабад.

Он падает во тьму, но вовсе не на колени — ребра ломаются с омерзительным хрустом, и теперь уже Тауриэль, плененная и ядом куда более страшным отравленная, идет за ним следом.

Он уходит, ускользает из города, не в силах более там оставаться, — дурной запах смерти и смертных, падения и гнили будто бы навеки отпечатывается на его коже позорным клеймом, — но дракона заметить успевает.

Страха нет: в голове гремит голос отца, сломанный и искривившийся, с укором бормочущий, что данного обещания к дракону и на шаг не приближаться, он так и не сдержал. Леголас, широко распахивая глаза и в безудержном, тихом смехе вторя треску разгорающегося пламени, думает, что, кажется, стал клятвопреступником.

На мгновение он захлебывается вздохом, торопливо размышляя было, что, чудится, все же умрет. Умрет довольно глупо и раздражающе-разочаровывающе: в пламени очередного дракона, каких десяток был. Adar будет огорчен.

Образ отца, услышавшего весть о его безнадежной, бесславной гибели именно в подобной манере вызывает диковинное желание не то расхохотался в голос, не то вовсе разрыдаться. Леголас мрачно думает, что, должно быть, это все от усталости.

Однако дракон умирает раньше, чем сам он успевает, шаг в огонь сделав, разорвать, наконец, порочный круг — вдруг оказывается, что поистине хорошим отцом быть все же заслуга. Чудно и ему наверняка никогда не понять; отцу, впрочем, тоже.

Тауриэль же, не переменив выбора, но увидев путь, решает и решается.

Леголасу до неприличия сильно нравится делать вид, будто он ничего не понимает, и что люди ничего не значат — ему по-прежнему плевать на судьбу Дубощита, на чудного человека и убитого дракона. Ему лишь до одури хочется заглянуть отцу в глаза в то мгновение, как ему станет ведомо: мертв последний дракон; покинул сын отчий дом, впервые неповиновение проявить осмелившись. Ведь, в конце концов, драконы не имеют смысла: важны лишь те, кого они могли, но не успели погубить да те, кто того так страшился.

***

Гундабад мрачен и черен, но в памяти упрямо стоит, не желая исчезать, далекий образ Дол Гулдура родом из недавних, но чудных времен, когда разум его был занят тенями надвигающейся войны, а не драконами, не гномами и уж точно не людьми. Леголас помнит, что в ту пору Тауриэль с ним рядом еще не было, но уже не существовало и Тирона — странное было время.

Был Таурендил; всегда был, — оглядываясь теперь назад, Леголас может с уверенностью сказать это. К нему и уносятся, против желания, мысли: знает ли уже о том, что случилось, поймет ли, одобрит? Слову «простит» он сорваться не позволяет, самому себе напоминая о том, что до сих пор не сотворил того, за что следовало просить прощения; пока — нет, пусть и идея о том непозволительно притягает.

«Детям свойственно совершать ошибки», — говорил отец. «Дети вечно совершают ошибки», — кривился дед. Леголас не помнит толком, сколько лет прожил на этом свете и не уверен, что до сих пор является ребенком: право слово, он ведь уже воспитал собственного ребенка, — Тауриэль его; давно уж его, — но отец с известной ухмылкой по-прежнему зовет его «дитя».

Это путает, сбивает с толку; он прожил немногим меньше трех тысячелетий, что по меркам эльфов — срок ничтожный. Однако у него ведь было детство, пусть чудное, перепутанное и двуликое, ужасно-краткое, — было, а после уж никто не считал его ребенком, — не считал он сам, — разве что на словах.

Эти мысли странно и мерзко горчат во рту, но, впрочем, всяко лучше размышлений о гномах, Тауриэль и истинной причине тому, почему ей так захотелось прогуляться до Озерного Города.

Неужто?.. Она? Нет, быть не может, уж точно — не в гнома.

Леголас знает: он любит ее, не так, как следует отцу, — почти отцу, — и наставнику, не так, как следует в их ситуации. Но любит, любит, как умеет и как научен.

Он, против воли, смешливо фыркает; Тауриэль на миг оборачивается, глядя с изумлением, но ни слова не произносит. Скользит мысль, что, раз уж «как научен», то ему пора бы и в подземелья ее тащить, в дар ей на ее же глазах потроша каждого, кто имел глупость взглянуть недобро.

К его легкому удивлению, эта картина не вызывает противоречия, Леголас знает: он и в правду мог бы. Только Тауриэль об этом не знает и, как он смеет надеяться, никогда не узнает — она не та, кто поймет так, как он желал бы. В груди мерзко шевелится, царапая чешуей, змея отвращения к самому себе: отец говорил так же, желал того же, сделал то же, но разве сам он, Леголас, понял, разве простит когда-нибудь?

