Часть 3. Об искусстве от искусственных

Полу винтажный ресторан, что стоит на углу двух главных улиц города, пропитан запахом накрахмаленных скатертей, кофе и жаренного тофу. Огромные окна отражают свет солнца, по которому, несомненно, все скучали. На улице оживленно – праздные горожане душой отмечают первые уверенные теплые дни, птицы взяли главенствующую роль в жизни воздуха, уступая первое место теплому ветру. В четверг в ресторане безлюдно, исключение составляет один столик, расположенный в углу зала. Он скрыт вешалками с одной стороны и массивными мягкими диванами от другого столика с другой стороны. Панорамное окно, вдоль которого расположился низкий кирпичный подоконник с пятнистыми бегониями в бетонных горшках, прикрыто невесомой матовой тканью, создавая гостям мнимую конфиденциальность и уют.

— Еще вина? – спрашивает официант, аккуратно наклоняясь к посетителю.

— Нет, принесите счет. — ­­­­Мужчина отвечает ему, не поднимая головы. Его компаньон выглядит растерянным, провожает взглядом движение руки официанта, затем и саму фигуру человека.

Они молчат, выжидая долгие две минуты, пока несут счет, а затем забирают чек. Компаньон проверяет металлическую клетку, предназначенную для процесса оплаты на наличие жвачек. Их оказывается три. В очередной раз убедившись в неаккуратности и торопливости персонала, он, не спрашивая, кладет все три штуки в нагрудный карман, приглаживая его.

— Ты уверен? — убедившись, что они одни, спросил человек, представлявшийся именем Клод Голдберг.

— Да, это же видно! — ответил его собеседник, еще раз оглянувшись назад, в сторону зала. На центральном столике стоял букет искусственных пионов, персонал «скучал» у барной стойки, общаясь о чем-то незначительном между собой.

Перед молодыми людьми стоял небольшой ноутбук, отображавший страницу с фотографиями странных картин.

—Где ты разглядел тут миллионную работу? — Голдберг негодовал, — это максимум пятьсот долларов, при условии, что картина понравится какому-нибудь колхознику!

Под «колхозниками» Голдберг имел в виду всех современных творческих людей, считающих себя уникальными.

Под это определение попадал каждый, кто хотел выделиться из общей массы путем творчества. Голдберг признавал, что творчеством может быть даже привычка одеваться каким-то особенным образом, поэтому даже яркие серьги и сумки, винтажные куртки и плюшевые кроссовки «выдавали» своего владельца, обрекая быть осужденным Голдбергом. Благо, он никогда не высказывал свои недовольства насчет окружения вслух, и все оставались целы.

— У тебя может быть мало опыта, — вступился Джулиан, — тогда не лезь туда, где не знаешь. Ты, идиот, сам же меня потом всегда благодаришь.

Он почти никогда не позволял себе воспитывать напарника, но любил отстаивать свой выбор. Выбрать было из чего, и чтобы найти правильного художника иногда требовались месяцы. Опытный глаз сразу отвергал любые подделки, или работы, написанные без души. Джулиан вырос в семье художников, писавших исключительно пейзажи и натюрморты. Он не считал этот жанр достойным, всегда хотел, чтобы родители интересовались чем-то современным. Но вазы с фруктами и березы до горизонта неустанно пополняли их квартиру, расширяя пропасть между поколениями.

В этих картинах было что-то противное, на его взгляд. У букетов и берез было несколько веков звездного времени, после чего они исчерпали себя как жанр. Это не «вечное», в искусстве мало что бывает вечным. Какой смысл от того, что все будут без устали делать одно и тоже, повторяясь на протяжении веков? В этом нет развития. Художники ищут полет души в своих работах, но куда может улететь душа, если ее предел – низкий потолок?

Съехав от родителей, он пообещал себе всегда идти в ногу со временем, и, может быть именно поэтому стал так хорошо разбираться в современном искусстве, испещренном абстрактными понятиями.