«Нет», — фыркает змея, обнажая жемчужные клыки и сверкая глазами-изумрудами, холодным стеклом отливающими. Это — не для нее, ей не принадлежит, и ее не достойно равно в той же мере, в какой она не достойна его; в конце концов, их всегда было лишь двое, а Тауриэль, чудится, и вовсе не более чем его неловкая попытка отцу досадить.

Отцу досадить, самого себя наказать за провинность, никогда не совершенную, несуществующий долг исполнить, иль доказать невесть кому невесть что? Леголас, право, не знает, но ни смысла, ни желания жалеть о совершенном не имеет: сделанного не исправить, его решения — были всегда лишь его, а значит и груз последствий лишь его ношей.

Единожды ему случилось поймать себя на дикой и диковинной мысли: Тауриэль изменить собственными руками, корону и кольцо на нее одев и своей супругой сделав.

Он отмел ее в то же мгновение — так звучала дикость и уродство; Тауриэль заслуживала много лучшего, а сам он никогда не умел любить, как мужу положено. Леголас знает: его любовь зачастую холодна и размеренна, она рождается из нужды помнить и желания сохранить. Его любовь приторно цветет в любовании и наблюдении, любовью, быть может, на деле и не являясь — смысла этого причудливого слова он не понял до сих пор.

Тауриэль он любит; не как положено любить невесту, сестру иль дочь. Просто любит, не разобрать как — всепоглощающе, жадно и забывчиво. Он путает ее, видит, но не старается узнать; она не в силах понять его и давно уж не пытается.

Теперь же одно имеет смысл: Тауриэль знает, что им любима, и использует это с грубой жестокостью. Она наверняка догадывается о его мыслях о гномах, драконах и побегах, — в конце концов, Тауриэль всегда была такой умной, проницательной девочкой, — но не думает о том, не считаясь с ним и помня лишь о собственной цели.

Она ведет и тянет, она просит, зная, что как и прежде не услышит отказа — Леголас никогда не был склонен отказывать Тирону, а считать Тауриэль кем-то, кроме одного из оттенков-бликов-теней мертвеца он так и не научился. Это, разумеется, неправильно, но так удобнее им обоим.

Тауриэль переменяется незаметно, но скоро; он знает, что стало тому причиной и тихо смеется в душе. Эльдие, полюбившая гнома, подумать только...

— Гиблое место, — бормочет Леголас, пусто на черную крепость взирая. — Мой родич далекий, уж не припомню теперь имени, будто бы почил здесь.

Он не видит смысла в собственных словах и не помнит причины, по которой они сорвались с языка, но лицо Тауриэль кривится, а взгляд идет мутной испуганной рябью, и этого более чем достаточно. Леголас в который раз давит глухой и жестокий смешок: она — глупое дитя, не знающее ни смерти, ни мира, и в этом до того похожа на него прежнего, что тошно становится.

Леголас не жалеет: она должна понять и узнать, должна потерять и смириться — это, как говорят, нонче лишь одна из заурядных взросления ступеней. Тауриэль стоит повзрослеть, раз уж она решила теперь сыграть в пристрастие и слабость.

Она, — подсказывает что-то, — и в самом деле влюблена; Леголас не может этого понять, но знает, к чему это приведет.

— Мне говорили, твоя матушка умерла здесь, — вдруг произносит Тауриэль, и Леголас замирает, изумленный.

— Моя матушка? — хмурится недоуменно. — О, боюсь тебе солгали. Владычица Эллериан покой обрела в дворцовых стенах, в собственном ложе. Родильная горячка, — так сказали мне, и, уверяю, у них причин для вранья уж точно не было.

— Не понимаю... — Тауриэль выглядит растерянной, но не смущенной, что на миг сбивает с толку: Леголас с мимолетной теплотой думает, что она и после столетий, проведенных вместе, не перестает порою удивлять.

Вопрос о смерти матери стал неожиданным — это не было тем разговором, какой мог бы случиться пред одной из твердынь Темного Властелина. Почти забавно.

— Моя матушка никогда не была воином, — слабо улыбается он. — Отец не желал, чтобы она принимала участие в войне, и уж точно не позволил бы ей оказаться здесь.

— Ох.