Эта дорога была гораздо опаснее и труднее той, что выбрали его родители, бесконечно рисуя одно и тоже? А может быть, поняли всю суть и выбрали свою нишу? Трудной дорога была из-за размытых вкусов и понятий, обилия критиков и культур у вроде как мультикультурного рода занятия. Опасной – потому что предприимчивые бесталанные люди жаждали заработать на чьем-то стремлении выделиться.

Любые выставки были исхожены Джулианом вдоль и поперек. Он отдал современному искусству лучшие годы, читая об этом любую литературу. У него в квартире книги стояли корешками внутрь – чтение для него было подобно работе. Страница за страницей, он ждал, когда это закончится. Иногда удавалось найти краткие содержания или аудиоверсии. Он не любил свой род деятельности, но не позволял себе об этом думать. Ведь взаимодействие с искусством приносило большой доход.

Доходы были секундной радостью. Все, что он заработал за жизнь, не стоило и минуты страданий, через которые он прошел, добиваясь мест на выставках и общаясь с «культурной элитой», перешагивая через себя.

Через презрение появилась ненависть. Эти два чувства неожиданно для него смешались, он не заметил, как перестал ценить то, что имеет. Жизнь постепенно превращалась в ад, но Джулиан не мог понять, как остановить этот затягивающийся узел.

«Вы пришли сюда учиться для того, чтобы… работать кем?» - эхом отзывался в голове вопрос профессора его кафедры, куда он поступил, превозмогая себя. «Я знаю, кем я буду работать, но вас это не касается» - в ответ вылетает звонкий голос парня, который сегодня придет домой и будет целый час молча лежать, размышляя о необходимости такой жертвы.

В институте, откуда он потом ушел, видели, что учеба на этой специальности делает его глубоко несчастным. Он мог поступить иначе, но выбрал то, что выбрал – счастливую старость, полную путешествий и беззаботного питья свежевыжатого сока на Лазурном берегу. Или завтраков на ледоколе, пересекающем одно море за другим. Он еще не выбрал. Но был уверен в том, что ради счастья в какое-то время стоит пожертвовать чем-то большим. Все детство он любил океанологию, мог отличить, из какого моря или водоема та или иная ракушка, глядя только на очертания ее корпуса.  

Но в юности мы все делаем выбор. Джулиан сделал свой, прекрасно осознавая, что становится своим собственным рабом на ближайшие 40, а то и все 50 лет. С одной стороны, было отвращение к своему делу. С другой – мечты о прекрасном будущем, которое он сделает себе сам. Оттого и летал на закрытые показы и даже успел закрепиться в одном из сообществ, состоявшем из критиков. Он пытался найти компромисс с собой. Чтобы отвлечься, иногда ставил себе глобальную задачу – найти секрет, который, как ему казалось, был спрятан в концепциях непонятного ему творчества. Общаясь с людьми, связанными с этим искусством, он запутывался еще больше. В этом было его проклятие, которое он сам на себя наложил.

— Как ты понял это про нее? – не унимался Голдберг. — Может она в офисе работает днями и ночами, а картины – так, чтоб лучше думалось? — переведя дыхание он добавил: — Я скажу так, у меня пятилетняя племянница нарисует также или даже лучше. — Он боролся с приступом агрессии, накатившей от смешения зависти и непонимания. Что такого он упустил за свою недолгую жизнь, что кто-то зарабатывает миллионы на непонятных ему картинах, а он вынужден соглашаться на странные схемы, постоянно опасаясь за свою свободу? Где был тот момент раздвоения дороги, где люди делятся на верхних и нижних?

— Мало ты знаешь о творческих женщинах, — ухмыльнулся Джулиан. — Ты когда-нибудь встречал таких?

Голдберг начал вспоминать всех, с кем он когда-либо проводил время. Увы, женщины у него дольше трех недель не задерживались, также как и их имена в его памяти.

— Невыносимые, — начал он оправдываться, — кто такие?! Я их ненавижу. Хочешь правду? Они сами не знают, чего хотят, встречаются с пустыми критиками и носят береты, как будто закрывают дыру в голове! — Голдберг снова постепенно приходил в ярость. Зависть вырастала в горькую обиду. Он по-своему любил искусство, вернее, любил доход, который оно ему приносило.

— А я их сразу замечаю, — продолжил Джулиан, не понимая, зачем он вообще начал эту дискуссию. Между ним и Клодом было огромное расстояние длиной в новую жизнь, они разные и никогда не поймут друг друга так, как ему хотелось бы.

— Они светятся из-под кожи, — дополнил он. Долю свою ты уже никак не заберешь, поэтому никуда от этого не денешься. — Последняя фраза была сказана с холодным спокойствием и это напугало мужчину. Он отлично понимал, что отступать нельзя. Каждая продажа, которую они совершали, была огромным риском потерять все, включая накопления и имущество. Они были в «нескольких картинах» от выведения счетов за границу. Банк и специальные люди были найдены, оставалось собрать последнюю часть средств. Схема, придуманная Джулианом, была гениальной, но навсегда закрывала пути отступления.

«Хотя бы руки не в крови!» — успокаивал Голдберг сам себя, когда осознание совершенного приходило к нему под руку с Бессонницей. – «Не в крови, а в бело-красной краске!» — второй волной, уже не такой сильной, накрывали ночные мысли. Иногда ему казалось, что краска везде - маленький отпечаток на руле машины, в складке между безымянным пальцем и мизинцем, с внутренней стороны колпачка шариковой ручки, на нижней части ноутбука и даже на кнопке включения телевизора.

Наступало утро, и первым делом он звонил Джулиану, чтобы спросить, не нашел ли он новых художников. Сам Голдберг художников не искал, он их ненавидел. Зато в их проекте он отвечал за психологическую часть вопроса. Ему нравилось воздействовать на людей, он подолгу мог придумывать фразы для разговоров, следить за художниками и втираться в доверие.

Вот и сейчас ему предстоял разговор с новой жертвой. На душе было легко, он никогда не проникался ко всем, с кем «беседовал». Но одновременно с легкостью, его пугал факт собственного спокойствия. Он вспоминал себя мальчиком, как он боялся рассказывать родителям о плохих отметках, и потом долго переживал из-за испорченных страниц в дневнике. А теперь он не чувствовал ничего. Абсолютно. Может, выгорел из-за ночных разговоров с самим собой. А может, перестал верить в иную версию себя. Мечта о новой машине, иностранных активах и размеренной жизни за границей заставляла его закрывать глаза и идти дальше.

— Она живет вот тут, между девятнадцатым и семнадцатым домом, видишь вот это здание? — серьезно спросил Джулиан, проводя линию механическим карандашом по распечатке карты. Ноутбук в то же время уже демонстрировал фото улицы со спутниковых снимков - напарникам повезло жить в эпоху 3D улиц на картах, это знатно облегчало задачу.

— Вот этот сарай? — Голдберг чуть не закричал. — Ты издеваешься надо мной? Это шутка такая? Там будут камеры? Знаешь, — он захлопнул ноутбук и встал из-за стола, сдерживая крик, — если тебе приятно издеваться над людьми таким образом, ищи других дураков.

— Хватит, — Джулиан одернул его за нижний край пальто, — Она правда тут живет, я уже все проверил. Дважды в месяц она куда-то уносит картины из квартиры, — продолжил он, и заметив вопрос в глазах собеседника, ответил, вздохнув, — да, и это я проверял.

— Это точно холсты?

— Ну, они завернуты в полупрозрачную пленку, я сфотографировал, как она их выносит, можем сравнить фотографию и картины на страничке. В общем, твоя задача — он задумался, а затем заглянул Клоду в глаза, говоря тише — сделать все, как умеешь. Красиво и легко.