Неловкость трескается и повисает в воздухе, царапая горло; Леголас отводит глаза, взором блуждая по свинцовому, грязному небу. Тауриэль молчит, и его внезапно пронзает понимание того, насколько она всегда была далека от их семьи, ничего не зная ни об отце его, ни о матери, ни, чудится, ни о нем самом — таково было его собственное желание удержать ее как можно дальше от всего этого. Пытался ли он защитить Тауриэль этим? Быть может, и да, но, к сожалению, к правде куда более близок был ответ иной: он пытался защитить себя самого. Тауриэль никогда не должна знать — это, пожалуй, всегда будет чересчур личным.

— Пойдем же, — усмехается Леголас совсем невесело, говоря вовсе не то, что собирался поначалу. — Ты говорила, что это — наша война, и, чудится, пора и нам стать ее частью.

***

В голове набатом стучат барабаны войны и смерти, давно знакомые, но никогда — привычные. Кричит и шипит злобой отцовский голос: Леголас не закрывается от него, как и всегда, но по чудной традиции не отвечает.

Отец не угрожает и не упрекает, не просит и не требует, не приказывает и, — о чудо! — не зовет. Он лишь смеется, что, пожалуй, худшее, что могло только случиться.

Леголас оступается и оба они делают с сотню шагов назад, возвращаясь к тому проклятому дню, что закончился темницей, стойким запахом гнили и мерзости, его руками в крови собрата и отцовским обещанием вечности. Случается и в самом деле худшее: гнев в отце на его почти-побег мешается и прочно переплетается с гордостью.

Отец видит и понимает куда больше, чем Леголас готов позволить ему; отец рвет его мысли в клочья и переворачивает разум, ломая стены и руша крепости, а он будто бы и не против вовсе. Отец читает его тихую, разгорающуюся ненависть к гномьему народу тем же тоном, полным медового довольства, каким прежде хвалил за успехи в стрельбе из лука, столь изящно навязанной против воли. Отец брезгливо морщится, его глазами глядя в спину Тауриэль, и фыркает его путанным и торопливым мыслям о том, что Тауриэль, — о Моргот! — более уже не принадлежит лишь ему. Гном, морготов наугрим, парой цветистых фраз и ярких взглядов отбирает то, что ему, Леголасу, принадлежит по закону и праву, а он, кажется, даже должной злости за это ощутить не способен.

Ненавидеть гномов куда проще, чем себя, а обвинить отца в том, что тот вновь ворошится в его мыслях, привнося то, чего там, разумеется, не может быть, — до неприличия легко. Леголасу нравится думать, что отец и в самом деле смеется над ним в его же разуме, отбирая поводья контроля и снисходительно ухмыляясь, и о том, что ни тени отцовского присутствия давно уж нет, он старается ни мысли не допустить.

Это — их игра; он будет играть в нее и в одиночку, в противники избрав отцовский призрак равно с тем же успехом, с каким отец начал некогда игру с ним, собственной в ней роли не осознающим и о существовании этой самой игры не подозревающим вовсе. Они продолжат играть, ведь он должен дойти до конца. Но, вот несчастье, победителей не будет, ведь Леголас, кажется, поражение признал в тот грязный и ржавый день, когда вонзил кинжал в сердце врага, назначенного отцом, а не судьбою.

На лбу Тауриэль пролегает морщина беспокойства и тревоги, и Леголас в рассеянии думает, что, все же, нет: он не проиграл вовсе, а лишь занял второе место, признав не поражение, а чужое превосходство. Подчинившись тогда, он в молчании отдал навеки отцу право на уродливую защиту и рушащую опеку. Точь-в-точь такие же, какими он едва не удушил Тауриэль, прежде чем успел опомниться, оглушенный пощечиной: отец, разумеется, не мог допустить, чтобы в его жизни появилось нечто, по важности Его Королевское Величество превосходящее.

— Что будет, если мы умрем? — вдруг спрашивает Тауриэль, и он быстро моргает.

Леголас усмехается горько и насмешливо; теперь ему и в самом деле почти смешно. Но, как всегда, лишь почти — что уже почти традиция.

— О нет, командир, мы не умрем. К сожалению, кто-то обычно выживает и умирает многим позже; иль напротив, выживают оба, но никогда друг друга после того не узнают и не встречают.

— Но почему же?

Теперь она выглядит не растерянной — потерянной, и Леголас заставляет себя вспомнить, что его почти-дочери лишь немногим больше шести сотен лет, и что, разумеется, во всем почти виновен он один.

— Так обычно случается. Не спрашивай, прошу, о подобном — я едва ли в силах объяснить тебе то, что выше моего понимания. Можешь считать, что так устроен мир.

— Вы не верите в удачу, мой принц? — она улыбается робко и неуверенно, не зная, шутит ли он или говорит всерьез. Леголас с тоскою думает о Таурендиле, понятном и привычно сложном, не влюбленном, не любящем и не задающем вопросов.