— Может просто вырубить ее и забрать картину? Она очнется и не чухнет, еще сотню таких нарисует…простите, напишет — не удержался от сарказма Голдберг. — Надоело с ними церемониться, честно. Я люблю все эти диалоги, но они уже правда вот тут, — он провел ладонью на уровне шеи.

— Может ты сразу пойдешь и в полицию сдашься, чтобы они не мучились лет через пять? — Джулиан прошипел, подобно разъяренной змее, защищавшей гнездо. Они оба были на грани, они оба недолюбливали друг друга и поняли это спустя время после начала совместной работы. И они оба понимали, что дороги обратно нет.

— Я говорю, хорошо, познакомлюсь с ней! — Защититься было лучшим из решений. К тому же, в сравнении с работой Джулиана, его задачи казались не такими уж и трудными, хоть и отталкивающими. — И лучше бы, — он ядовито улыбнулся, пытаясь продемонстрировать угрозу, — чтобы ты оказался прав насчет нее! Иначе я сдам тебя и все твои схемы!

Джулиан ненавидел такие попытки Клода занять «не свое» положение. Для него он был подобен младшему брату, птенцу, которому не суждено вырасти.

— А вот тут, — он поднял указательный палец вверх, — кому действительно стоит оглядываться, так это тебе. Что у тебя на меня есть, а? — Он многозначительно посмотрел на него, не ожидая ответа, — зато я прямо сейчас могу оставить тебя ни с чем, и это будет самым лучшим развитием событий, поверь мне. Так что лучше, — он обернулся в зал, закрывая ноутбук и убирая бумаги, — играй по моим правилам, пока не выбыл из игры.

Он вышел из-за стола, и, не оглядываясь, покинул ресторан. Припаркованный серебристый седан моргнул фарами, приветствуя хозяина, и через пару мгновений унесся вперед по улице.

Голдберг больно ударил кулаком по столу, от чего задремавший у барной стойки официант вздрогнул. «И как только я тут оказался?» - негодовал голос в голове. Ведь в детстве он делал все правильно и старался во всем быть лучше, чем требовалось. В какой момент горькое разочарование заставило его полностью изменить свое поведение? Внутри ему было даже обидно за своих жертв. Какая волна из двух, бушевавших в нем, была холоднее? В этот момент в той же самой голове с двумя волнами зародилась идея, по-настоящему соответствовавшая времени. Он крутил в руках телефон, на который пришло уведомление. Волны тут же успокоились, перед ним неожиданно возник новый, им самим придуманный путь.

Гордость за себя задушила все сомнения, лицо его просияло и уже ничего не могло испортить воодушевление и эйфорию от мысли о будущих сделках.

***

Джулиан уже мчался по на удивление свободной дороге, вопреки привычке не слушая музыку. Он ехал в абсолютной тишине, размышляя о чем-то, что было выше денег и картин. Обычно эти две вещи занимали его больше всего.

Картина мира Джулиану представлялась своеобразно. Он был уверен в том, что каждое действие имеет вес только если человек не мог поступить по-другому. Еще один немаловажный критерий для покупки картины. Человек может писать картину, потому что у него нет денег, с целью дальнейшей продажи. Такие работы он обычно скоро замечал и отказывал в сделке. По другим же картинам было видно, что человек они появились потому, что человек не может не рисовать. Эта его мысль представлялась у него в голове неким святым знанием, доступным ему одному. Как будто он нашел ключ если не от всех, то от большинства дверей. По крайней мере от тех, куда ему было нужно.

А что касается его? Он тоже не мог поступить иначе. Если есть доверчивые люди, почему он должен их жалеть? Ему не представлялось реальным думать «дальше», пытаться понять окружающих или вникнуть в тайные смыслы картин, в их сердца. Но он принял, что кто-то умеет это делать. Значит, и под это можно подстроиться, опять же поступая так, как хочет он.