— А вы верите в бессмертие эльфов, командир?

— Разве не все мы вечны в памяти? Эльфы ведь никогда ничего не забывают.

Леголас кривится и отворачивается; конь под ним дышит тяжело и устало, но впереди уже темно клубится пламя Дейла, и глядит равнодушно да холодно Эребор — осталось лишь несколько лиг...

Ему противно гномье царство; нечто в душе противится и пепелищу людского города. Отцу Торин Дубощит вовсе не ненавистен: ненависть еще и заслужить нужнo, а пары свирепых взглядов да едких слов для этого недостаточно.

Отец не склонен жалеть о принятых решениях и сотворенном, что бы ни говорил; он, — Леголас знает, — не раскаивается и вины за то, что не пришел на помощь гномам, не чувствовал никогда. Это не было местью, но мстительностью: Дориат, знакомый Леголасу лишь по чужим рассказам, не был отцом ни забыт, ни прощен. Леголас способен был понять отцовский гнев и жажду, он рос с ними бок о бок, взрослел, наблюдая, как они то вспыхивают, то затихают, и неволею перенял, глядя. Иль попросту унаследовал, когда пришло время, как, когда-нибудь, получит все.

— Есть разница меж тем, чтобы помнить и не забывать, Тауриэль, — задумчиво произносит он, прикусывая губу. Все ближе Эребор; тихим шумом звенит, зовя, только начавшаяся война. Война ли иль лишь очередная битва? Он с трудом видит различия. — Мой вопрос был в жизни, длящейся лишь до тех пор, пока бьется сердце; ты же говоришь мне о призраке того биения.

— Эру даровал нам бессмертие, истинную любовь и вечную память, — голос Тауриэль полон того нарочитого легкомыслия, в коем столь легко читается понимание, щедро сдобренное страхом. — Разве все вместе не значит вечность для каждого из нашего народа? Тот, кто истинно любим, навеки останется жить в бессмертной памяти выжившего.

— Вот как, — Леголас на миг прикрывает глаза и вдыхает полной грудью, позволяя разуму переплестись с едким запахом дыма, крови и смерти. Совсем близко; сделай шаг и это и на самом деле станет его войной. — Что ж, скажи мне: кто осмелится забыть нашего короля в случае его гибели? Не так уж и много на свете осталось тех, кто любит его, но и того меньше, кто осмелится стереть его из памяти. Но, впрочем, то шутки; не гляди на меня с таким укором, командир... Поведай лучше, кто будет помнить тебя, Тауриэль? Кого же запомнишь ты?

Леголас заранее знает, что ответа ему не услышать: сам ведь учил ее когда-нибудь не задавать вопросов, на которые не хочется услышать ответов, и уж точно не давать последних, однако, пронзенный эфемерным грохотом чужого голоса, замирает и поднимает голову.

«Ваша благодарность неуместна. Я здесь не ради вас. Я пришел забрать то, что принадлежит мне.»

В голосе отца более нет смеха: звенит насмешка, изорванная предостережением. Отец готов был позволить ему сбежать, но едва ли стал бы мириться с тем, что сын выступит на стороне смертных, не сделав и попытки его разыскать. И вновь отец не приказывал — ему достаточно было лишь сделать шаг навстречу, длинною в сотню миль и остановиться, в ожидании того, когда он сам, виновато склонив голову, не придет.

Отец желает видеть его.

— И в самом деле король вовек забыт не будет, — шепчет он себе под нос. Тауриэль Леголас улыбается, улыбается спокойно и уверенно, как смеет надеется. — Я не тот, кого следует долго хранить в памяти, командир Тауриэль. Но, скоро ты, боюсь, поймешь, что и смертные подобной чести не должны быть удостоены. Удачи, дитя. Думаю, за мной тебе идти не стоит.

Леголас уходит, оправдываясь перед миром тем, что должен отыскать Митрандира, перед собой — что обязан выполнить волю короля, перед нею — что способен быть лучшим опекуном. Уходит, мечтая более никогда ее не встречать, пусть и знает, что это едва ли возможно. К лучшему, быть может.

***

Война поет ему песню старую, как сам мир, тихую, как рассвет в городе, где не осталось ни одного живого, и обреченно-горькую, как каждый отцовский взор. Война кашляет бурым от крови снегом, вцепляется в его горло острыми когтями покореженных доспехов и ломает пальцы обжигающей плетью криков.

Это привычно, но оттого не менее страшно. Страшно чуть иначе и совсем немного незнакомо: страшно шепчуще и воровато, страшно всеобъемлюще и вездесуще, просто страшно. Страшно может быть по-разному, страх же всегда одинаков.

Леголас по-прежнему боится умереть, ведь так положено; в водовороте битвы силится Таурендила, ведь так делает всегда, и совсем внимания не обращает на кровь, в которой нонче умывается этот мир. Однако к сотне привычных страхов примешиваются незнакомые и омерзительно-пресные: он чувствует отцовское присутствие, но не знает, ощутит ли смерть.

Леголас не хочет становиться сиротой.

Отец, разумеется, вновь заставил его сделать выбор: уйти иль остаться. Леголас, ненавидя себя, но зная, что поступает верно, выбрал Тауриэль, как и должен был, говоря, впрочем, вовсе не то, что следовало бы.

Отец, разумеется, не убил его — большие надежды, глупые мечты. Отец никогда не убьет его, ведь Леголас когда-то горел достаточно ярко, чтобы заставить родителя обещать вечность, а королям обещания нарушать не пристало. Отец никогда не убьет его, разве что... Ах, нет, и в этом случае — едва ли. Желай отец его присутствия лишь только рядом, все вышло бы иначе; беда же в том, что отцу достаточно одного его существования в этом мире.

Отец, разумеется, простит его — когда-нибудь позже; ведь у отца, — о, так думать наверняка не следует! — больше никого нет. А, быть может, уже простил: в конце концов, отец всегда прощал ему чересчур многое с непозволительной легкостью, ведь у отца, и вправду больше никого нет. Подобные мысли омерзительны и неуместны, но Леголас ничего не может — не желает — с собою поделать: он слишком зол на Тауриэль, на гномов и самого себя, чтобы по привычке не обозлиться и на отца. Отцу то, впрочем, лишь в радость — так ведь куда забавнее.

Леголас не желает признавать, что одна из причин его гнева — облегчение, ведь отец все же жив.

Умирают многие, слишком многие, ужасающе многие. И ему бы ненавидеть себя за то, что нет ни страха, ни ужаса, ни горечи потери: стучит лишь восторженная мысль, что жив отец, а остальное придет позже. Тела Таурендила он не находит, но и не ищет — боится.

Умирают дети и юноши его народа; умирают взрослые и те, кто себя таковыми считают, многие умирают.

Позже он узнает: умер Торин Дубощит, мертвы его племянники, и оборвалась навеки эта ветвь детей Аулэ. Мгновение его занимает иное: мертв и тот, кому столь беспечно место в памяти и сердце отдала Тауриэль.

Он пытается было ненавидеть гнома за то, какую боль он причинил одним лишь своим появлением его Тауриэль; пытается ненавидеть и Тауриэль за наивность и пылкую юность; себя, за то, что не плевать... Пытается. Выходит дурно — не следует мертвых ненавидеть-то. В случившемся нет ничьей вины — он прожил достаточно, чтобы понять и принять это с возможной легкостью.

Тауриэль плачет над трупом, и в это мгновение она до странности на Тирона не похожа; он уходит в молчании, не смея смотреть, и зная, что больше не вернется. Вопрос лишь в том, уйдет ли, повинуясь ее просьбе, иль уходя от нее? Не столь важно: уйдет, и все на том.

— Твоя мать любила тебя, — говорит отец.

Его взор пуст и потерян — это странно, непривычно и больно. Отец говорит: «Твоя мать... Любила...». Леголас вместо ответа лишь болезненно кривится: отец по-прежнему говорит о том, как любила его незнакомка, давно не играющая ни роли, ни смысла, но ни слова не произносит о том, любит ли его он сам.

Отец любит его? Нуждается, цепляется, по привычке держит? Леголас, сколько ни старается, не может вспомнить, когда в последний раз слышал от отца простое в невероятной тяжести своей «я люблю тебя». А слышал ли?

— Больше жизни. Больше всего на свете.

Отец вдруг улыбается, и теперь взор его полон тоски и спутанной, рваной темноты; они читают, слышат и вновь понимают друг друга без слов. Леголас слышит: теперь уж речь вовсе не о матери, пусть и о не об отце одном.

Он слабо улыбается. Он всегда знал, что любим, но, к несчастью, этого теперь недостаточно. Давно уж недостаточно, на самом-то деле. Отец молчит, видит и слышит его, но необходимого так и не произносит — королям ведь не пристало быть хорошими отцами.

И Леголас все же уходит, не веря в то и мечтая вернуться ровно тогда, когда ему станет достаточно слов, никогда не произнесенных. Но, чересчур хорошо зная, что подобного не случится никогда, он в страхе гадает, что же станет причиной его возвращения, которое, разумеется, случится.

Содержание